Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 7 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
5 Ландсман возненавидел шахматы с легкой руки отца и дяди Герца. Отец и брат матери дружили с детства, еще в Лодзи, и были членами Шахматного клуба юных маккавеев. Ландсман вспоминает, как они без конца обсуждали летний день 1939 года, когда великий Тартаковер[12] заскочил к маккавейчикам для показательной игры. Савелий Тартаковер был гражданин Польши, гроссмейстер, автор прославленного афоризма: «Все промахи – здесь, на доске, в ожидании, что их сделают». Он прибыл из Парижа, чтобы написать о тамошнем турнире для «Французского шахматного журнала» и наведаться к директору Шахматного клуба юных маккавеев, своему старому другу со времен пребывания на русском фронте в составе армии Франца-Иосифа. Поддавшись настойчивым уговорам директора, Тартаковер согласился сыграть с самым лучшим юным шахматистом клуба Исидором Ландсманом. Они сели друг против друга: рослый ветеран в сшитом на заказ костюме и раздражающе благодушном настроении и заикающийся пятнадцатилетний косоглазый мальчик с реденькой челкой и усиками, которые часто принимали за отпечатки измазанного сажей пальца. Тартаковер играл черными, и отец Ландсмана выбрал «английское начало». Первый час Тартаковер играл рассеянно, почти машинально. Он запустил свой великий шахматный мотор в режиме малого газа и играл стандартно. На тридцать четвертом ходу он с добродушной насмешкой предложил отцу Ландсмана ничью. Исидору хотелось по-маленькому, в ушах звенело, неотвратимое приближалось. Но он отказался. Игра его уже не основывалась ни на чем, кроме чутья и отчаяния. Он отвечал, он отказывался от разменов, его единственным достоянием были упрямство и неистовое чувство шахматной доски. После семидесяти ходов и четырех часов с десятью минутами игры Тартаковер, уже не столь рассеянный, опять предложил ничью. Отец Ландсмана, измученный шумом в ушах, чуть не обмочился и согласился. В последующие годы отец Ландсмана иногда проговаривался, что его разум, этот странный орган, так и не оправился от испытания той партией. Но естественно, его ожидали испытания куда худшие. – Не могу сказать, что я получил удовольствие, – якобы заявил Тартаковер отцу Ландсмана, вставая со стула. Юный Герц Шемец, всегда подмечавший недреманным оком малейшую слабость, усек дрожь в руке Тартаковера, поспешно ухватившей бокал токайского. Потом Тартаковер протянул палец к черепу Исидора Ландсмана. – Но я уверен, это предпочтительней, чем жить вот здесь. Не прошло и двух лет, как Герц Шемец, его мать и сестричка Фрейдл прибыли с первой волной галицийских поселенцев на аляскинский остров Баранова. Доставил их пресловутый «Даймонд», десантный транспорт времен Первой мировой войны: министр внутренних дел Икес[13] приказал извлечь тот из нафталина и перекрестить в качестве сомнительного мемориала (по крайней мере, так гласила легенда) покойному Энтони Даймонду,[14] делегату без права голоса от Аляски в палате представителей. (До того, как на каком-то перекрестке в Вашингтоне его насмерть сбил пьяный таксист-шлимазл по имени Денни Ланнинг – вечный герой евреев Ситки, – делегат Даймонд уже почти сумел зарубить в комитете голосование по Закону о поселении.) Худой, бледный, ошарашенный Герц Шемец сошел из мрака, супной вони и ржавых луж «Даймонда» в студеный и чистый еловый аромат Ситки. Вместе с семьей и всем народом он был пересчитан, привит, избавлен от вшей и окольцован, подобно перелетной птице, Законом о поселении на Аляске 1940 года. В картонном бумажнике он хранил икесовский паспорт – чрезвычайную визу, напечатанную на особо хрупкой бумаге особо жирными чернилами. Идти ему было некуда. Так и было сказано заглавными буквами на обложке икесовского паспорта. Нельзя селиться ни в Сиэтле, ни в Сан-Франциско, ни даже в Джуно или Кетчикане. Все обычные квоты для еврейской иммиграции в Соединенные Штаты оставались в силе. Даже со своевременной смертью Даймонда закон не мог заставить работать государственную машину без некоторого количества усилий и смазки – ограничение на передвижение евреев было частью сговора. Вслед за евреями из Германии и Австрии семью Шемец вместе с земляками-галичанами сгрузили во временный лагерь Слэттери, что на торфяном болоте в десяти милях от строптивой полуобветшалой Ситки, столицы Аляскинской русской колонии. В продуваемых, покрытых жестью лачугах и бараках они пережили шестимесячный период интенсивной акклиматизации посредством первоклассной команды из пятнадцати миллионов комаров, работая по контракту с Министерством внутренних дел США. Герца мобилизовали трудиться в группе дорожных рабочих, потом определили в бригаду, строившую аэропорт в Ситке. Он потерял два коренных зуба, когда его саданули лопатой; детали побоища таятся под бетонными опорами в глубине илистого залива Ситки. Впоследствии всякий раз, пересекая Черновицкий мост, он потирал челюсть и его суровые глаза на костлявом лице выражали смутную печаль. Фрейдл послали в школу, расположенную в холодном сарае, по крыше которого барабанил бесконечный дождь. Мать обучали зачаткам земледелия, учили пользоваться плугом, удобрениями и поливальным шлангом. Брошюры и плакаты подпирали короткое аляскинское лето, как аллегория краткого ее пребывания там. Госпожа Шемец, должно быть, представляла поселение Ситка как погреб или сарай, где она и ее дети пересиживают зиму, словно клубни и луковицы, пока их родная почва растает достаточно, чтобы всех их можно было туда пересадить. Никто не мог представить, как глубоко будет вспахана почва Европы, как густо засеется она солью и пеплом. Несмотря на пустые сельскохозяйственные разговоры, ни скромные фермы, ни кооперативы, обещанные Корпорацией переселенцев Ситки, так никогда и не материализовались. Япония напала на Пёрл-Харбор. Министерство внутренних дел было занято более важными стратегическими задачами, такими как запасы нефти и угля. Под занавес пребывания в «Колледже Икеса» семья Шемец вместе с остальными семьями беженцев оказалась брошена на произвол судьбы. Как и предсказывал делегат Даймонд, они все устремились в промозглый, заново расцветающий город Ситка. Герц изучал уголовное правосудие в новом Технологическом институте Ситки и, окончив его в сорок восьмом году, был принят на работу помощником юриста в отделение первой большой американской юридической фирмы. Его сестра Фрейдл, мать Ландсмана, была среди первых в поселении девочек-скаутов. Год 1948-й – странное время, чтобы быть евреем. В августе Иерусалим пал, несчетное число евреев трехмесячной Республики Израиль было разбито наголову и оттеснено к морю. Когда Герц начал работать в «Фен-Харматан-Буран», комитет палаты представителей по внутренним делам и делам инкорпорированных территорий затеял-таки давно отсроченный пересмотр статуса, предписанного Законом о поселенцах Ситки. Как и остальные в конгрессе и как большинство американцев, комитет был отрезвлен мрачным открытием гибели двух миллионов европейских евреев в результате варварского разгрома сионизма и плачевным положением беженцев из Палестины и Европы. В то же время они были людьми практическими. Население Ситки уже раздулось до двух миллионов. Нарушая закон, евреи расползлись по всему западному берегу острова Баранова, вплоть до Крузова и западного острова Чичагова. Экономика процветала. Американские евреи лоббировали отчаянно. В конце концов конгресс определил поселению «временный статус» федерации. Но притязания на самостоятельную государственность были отвергнуты безоговорочно. «„НЕТ ЖИДОЛЯСКЕ“, ПООБЕЩАЛИ ЗАКОНОДАТЕЛИ» – оповещал заголовок в «Дейли таймс». Ударение всегда делалось на слове «временный». Через шестьдесят лет статус отменят, и евреи Ситки опять отправятся на все четыре стороны. Вскоре после этого, теплым сентябрьским полднем, в обеденный перерыв, Герц Шемец шел по Сьюард-стрит[15] и наткнулся на старого приятеля из Лодзи Исидора Ландсмана. Будущий отец Ландсмана только что прибыл в Ситку, один, на борту «Вилливо», после освежающего тура по европейским концлагерям и лагерям для перемещенных лиц. Лет ему было двадцать пять, был он лыс и почти беззуб. Шести футов ростом и весом в сто двадцать пять фунтов. Запах от него шел чудной, и говорил он как сумасшедший, и пережил он всю свою семью. Ландсман был равнодушен к бурлящей энергии переднего края деловой части Ситки, к рабочим бригадам юных евреек в синих косынках, поющих негритянские духовные гимны на еврейские тексты, парафразы на Линкольна и Маркса. Ни живительный смрад рыбной плоти, и пиленого леса, и перекопанной земли, ни шум землечерпалок и паровых экскаваторов, вгрызавшихся в горы и составлявших Музыку Ситки, – ничто его не занимало. Он шел понурив голову, сгорбившись, словно стараясь пробурить этот мир на своем непостижимом пути из одного измерения в другое. Ничто не вторгалось в темный туннель, по которому он следовал, ничто не освещало его путь. Но когда Исидор Ландсман сообразил, что улыбающийся человек – волосы прилизаны, ботинки словно пара автомобилей «айзер», пахнущий поджаренным чизбургером с луком, только что съеденным у стойки в «Вулворте», – это его старый друг Герц Шемец из Шахматного клуба юных маккавеев, то поднял глаза. Вечная сутулость исчезла. Он открыл рот и снова закрыл его, онемев от гнева, счастья и удивления. И разрыдался. Герц повел отца Ландсмана в «Вулворт», купил ему еды (яичный бутерброд, молочный коктейль, впервые отведанный, и приличного размера огурец), а потом они отправились на Линкольн-стрит в новую гостиницу «Эйнштейн»; каждый день в гостиничном кафе там встречались великие изгнанники еврейских шахмат, чтобы изничтожать друг друга без жалости и ущерба. Отец Ландсмана, слегка помешавшийся от жира, сахара и последствий тифа, показал им, где раки зимуют. Он играл со всеми посетителями и выставлял их из «Эйнштейна» с такой неподдельной яростью, которую кое-кто из них так ему и не простил. Но и тогда он демонстрировал скорбный, отчаянный стиль игры, который в детстве помог Ландсману погубить партию. «Твой отец играл в шахматы, – заметил как-то Герц Шемец, – как человек, у которого геморрой, зубная боль и газы». Он вздыхал, он стонал. Он запускал руки в клочковатые остатки темных волос или гонял их пальцами на макушке, словно кондитер, раскатывающий тесто на мраморной плите. Ошибки противников отзывались спазмами у него в животе. Собственные ходы, хоть и смелые, хоть и поразительные, и неожиданные, и мощные, сотрясали его, как череда ужасных новостей, так что он прижимал руку ко рту и закатывал глаза. Стиль дяди Герца был совершенно другим. Он играл спокойно, беспечно, чуть наклонившись к доске, словно ожидал, что вот-вот подадут на стол или хорошенькая девушка усядется ему на колени. Но он видел все, что происходило на доске, точно так же как в тот день, когда заметил предательскую дрожь в руке Тартаковера в Шахматном клубе юных маккавеев. Он спокойно принимал неожиданности и шел на риск непринужденно и даже слегка забавляясь. Прикуривая папиросы «Бродвей» одну от другой, он наблюдал, как старый друг, корчась и ворча, прокладывает путь сквозь собрание гениев в «Эйнштейне». И когда все уже превратилось в мусорную свалку, Герц сделал необходимый ход. Он пригласил Исидора Ландсмана к себе домой. Летом 1948 года семья Шемец жила в двухкомнатной квартире в новеньком доме на новеньком острове. Дом приютил две дюжины семей, все – Полярные Медведи, как называла себя первая волна беженцев. Мать спала в спальне. Фрейдл достался диван, а Герц стелил себе на полу. Теперь все они были верные Аляске евреи, а это значило, что все они – утописты, а это значило, что, куда ни глянь, везде они видели несовершенство. Языкатое и сварливое семейство, особенно Фрейдл, которая в свои четырнадцать была уже ростом пять футов и восемь дюймов при весе сто десять фунтов. Она лишь раз взглянула на отца Ландсмана, неуверенно зависшего на пороге их квартиры, и правильно диагностировала, что он так же невозделан и неприступен, как та суровая пустыня, которую она теперь считала своим домом. Это была любовь с первого взгляда. В последующие годы Ландсману было трудно допытаться у отца, что же такого он увидел во Фрейдл Шемец, если вообще увидел. Девушка была недурна собой: цыганские глаза, оливковая кожа, шорты, походные ботинки и закатанные рукава рубашки «Пендлтон», она прямо-таки излучала древний дух движения маккавеев – mens sana in corpore sano[16]. Она очень жалела Исидора Ландсмана, потому что он потерял семью, потому что страдал в концлагере. Но Фрейдл была одним из тех потомков Полярных Медведей, которые преодолевали собственное чувство вины за то, что избежали грязи, голода, придорожных канав и фабрик смерти, предлагая выжившим непрерывный поток советов, информации и критики под видом поддержки боевого духа. Как будто один настырный кибицер мог развеять удушающую, низко нависшую черную пелену Опустошенности. Первую ночь отец Ландсмана провел на полу шемецевской квартиры вместе с Герцем. Днем Фрейдл отвела его в магазин и сама купила ему одежду на деньги из собственной заначки, оставшейся с бат-мицвы. Она же помогла снять комнату у недавно овдовевшего соседа по дому. Фрейдл массировала Исидору череп, втирая лук и веруя, что это поможет отрастить волосы. Она кормила его телячьей печенкой для восстановления его измученной крови. Последующие пять лет она подзуживала, и дразнила, и задирала его до тех пор, пока он не выпрямился, не стал смотреть в глаза собеседнику, не выучил американский язык и не начал носить зубные протезы. Она вышла за него замуж на следующий день после того, как ей исполнилось восемнадцать, и получила работу в «Ситка тог», пройдя путь от женской странички до редактора отдела. Фрейдл вкалывала от шестидесяти до семидесяти пяти часов в неделю, пять дней в неделю, до самой смерти от рака, когда Ландсман уже учился в колледже. Одновременно Герц Шемец так поразил американских юристов из «Фен-Харматана», что они собрали пожертвования, дернули за нужные ниточки и послали его учиться на юридический факультет в Сиэтл. Позднее он стал первым юристом-евреем, нанятым ситкинской командой ФБР, его первым окружным директором и со временем, попавшись на глаза Гуверу, руководил местным отделением контрразведки. Отец Ландсмана играл в шахматы. Каждое утро – шел ли дождь, падал ли снег, стоял ли туман – он проходил две мили к кофейне гостиницы «Эйнштейн», садился у покрытого алюминием стола в глубине комнаты, лицом к двери, вынимал шахматы с фигурками из клена и палисандра, подаренные ему братом жены. Каждый вечер просиживал он на лавке на заднем дворе у домика на Адлер-стрит, что на мысе Палтуса, где вырос и Ландсман-младший, изучая семь или восемь бесконечных партий по переписке. Он составлял обзоры для «Шахматного ревю». Он писал и переписывал биографию Тартаковера, которую то ли не закончил, то ли забросил. Он истребовал пенсию у немецкого государства. И с помощью брата жены учил сына ненавидеть игру, которую сам любил без памяти. – Ты не хочешь так ходить, – умолял Ландсман-отец после того, как Ландсман-сын бескровными пальцами двигал коня или пешку, дабы встретили свою судьбу, всегда для него неожиданную, независимо от того, сколько времени он учился, тренировался или играл в шахматы. – Поверь мне. – Хочу. – Не хочешь. Но, потакая собственному ничтожеству, Ландсман-младший тоже умел быть упертым. Довольный, пунцовый от стыда, он наблюдал воочию мрачную неизбежность, которую не сподобился предвидеть. И отец мог уничтожить его, освежевать его, выпотрошить его, неотрывно взирая на сына из-за просевшего порога своего лица. Посвятив этому виду спорта несколько лет, Ландсман-младший сел за пишущую машинку матери и написал отцу письмо, в котором признавался в отвращении к шахматам и умолял больше не принуждать его играть. Мейер неделю проносил письмо в ранце, выдержав три еще более кровавых поражения, и отослал его с почты Унтерштата. Двумя днями позднее Исидор Ландсман наложил на себя руки в двадцать первом номере гостиницы «Эйнштейн» с помощью огромной дозы нембутала. После этого у Ландсмана-младшего появились проблемы. Он начал мочиться в постель, растолстел, перестал разговаривать. Мать отправила его лечиться к удивительно доброму и на редкость беспомощному доктору по фамилии Меламед. И только через двадцать три года после смерти отца Ландсман нашел злосчастное письмо в ящике, под чистовиком незаконченной биографии Тартаковера. Оказалось, что отец не то что не читал – даже не открывал письмо от сына. Когда почтальон его доставил, Ландсмана-отца уже не было в живых. 6 Ландсман едет за Берко, предаваясь воспоминаниям о тех былых аидах-шахматистах, горбившихся в недрах кафе «Эйнштейн». Если верить часам, сейчас четверть седьмого. Судя по небу, пустому бульвару и камню ужаса, лежащему в животе, теперь глухая ночь. Рассвет на этой широте у самого полярного круга в эти дни зимнего солнцеворота наступит как минимум часа через два. Ландсман за рулем «шевроле» модели «шевилл-суперспорт» семьдесят первого года выпуска, купленной им лет десять тому в приступе ностальгического оптимизма. Он водил этот автомобиль так долго, что все тайные изъяны и пороки машины стали неотличимы от его собственных. В модели семьдесят первого года «шевилл» вместо двух пар фар получил только пару. Сейчас одна фара не работает. Ландсман, как циклоп, нащупывает путь по бульвару. Впереди возвышаются башни Шварцер-Яма – «Черного моря», на рукотворной косе посреди пролива Ситка, столпившиеся в темноте, словно заключенные в кольце мощных брандспойтов. Русские штаркеры спроектировали Шварцер-Ям в середине восьмидесятых на девственной, трепещущей перед землетрясениями насыпи в первые дни безрассудной легализации игорного бизнеса. Эта затея подразумевала долевые апартаменты, загородные дома, холостяцкое жилье и казино «Большая Ялта» с игровыми столами в центре. Но теперь азартные игры запрещены Законом о традиционных ценностях, и в здание казино вселились универсам «Кошер-Март», аптека «Уолгрин» и магазин стоковой одежды «Биг-Махер». Штаркеры вернулись к финансированию нелегальных тотализаторов, ставкам на кулачные бои и подпольным азартным играм. Жизнелюбов и отпускников сменили сливки популяции маргиналов, русские эмигранты, кучка ультраортодоксов и сборище полупрофессиональной богемной шушеры, предпочитающей атмосферу испорченного праздника, которая прилипла к округе, как нитка мишуры к ветке дерева с облетевшими листьями. Семейство Тайч-Шемец живет в «Днепре» на двадцать четвертом этаже. «Днепр» кругл, как слоеный торт, составленный из жестяных банок. Большинство обитателей его презрели прекрасный вид на рухнувший конус горы Эджком, мерцающую Английскую Булавку или огни Унтерштата и покрыли изгибающиеся лоджии ветронепроницаемыми стеклами и жалюзи, обретя дополнительную площадь. Тайч-Шемецы сделали то же самое, когда появился ребенок, первое дитя. Теперь оба маленьких Тайч-Шемеца там и спят, припрятанные на балконе, как ненужные лыжи.
Ландсман паркует «суперспорт» на пятачке позади мусорных контейнеров и теперь вынужден их обозревать, впрочем он полагает, что не стоит особенно капризничать в поисках подходящей стоянки. Просто поставь машину на двадцать четыре этажа ниже от неизменного приглашения на завтрак, столь дорогого сердцу, обретшему родину. Мейер приехал на несколько минут раньше назначенных шести тридцати, и, хотя он вполне уверен, что все Тайч-Шемецы уже проснулись, он решает идти пешком. В лестничном колодце «Днепра» разит морским воздухом, капустой, холодным бетоном. Когда Ландсман добирается наверх, то прикуривает папиросу, чтобы вознаградить себя за труды. Стоя на коврике Тайч-Шемецев в компании мезузы, он выкашливает одно легкое и почти докашливает другое, когда Эстер-Малке Тайч-Шемец открывает дверь. В руке у нее тест на беременность с бисеринкой на рабочем конце трубочки, вероятно капелька мочи. Заметив, что Ландсман заметил это, она невозмутимо кладет трубочку в карман халата. – А ты знаешь, что у нас есть звонок? – говорит она сквозь спутанную завесу волос, кирпично-коричневую и слишком редкую для стрижки, которой она всегда щеголяет. – Я хочу сказать, что кашель тоже помогает. Эстер-Малке оставляет дверь открытой, а Ландсман ступает на толстый коврик из волокна кокосовой пальмы, на котором написано: «ПРОВАЛИВАЙ!» Входя, Ландсман касается мезузы двумя пальцами и потом машинально целует их. Ты просто делаешь это, будь ты верующий, как Берко, или циничный придурок, как сам Ландсман. Он вешает шляпу и пальто на оленьи рога при входе и следует по коридору до самой кухни за тощей попой Эстер-Малке, закутанной в белый хлопковый халат. Кухня узка, построена на манер камбуза: плита, раковина и холодильник на одной стороне, полки – на другой. В конце кухни стойка с двумя стульями присматривает за столовой. Пар клубами поднимается от вафельницы, словно от мультяшного паровоза. Кофеварка, готовя эспрессо, отхаркивается и плюется, как дряхлый аид-полицейский после восхождения по десяти лестничным пролетам. Ландсман украдкой пробирается к любимой табуретке. Из заднего кармана твидового блейзера он вынимает карманные шахматы и раскрывает их. Он купил эти шахматы в круглосуточном магазинчике на Корчак-плац. – Толстяк еще в пижаме? – интересуется он. – Одевается. – А толстячок? – Выбирает галстук. – А еще один, как там его? Вообще-то, его имя – спасибо новомодной манере использовать фамилии как имена – Файнгольд Тайч-Шемец. В семье его зовут Голди. Четыре года тому Ландсман удостоился придерживать Голди за цыплячьи ножки, пока древний еврей был занят крайней плотью дитяти. – Его Величество. – Она кивнула в сторону шевелящегося вороха постельного белья. – Все еще болеет? – спрашивает Ландсман. – Сегодня получше. Ландсман обходит барную стойку, минует обеденный стол, направляясь к большому белому раскладному дивану, дабы посмотреть, что делает телевизор с его племянником. – А кто это у нас тут? – говорит он. На Голди пижамка с белыми мишками, высший ретрошик для аляскинского еврейского дитятка. Белые медведи, снежные хлопья, иглу – образы Севера, вездесущие в детстве Ландсмана, возвращаются снова. Но на этот раз все приправлено изрядной долей иронии. Снежные хлопья, да, евреи их тут нашли, хотя, спасибо парниковому эффекту, их значительно меньше, чем в старые добрые времена. Но никаких белых медведей. Никаких иглу. Никаких оленей. В основном злобные индейцы, и туман, и дождь, и полувековое ощущение ложности, такое острое, так глубоко проникшее в кровь местных евреев, что проявляется всюду, даже на детских пижамках. – Ты готов поработать сегодня, Голделе? – спрашивает Ландсман. Он прикасается тыльной стороной ладони ко лбу мальчика. Лоб у малыша приятно прохладный. Ермолка Голди с песиком Шнапишем сбилась, и Ландсман разглаживает ее, поправляет заколку, удерживающую шапочку на волосах. – Готов ловить преступников? – Еще как, дядя. Ландсман наклоняется, чтобы пожать мальчишке руку, и Голди не глядя сует свою сухую лапку навстречу. Минуту голубой прямоугольник света плывет на слезной оболочке темно-карих глаз мальчика. Ландсман уже смотрел с племянником эту программу на учебном канале. Как девяносто процентов всего телевещания, эта передача транслируется с юга и дублируется на идише. Она рассказывает о приключениях двух детей с еврейскими именами, но выглядят они, словно в них течет индейская кровь, и явно родителей у них нет. Зато есть хрустальная волшебная чешуя дракона, которая, стоит им только пожелать, переносит их в страну пастелевых драконов, где каждый отличается цветом и степенью дебильности. Мало-помалу дети все сильнее увлекаются этой магической чешуей, пока однажды не попадают в мир радужного идиотизма, откуда нет возврата, и тела их находит ночной администратор ночлежки, у каждого пуля в затылке. Возможно, думает Ландсман, что-то потеряно при переводе. – Все еще хочешь стать нозом, когда вырастешь? – спрашивает Ландсман. – Как папа и дядя Мейер? – Да, – отзывается Голди без энтузиазма, – конечно хочу! – Наш человек. Они снова пожимают руки. Беседа эквивалентна тому, как Ландсман целует мезузу, нечто такое, что начинается как шутка, а кончается как спасательный строп, за который можно ухватиться. – Ты вернулся к шахматам? – интересуется Эстер-Малке, когда он возвращается на кухню. – Упаси Б-г, – отвечает Ландсман. Он взгромождается на табуретку и с трудом вылавливает крохотных пешечек, коней и королей из дорожного набора, располагая их в позицию, оставленную так называемым Эмануэлем Ласкером. Ему трудно различить фигурки, он подносит их поближе к глазам и всякий раз роняет. – Хватит сверлить меня взглядом, – обращается он к Эстер-Малке, что-то заподозрив, – мне это не нравится. – Черт побери, Мейер, – восклицает она, глядя на его руки, – у тебя руки трясутся! – Я ночь не спал. – Ага, ага.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!