Часть 51 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Как раз когда Литвак кладет ручку, снаружи доносится грохот и возня: приглушенная ругань, звон стекла, пыхтение ветра, выдуваемого чьими-то легкими. Затем в комнату прогулочным шагом входит Берко. Под мышкой у него голова Голда цвета доброго ростбифа с кровью, а весь остальной Голд волочится где-то позади. Каблуки ганефа оставляют глубокие борозды в ковровом покрытии. Берко захлопывает дверь. Шолем в его руке, словно стрелка компаса, поворачивается к магнитному полюсу своего севера – Альтеру Литваку. Пятна крови Герца расплылись на охотничьей рубашке и джинсах Берко, словно материки на карте. Шляпу Берко заломил так, что на лице видны только лоб да белки глаз. Голова Голда пророчествует, словно оракул.
– Чтоб ты кровью просрался! – вещает Голд. – Чтоб тебя чирьями обкидало, как Иова!
Берко разворачивает пистолет – пусть изучит содержимое мозгов юного аида в их хрупком контейнере. Голд перестает трепыхаться, и зеница пистолета возобновляет инспекцию грудной клетки Альтера Литвака.
– Берко, что за дурдом? – спрашивает Ландсман.
Берко воздевает на Ландсмана взгляд, словно тяжкую ношу. Он открывает рот, закрывает, делает глубокий вдох. Кажется, он хочет сообщить нечто очень важное – имя, заклинание, формулу, способную искривить поток времени или распустить житейские узлы. Или, может, он пытается не дать распуститься себе самому?
– Этот аид… – говорит он, а затем продолжает с мягкой хрипотцой в голосе: – Моя мамочка…
Ландсману доводилось видеть фотографии Лори-Джо Медведицы. Ему удалось выцарапать из памяти копну черных волос, розоватые стекла очков, хитрую улыбку. Но эта женщина даже не призрак для него. Раньше Берко рассказывал о своей индейской жизни. Баскетбол, тюленья охота, пьянки, дядья, рассказы про Вилли Дика и отрезанном человеческом ухе на столе. Но Ландсман не мог припомнить ни одной истории о матери Берко. Наверное, он всегда знал: такова была своеобразная плата Еврейского Медведя за то, что вывернулся наизнанку, за этот своего рода подвиг забвения. Просто он никогда не удосуживался считать это утратой. Недостаток воображения – грех для шамеса еще более тяжкий, чем сунуться в бандитское логово без прикрытия. Или тот же грех, но в другом обличье.
– Кто б сомневался. – Ландсман делает шаг к напарнику. – На такую сволочь и пули не жаль.
– У тебя двое мальчишек, Берко, – произносит Бина ровнейшим тоном. – И Эстер-Малке. И будущее, которое нельзя выбрасывать псу под хвост.
– Нет у него, – говорит Голд, вернее, пытается сказать.
Берко усиливает зажим, и Голд хрипит, пытаясь вывернуться, скребет ногами по полу, не в силах нащупать опору. Литвак что-то шкрябает на обложке блокнота, не отрывая взгляда от Берко.
– Что? – переспрашивает Берко. – Что он сказал?
Нет здесь никакого будущего для евреев
– Ага, ага. Мы это уже уяснили, – говорит Ландсман и вырывает ручку и блокнот из рук Литвака.
Он переворачивает последнюю страницу блокнота и пишет на американском:
не будь идиотом! не делай как я!
Вырывает листок и швыряет блокнот и ручку Литваку. Затем подносит листок к самому лицу Берко, чтобы напарник мог прочесть надпись. Это весьма убедительный аргумент, и Берко отпускает Голда как раз в тот момент, когда аид уже синеет. Голд падает на пол, хватая воздух ртом. Берко взмахивает пистолетом:
– Он убил твою сестру, Мейер?
– Не знаю, Берко, он это или нет. – Ландсман поворачивается к Литваку. – Это ты ее убил?
Литвак трясет головой и начинает что-то черкать в блокноте, но не успевает дописать. Из соседней комнаты доносится вопль радости. Искренний, самоуверенный клич юнцов, увидевших по телевизору нечто замечательное. Гол в ворота. Девушку, потерявшую лифчик в разгар игры в пляжный волейбол. Мгновение спустя Ландсман слышит эхо этого вопля, оно доносится сквозь отворенное окно пентхауса словно ветер, прилетевший издалека – из Нахтазиля, из Гаркави. Литвак улыбается и бросает блокнот и ручку, как будто ему больше нечего сказать. Как будто все его признания вели к этому единственному моменту и стали возможными только благодаря ему. Голд ползет к двери, цепляется за ручку, поднимается на ноги и выпадает в соседнюю комнату. Бина подходит к Берко, протягивает к нему руку ладонью вверх, и Берко немедленно кладет на эту ладонь пистолет.
В передней комнате пентхауса юные верующие обнимаются и выпрыгивают из штанов, роняя ермолки с макушек. Лица их блестят от слез.
На огромном телеэкране Ландсман в первый раз видит картинку, которая вскоре появится на передовицах газет всего мира. По всему городу праведные руки вырежут изображение из газеты и наклеят на двери и окна. Вставят его в рамку и повесят за прилавками своих магазинов. Какие-то ушлые деляги, конечно же, не преминут сварганить из него плакат два фута на три. Склон горы в Иерусалиме, с улочками и домиками на нем. Широкая плоская, как стол, каменистая вершина. Оскаленные челюсти с обугленными зубами. Величественный султан черного дыма. И понизу синими буквами подпись «Наконец!». В киосках плакаты будут продавать от десяти до двенадцати долларов девяноста пяти центов за штуку.
– Милосердный б-же… Что они делают? Что они наделали?
Многое ужасает Ландсмана в этом телевизионном изображении, но самое страшное то, что объект, который находится за восемь тысяч миль отсюда, подвергся воздействию евреев из Ситки. Это явное нарушение всех известных Ландсману фундаментальных законов эмоциональной физики. Пространственно-временной континуум Ситки искривлен. Аид мог бы вытянуть руку в любом направлении так далеко, как ему будет угодно, но в конце концов хлопнет себя же самого по спине.
– А как же Мендель? – спрашивает Ландсман.
– Наверное, они слишком далеко зашли, чтобы остановиться. Видимо, просто двинулись вперед без него, – предполагает Бина.
Как это ни дико, но Ландсман почему-то чувствует обиду за Менделя. Всё и вся отныне будет происходить без него.
Еще несколько минут Бина, скрестив руки, с непроницаемым лицом наблюдает за беснующимся молодняком, лишь в уголках ее глаз брезжит нечто. Выражение Бининого лица напоминает Ландсману день помолвки, на которую их пригласили много лет тому назад, пригласила подруга Бины. Будущая невеста обручалась с мексиканцем, и шутки ради вечеринку праздновали в духе Синко де Майо[64]. На дерево во дворе подвесили пингвина-пиньяту[65] из папье-маше. Детишкам завязали глаза и, вооружив палками, отправили колотить пингвина, пока тот не лопнет. Дети лупили пингвина с яростью дикарей, и конфеты посыпались сверху дождем. Это были дешевые леденцы, помадки да ириски в бумажных обертках, вроде тех, что завалялись в пыльных закоулках старой сумки двоюродной бабушки, но то, что они падали прямо с неба, привело детишек в неописуемый, дикий восторг. Тогда Бина тоже стояла и наблюдала за ними, скрестив руки на груди, и чуть заметные морщинки собрались в уголках ее глаз.
Она возвращает Берко его шолем и вытаскивает из кобуры собственный.
– Заткнитесь, все! – командует Бина на американском. – Заткнитесь, мать вашу!
Некоторые из юнцов, достав шойферы, пытаются кому-то дозвониться, но все в Ситке, похоже, пытаются кому-то дозвониться. Юнцы показывают друг другу телефонные дисплеи с сообщением об ошибке сети. Сеть перегружена. Бина подходит к телевизору и пинает шнур. Вилка выдергивается из розетки. Телевизор вздыхает.
Какое-то темное горючее, похоже, тут же вытекает из топливных баков молодчиков, едва гаснет экран телевизора.
– Вы арестованы, – мягко сообщает Бина, став центром внимания наконец. – Всем подойти и положить руки на стену. Мейер.
Ландсман обыскивает одного за другим, наклоняясь и приседая, словно портной, снимающий мерки. С шестерых у стены он собрал урожай из восьми пистолетов и двух весьма дорогих охотничьих ножей. Каждому обысканному он велит сесть на пол. У третьего по счету он находит ту самую «беретту», которую дал ему Берко перед отъездом в Якоби. Ландсман показывает ее Берко – пусть порадуется.
– Крошка моя! – говорит Берко, держа свой большой шолем на прежнем уровне.
После обыска трое юнцов сидят на диване, двое – в креслах, а один – на стуле, вытащенном из ниши в стене. В сидячем положении вид у них детский и растерянный. Недомерки, которых бросили. Они сидят с пылающими щеками, и все как один не сводят глаз с двери в комнату Литвака, будто ждут указаний. Дверь закрыта. Бина открывает ее, затем распахивает носком ботинка. Целых пять секунд она стоит, осматривая внутренность комнаты.
– Мейер. Берко.
На окне дребезжат жалюзи. Дверь в ванную нараспашку, в ванной темно. Альтер Литвак исчез. Они заглядывают в туалет. Заглядывают в душевую кабинку. Бина подходит к дребезжащей шторе и поднимает ее до конца. Раздвижная стеклянная дверь приоткрыта достаточно, чтобы пропустить непрошеного гостя или беглеца. Они выбираются на крышу и осматриваются. Обыскивают пространство за кондиционерами, за резервуаром с водой и под брезентом, прикрывающим гору складных стульев. Выглядывают за карниз. На парковке не видно силуэта Литвака, распластанного в лужицах машинного масла. Они возвращаются в пентхаус «Блэкпула».
Посреди раскладушки Литвака валяются ручка с блокнотом и покореженная латунная зажигалка «Зиппо». Ландсман берет блокнот, чтобы прочесть последнее послание, оставленное Литваком.
Я не убивал ее она была отличным парнем
– Они умыкнули его, – говорит Бина. – Суки. Его гадские дружки из американского спецназа.
Бина опрашивает тех, кто караулил у дверей гостиницы. Полицейские не заметили, чтобы кто-то выходил и вообще ничего необычного – никаких вояк в камуфляже, свесившихся на тросах из черных вертушек.
– Суки! – шипит она, на этот раз по-американски. – Библейские, мать их, выблядки, злоебучие янки.
– Фигасе, ну и словарь у вас, леди.
– Ага, вы бы того, полегче, притормозили бы, мэм.
Какие-то американцы в костюмах, их слишком много и они слишком скучены, чтобы Ландсман смог подсчитать их точное количество, человек, скажем, шесть, протиснулись в двери передней комнаты. Крупные, откормленные, рьяные. Один из них нацепил оливковый пыльник и извиняющуюся улыбочку под золотисто-белой шевелюрой. Ландсман с трудом узнает его без пингвиньего свитера.
– О’кей, а теперь, – произносит тот, кого, вероятно, зовут Кэшдоллар, – давайте-ка все по возможности возьмем себя в руки.
– ФБР, – предполагает Берко.
– Почти, – кивает Кэшдоллар.
41
Ландсмана двадцать четыре часа мурыжат в шуме и гаме белоснежной комнаты с молочно-белым ковровым покрытием на седьмом этаже Федерального здания имени Гарольда Икеса на Сьюард-стрит.
Попарно шесть человек с разнообразными фамилиями обреченных моряков из кино про подводную лодку сменяют друг друга каждые четыре часа. Один черный и один латино, а остальные – подвижные розовые великаны с прическами, занимающими аккуратный промежуток между стрижками астронавтов и скаутских вожатых-педофилов. Жвачные мальчики-переростки с хорошими манерами и улыбками воспитанников воскресной школы. И в каждом Ландсман унюхивает дизельное сердце полицейского, но сбивает с толку обтекаемость их южного варварского обаяния. Несмотря на дымовую завесу резкостей, которые позволяет себе Ландсман, эти люди заставляют его чувствовать себя колымагой, старой двухтактной колотушкой.
Никто ему не угрожает и даже не пытается запугать. Каждый обращается к нему по званию, стараясь произносить его имя так, чтобы не обидеть. Когда Ландсман становится грубым, непочтительным или уклончивым, американцы изображают снисходительность и самообладание школьного учителя. Но когда Ландсман смеет выдать собственный вопрос, на него проливается сокрушительное молчание, подобно тысячам галлонов воды, сброшенным с самолета. Американцы умалчивают и о местонахождении детектива Шемеца или инспектора Гельбфиш, и о том, что с ними происходит. Им нечего сказать и о загадочном исчезновении Альтера Литвака, и, похоже, они никогда не слышали о Менделе Шпильмане или Наоми Ландсман. Они хотят узнать, что известно Ландсману об участии США в нападении на Куббат-ас-Сахру, о заказчиках, руководителях, исполнителях и жертвах этого нападения. Но не хотят, чтобы он узнал, что́ об этом известно им. Они так хорошо обучены этому искусству, что только в разгар второй смены Ландсман начинает соображать: американцы задают почти одну и ту же дюжину вопросов снова и снова, выворачивая их, перефразируя и подходя к ним с разных углов. Их вопросы – точь-в-точь основные ходы шести шахматных фигур, бесконечно переставляемых, пока число комбинаций не сравняется с количеством нейронов мозга.
В строго отмеренных перерывах Ландсману предоставляют ужасный кофе и набор с каждым разом все более черствых пирожных с абрикосовой или вишневой начинкой. Однажды его провожают в комнату отдыха и приглашают расположиться на диване. Кофе и пирожные чередуются в белоснежной комнате головы Ландсмана, пока он сжимает веки и притворяется спящим. Потом наступает время возврата к несмолкаемому белому звуку стен, слоистой поверхности стола, скрипу винила под задом.
– Детектив Ландсман.
Он открывает глаза и видит одуревший черный муар на коричневом фоне. Скула онемела от соприкосновения с поверхностью стола. Он поднимает голову, оставляя лужицу слюны. Липкая нить соединяет его губу со столешницей. Потом обрывается.
– Фу, – морщится Кэшдоллар.
Он вынимает пакетик гигиенических салфеток из правого кармана свитера и толчком отправляет его Ландсману мимо открытой коробки с пирожными. На Кэшдолларе новый кардиган, темно-золотой, с лацканами кофейно-коричневой замши, с кожаными пуговицами и кожаными заплатами на локтях. Он сидит выпрямившись на металлическом стуле, галстук завязан, щеки гладкие, голубые глаза смягчены приятными морщинками летчика-истребителя. Волосы золотые, как фольга на пачке «Бродвея». Он улыбается без энтузиазма или жестокости. Ландсман обтирает лицо, вытирает со стола слюну, которую он пустил, задремав.
– Вы голодны? Пить не хотите?
Ландсман не против стакана воды. Кэшдоллар лезет в левый карман кардигана и достает бутылочку минералки. Он толкает ее, и бутылочка катится к Ландсману. Кэшдоллар немолод, но что-то есть мальчишески серьезное в том, как он нацеливает бутылку и всем телом направляет ее. Ландсман откручивает крышечку и глотает. Вообще-то, он не любитель минеральной воды.
– Я раньше работал на одного человека, – говорит Кэшдоллар. – На человека, который руководил здесь до меня. У него имелось много милых словечек, которые он любил вставлять в разговор. Это, кстати, общая черта многих людей, которые занимаются нашим делом. Людей с армейским или бизнес-прошлым. Нам нравятся наши словечки. Шибболеты. Это на иврите, вы же знаете. Судьи, глава двенадцать. Вы точно не голодны? Я могу принести пакетик картофельных чипсов. Или китайского супа. Тут есть микроволновка.
– Нет, спасибо, – говорит Ландсман. – Итак. Шибболеты.
– Тот человек, до меня. Он говаривал: «Мы рассказываем истории, Кэшдоллар. Вот чем мы занимаемся».
Голос, которым он цитирует своего бывшего начальника, пониже и не такой простецкий, как его собственный чопорный петушиный тенор. Более солидный голос.
– «Расскажи им историю, Кэшдоллар. Бедным сосункам только того и нужно». Только он не говорил «сосунки».
– Люди, которые занимаются вашим делом? – переспрашивает Ландсман. – И что это значит? Поддерживают террористические атаки на мусульманские святыни? Затевают новые крестовые походы? Убивают невинных женщин, которые всегда только и делали, что летали на крохотных самолетах и время от времени пытались выручить кого-то, попавшего в передрягу. Стреляют в голову беззащитному наркоману? Простите меня, я забыл, что еще вы делаете, вы с вашими шибболетами?