Часть 52 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Во-первых, детектив, мы не имеем никакого отношения к смерти Менаше Шпильмана. – Он произносит еврейское имя как «Мэн-аши», на американский манер. – Я был потрясен и озадачен, как никто другой. Я никогда не встречал этого парня, но знаю, что личность он примечательная, с примечательными способностями, и что без него мы в крайне трудном положении. Как насчет сигареты? – Он достает открытую пачку «Уинстона». – Не упрямьтесь. Я знаю, что вы курильщик. Ну вот, так-то лучше. – Он достает коробок со спичками и подталкивает его Ландсману вместе с сигаретами. – Теперь о вашей сестре… нет, послушайте! Мне очень жаль вашу сестру. Нет, в самом деле. Я понимаю, что мои искренние соболезнования не стоят ломаного гроша, но примите их. Это мой предшественник принял неверное решение, тот парень, о котором я упоминал. И он за это поплатился. Не жизнью, конечно. – Кэшдоллар скалит свои широкие квадратные резцы. – Может, вы бы именно этого хотели. Но поплатился. Он ошибся. Он во многом ошибался. Вот в этом, скажем… Как мне ни жаль, но… – Он слегка покачал головой. – Но на самом деле не мы рассказываем эту историю.
– Да ну?
– Угу. История, детектив Ландсман, рассказывает нас. С самого начала. Мы – часть истории. Вы. Я.
Спичечный коробок родом из заведения в Вашингтоне, округ Колумбия, которое называлось «Морепродукты Хогейта», на углу Девятой и Мейн-авеню, что на юго-западе. Тот самый ресторан, если он правильно помнит историю, перед которым аляскинского делегата Энтони Даймонда, главного противника Закона о поселении, сбило такси, когда он преследовал выкатившуюся на улицу сдобную пышку.
Ландсман чиркает спичкой.
– А Иисус? – говорит он, искоса глядя сквозь пламя.
– Иисус тоже.
– Ничего не имею против Иисуса.
– Я рад. Я тоже ничего не имею против Него. И Иисус не стремился убивать или обижать людей, разрушать. Куббат-ас-Сахра была прекрасным образцом древней архитектуры, и ислам – освященная веками религия, и, несмотря на тот факт, что она в корне ошибочна, у меня нет к ней претензий по сути. Жаль, что не нашлось другого способа выполнить эту работу. Но иногда это невозможно. И Иисус это знал. «А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему жерновный камень на шею и бросили его в море»[66]. Так ведь? Это слова Иисуса. Он мог быть и жестоким, когда это необходимо.
– Крутой парень, – поддакивает Ландсман.
– Ага. Так вот, вы можете не согласиться, но наступают последние времена. И я сам ожидаю этого с нетерпением. Но чтобы это случилось, Иерусалим и Святая земля снова должны принадлежать евреям. Ибо так предсказывает Писание. Печально, но невозможно обойтись без кровопролития, к сожалению. Без определенного разрушения. Ведь все предначертано, понимаете? Но я, в отличие от моего непосредственного предшественника, прилагаю все усилия, чтобы свести разрушения к абсолютному минимуму. Ради Иисуса, и ради моей души, и ради всех нас. Чтобы все было чисто. Управлять этой операцией, пока мы не наведем порядок. Пока не создадим, так сказать, новые реалии на месте.
– Но вы хотите, чтобы никто не знал, что за этим стоите вы. Что это именно ваших рук дело.
– Что ж, таков наш modus operandi[67], если вы меня понимаете.
– И хотите, чтобы я заткнулся.
– Я понимаю, что требую слишком многого.
– Пока вы не создадите эти реалии в Иерусалиме. Выселите оттуда арабов и заселите туда вербовцев. Переименуете несколько улиц.
– Пока мы не приведем в движение некую критическую массу. Направим на путь истинный несколько заблудших нозов. И тогда займемся делом. Следуя тому, что предписано.
Ландсман делает еще один глоток минеральной воды. Она теплая и на вкус как подкладка кармана Кэшдолларова кардигана.
– Я требую вернуть мне пистолет и значок, – говорит он. – Это все, чего я хочу.
– Обожаю полицейских, – говорит Кэшдоллар без всякого энтузиазма. – Я не шучу. – Он прикрывает рот одной рукой и задумчиво глубоко зевает через нос. Его рука щеголяет маникюром, но один ноготь обгрызен. – Я становлюсь совершенно индейцем здесь, мистер. Но между нами. Вы получите пистолет и значок, но все равно это ненадолго. Племенное управление не наймет слишком много еврейских пацанов, чтобы служили и защищали.
– Может, и нет. Но они наймут Берко.
– Они не наймут тех, у кого нет бумаг.
– О, кстати, – говорит Ландсман, – это мне тоже необходимо.
– Вы говорите о большом количестве бумаг, детектив Ландсман.
– Ну так и молчание мое тоже немаленькое.
– Ваша правда, – говорит Кэшдоллар.
Кэшдоллар изучает Ландсмана несколько секунд, и Ландсман понимает по некоторой тревоге в его глазах, по выражению предвкушения, что Кэшдоллар при пистолете и что у него так и чешутся руки им воспользоваться. Существует столько разных способов заставить Ландсмана заткнуться. Кэшдоллар встает со стула и тщательно задвигает его на место под столом. Он начинает ковырять в зубах большим пальцем, но тут ему приходит в голову идея получше.
– Не вернете ли мне мой «клинекс»?
Ландсман кидает пачку салфеток, но она сбивается с курса, и Кэшдоллар неуклюже пытается ее поймать. Пакетик шлепается на засохшие пирожные, на блестящую полоску красного повидла. В мирном взоре Кэшдоллара гнев открывает щель, сквозь которую можно разглядеть изгнанные тени монстров и отвращения. Он совершенно, помнит Ландсман, не терпит бардака. Кэшдоллар выщипывает салфетку из пакетика и обтирает пакетик, потом прячет ее в укрытие правого кармана. Он нервно просовывает нижнюю пуговицу кардигана в нижнюю петельку, и, когда шерстяной пояс сдвигается, Ландсману открывается выпуклость шолема.
– Вашему напарнику, – сообщает он Ландсману, – есть что терять. Очень много. Как и вашей бывшей жене. И они это прекрасно понимают. Может, пришло время и вам разобраться с самим собой.
Ландсман подсчитывает, что́ он еще может потерять – шляпу с плоскими полями. Карманные шахматы и поляроидную фотографию мертвого мессии. Карту кордонов Ситки, профанную, импровизированную, энциклопедическую, места преступлений, и притоны, и кусты ежевики, отпечатанные в переплетениях его мозга. Зимний туман, окутывающий его сердце, летние полдни, бесконечные, как еврейские споры. Призрак имперской России, обнаруженный в луковице купола кафедрального собора Святого Михаила, и призрак Варшавы – в пиликающем дерганом фидлере из кафе. Каналы, рыбацкие лодки, острова, бродячие собаки, консервные заводы, молочные кафетерии. Неоновый шатер театра Баранова, глядящийся в мокрый асфальт, текучий акварельный вечер, когда возвращаешься после «Сердца тьмы» Орсона Уэллса[68], виденного уже в третий раз, в обнимку с девушкой твоей мечты.
– Клал я на ваши предначертания, – говорит Ландсман. – Знаете что?
Вдруг он ощущает, что страшно устал от ганефов, пророков, пистолетов и жертв, и чувствует безмерный бандитский вес Б-га. Ему надоело слушать о Земле обетованной и неизбежном кровопролитии, необходимом для ее спасения.
– Плевал я на то, что там написано. Плевал я на то, что там якобы было обещано какому-то идиоту в сандалиях, который прославился лишь тем, что был готов перерезать горло собственному сыну во имя завиральной идеи. Плевал я на рыжих телиц, и на патриархов, и на саранчу. Куча древних костей в песке. Моя родина в моей шляпе. И в хозяйственной торбе моей бывшей жены.
Он садится. Запаливает вторую сигарету.
– Идите нахер, – заключает Ландсман. – И пусть Иисус идет туда же, размазня он был, слабак.
– Рот на замок, Ландсман, – тихо говорит Кэшдоллар, изображая поворот ключа в скважине своего рта.
42
Когда Ландсман выходит из Федерального здания Икеса и водружает шляпу на свою опустошенную голову, оказывается, что мир уплыл в густой туман. Ночь – липкая и холодная субстанция – пробирается в рукава пальто. Корчак-плац подобен миске, в которой плещется яркая дымка тумана, тут и там измаранная отпечатками лап натриевых фонарей. Продрогнув до костей, почти вслепую он пробирается по Монастырской, по Берлеви, сворачивает на улицу Макса Нордау. Спину ломит, голова болит, и невыносимо саднит израненное чувство собственного достоинства. Там, где в последнее время обитал его разум, теперь шипение тумана, гудеж трубчатых флуоресцентных ламп. Ему чудится, что это душа его так мучительно шумит в ушах.
Ландсман вползает в вестибюль «Заменгофа», и Тененбойм вручает ему два письма. Одно со штампом дисциплинарной комиссии, гласящее, что слушания об обстоятельствах смерти Зильберблата и Фледерман состоятся завтра в девять утра. Второе письмо – уведомление от новых владельцев гостиницы. Некая мисс Робин Навин из гостиничной сети «Джойс-дженерали» сообщает о восхитительных переменах, ожидающих в ближайшие месяцы гостиницу «Заменгоф», которая с первого января будет именоваться «Люксингтон-парк Ситка». Одной из составляющих общего восторга является тот факт, что ландсмановский договор о ежемесячной арендной плате прекращает действовать с первого декабря. Из каждой ячейки в стене позади стойки администратора торчат длинные белые конверты, в каждый из них втиснуты одни и те же сложенные вдвое роковые листки гербовой бумаги верже. Кроме ячейки под номером 208. В этой пусто.
– Слыхали, что случилось? – говорит Тененбойм, когда Ландсман возвращается из своего эпистолярного путешествия в радужные, безоблачные перспективы гостиницы «Заменгоф».
– Видел по телевизору, – отвечает Ландсман, хотя воспоминания кажутся ему уже не первой свежести, заплесневевшими; образы, навязанные ему его дознавателями в процессе бесконечных и настойчивых допросов.
– Сперва сказали, что это случайность, – продолжает Тененбойм, гоняя золотую зубочистку в уголке рта. – Вроде какие-то арабы мастырили бомбы в туннеле под Храмовой горой. Потом говорят, что все нарочно. Эти, которые с другими воюют.
– Сунниты с шиитами?
– Может быть. Кто-то оплошал с ракетной установкой.
– Сирийцы с египтянами?
– Кто их разберет. Президента показывали, вынуждены, говорит, вступиться, святой город, мол, для всех и каждого.
– С них станется, – соглашается Ландсман.
Вся его остальная почта – одинокая открытка, рекламирующая бешеные скидки на пожизненный абонемент в тренажерный зал, куда Ландсман несколько месяцев ходил сразу после развода. Это было время, когда ему показалось, что упражнения поднимут его упавший дух. Хорошая мысль была. Ландсман не в состоянии припомнить, оправдались ли его надежды. Слева на открытке изображен толстый еврей, а справа – худой еврей. Еврей слева – измученный, невыспавшийся, малокровный и всклокоченный, щеки у него как два половника сметаны, а глазки блестящие и злобные. Еврей справа – подтянут, загорел, расслаблен, уверен в себе, борода аккуратно подстрижена. Ни дать ни взять – один из молодцов Литвака. Еврей будущего, думает Ландсман. Картинка намекает, что еврей справа и еврей слева – один и тот же еврей, но это маловероятно.
– А наших видал? Что в городе творится? – (Золотая зубочистка щелкает Тененбойма по зубам.) – Тоже по телику показывали.
Ландсман качает головой:
– Представляю себе эти пляски.
– Не то слово! Пляски, обмороки, вопли, коллективный оргазм.
– Тененбойм, умоляю, только не на голодный желудок.
– Благословения арабам за то, что воюют друг с другом. Благословения памяти Мухаммеда.
– Это жестоко.
– Какой-то черношляпник разорялся, что поедет в землю Израильскую, чтобы занять место получше и лицезреть явление Мошиаха. – Тененбойм вытаскивает зубочистку, изучает ее кончик в поисках сокровища, а потом разочарованно возвращает на прежнее место. – Кабы меня спросили, так я бы сказал: собрать всех этих бесноватых, посадить в один большой самолет и отослать туда поскорее, холера им в живот.
– Так бы и сказал?
– Да я сам за штурвал сяду!
Ландсман засовывает письмо от «Джойс-дженерали» обратно в конверт и толкает его Тененбойму через стойку:
– Выбрось, пожалуйста.
– У вас есть тридцать дней, детектив. Что-нибудь найдете.
– Найду, не сомневайся. Мы все что-нибудь найдем.
– Если только что-нибудь не найдет нас раньше, да?
– А ты-то как? Они собираются оставить тебя здесь?
– Мой статус в стадии рассмотрения.