Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 8 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Интересно, что, прежде чем Эстер-Малке Тайч вернулась в школу, стала социальным работником и вышла замуж за Берко, она наслаждалась короткой, но примечательной карьерой босячки из Южной Ситки. За ней числились пара мелкокалиберных правонарушений, татуировка на животе (предмет ее горьких сожалений) и мост во рту – сувенир от последнего из ее мужчин-обидчиков. Ландсман знает Эстер-Малке дольше, чем она знакома с Берко, ибо однажды, когда она еще училась в старшей школе, арестовывал ее за вандализм. Эстер-Малке научилась общаться с неудачниками и интуитивно, без малейшего упрека, пускает в ход богатый опыт своей растраченной юности. Она направляется к холодильнику, достает бутылку пива «Брунер Адлер», срывает пробку и протягивает бутылку Ландсману. Мейер прижимает бутылку к бессонным вискам и делает хороший глоток. – Итак, – говорит он, сразу почувствовав себя лучше, – задержка, да? На ее лице появляется несколько театральное выражение вины, она лезет в карман за трубочкой теста на беременность, но руку из кармана не вынимает. Ландсман знает, потому что она уже раз или два проговаривалась, что Эстер-Малке подозревает его в зависти к их с Берко весьма успешной программе размножения, принесшей двоих прекрасных мальчиков. Ландсман, конечно, завидует порой, горько завидует. Но когда она заводит разговор, он все категорически отрицает. – Блин! – ругается он, когда слон падает на пол и закатывается под барную стойку. – Черная или белая? – Черная. Слон. Вот блин. С концами. Эстер-Малке идет к полке со специями, подтягивая поясок на халате, перебирает баночки. – Ага, вот, – она достает банку с шоколадными украшениями, снимает крышку, кладет на ладонь одно зернышко и протягивает Ландсману, – возьми-ка вот это. Ландсман становится на четвереньки и лезет под стойку. Он находит сбежавшего слона и ухитряется воткнуть его в отверстие на поле h6. Эстер-Малке ставит банку на полку и возвращает руку в таинственные глубины халатного кармана. Ландсман съедает шоколадное украшение. – Берко знает? – осведомляется он. Эстер-Малке крутит головой, прячась за шторой волос. – Да, чепуха, – говорит она. – Точно чепуха? Она пожимает плечами. – Ты что, не смотрела тест? – Я боюсь. – Чего это ты боишься? – спрашивает Берко, появляясь в двери кухни, и, конечно же, с юным Пинхасом Тайч-Шемецем – Пинки, младшеньким, угнездившимся на согнутой в локте отцовской правой руке. Месяц назад они устроили для него праздник с тортом и свечкой. Так что, думает Ландсман, на подходе третий Тайч-Шемец, через двадцать один – двадцать два месяца после второго. И через семь месяцев после Возвращения. Семь месяцев пути ему в незнакомый мир. Еще один крохотный узник истории и судьбы, еще один потенциальный Мошиах, ибо Мошиах, утверждают знатоки, рождается в каждом поколении – дабы наполнить паруса слабоумной каравеллы мечты Пророка Элияху. Рука появляется из кармана без трубочки с тестом, и Эстер-Малке сигнализирует Ландсману, как принято в Южной Ситке, поднятой бровью. – Боится услышать, что я ел вчера, – говорит Ландсман. И чтобы отвлечь внимание, он вынимает из кармана пиджака книгу Ласкера «Триста шахматных партий» и кладет ее на барную стойку рядом с шахматной доской. – Это про твоего мертвого наркомана? – спрашивает Берко, впиваясь глазами в доску. – Эмануэля Ласкера, – уточняет Ландсман. – Но это просто запись в регистрационной книге. Мы не нашли при нем никаких документов. Еще неизвестно, кто он такой. – Эмануэль Ласкер… Где-то я слыхал это имя. Берко протискивается бочком в кухню. Он в костюмных брюках, но без пиджака. Брюки мышиного цвета мериносовой шерсти, с двумя тщательно отутюженными складками, рубашка – белее белого. На шее – темно-синий в оранжевых разводах галстук, завязанный элегантным узлом. Галстук слишком длинен, брюки просторны и держатся на темно-синих же подтяжках, напряженных охватом и окатом его брюха. Под рубашкой у него талес с бахромой, опрятная синяя ермолка венчает черный дрок на затылке, но на подбородке растительности нет. В матриархате этой семьи бород не найдешь ни на одном подбородке, даже глядя назад до времени, когда Ворон создал все (кроме солнца, которое он украл). Шемец соблюдает обычаи, но по-своему и по собственным причинам. Он – минотавр, а еврейский мир – его лабиринт. Берко поселился в доме Ландсманов на Адлер-стрит однажды пополудни поздней весной 1981-го, неуклюжий верзила, известный в Доме Морского Чудища Вороньей Половины Племени Длинноволосых под именем Джонни Еврейский Медведь. В тот день росту в нем было пять футов и девять дюймов вместе с унтами, лет ему было тринадцать, и был он всего на дюйм ниже восемнадцатилетнего Ландсмана. До сего момента ни Ландсман, ни его маленькая сестра никогда не слышали об этом мальчике. А теперь малец собирается спать в комнате, когда-то служившей отцу Мейера и Наоми в качестве бутылки Клейна[17] для бесконечного цикла его бессонниц. – Ты кто, блин? – спросил Ландсман, когда мальчик прокрался в гостиную, теребя кепку в руках и вбирая обстановку всепожирающим темноглазым взглядом. Герц и Фрейдл стояли за прикрытой входной дверью и орали друг на друга. Ясное дело, дядя Ландсмана не удосужился сообщить сестре, что собирается поселить своего сына в ее доме. – Меня зовут Джонни Медведь, – сказал Берко, – я экспонат коллекции Шемеца. Герц Шемец и по сей день остается известным экспертом в области тлинкитского искусства и артефактов. Поначалу это было просто хобби, развлечение, но оно заставило его отправиться в индейские земли глубже и дальше, чем любой другой еврей его поколения. И да, его работы по изучению культуры аборигенов и его путешествия в Страну Индейцев были остью его КОИНТЕЛПРО[18] в шестидесятые годы. И не только остью. Герц Шемец проникся жизнью индейцев. Он научился багрить морского котика стальным крюком прямо в глаз, убивать и разделывать медведя и наслаждаться вкусом жира корюшки не меньше, чем вкусом шмальца. И он породил сына мисс Лори-Джо Медведицы из поселения Хуна. Когда она погибла во время так называемого Синагогального погрома, ее сын, полуеврей, объект издевательств и презрения в Вороньей Половине, умолил отца, которого едва знал, спасти его. Это был цвишенцуг[19], неожиданный ход в довольно заурядной партии. И он застал дядю Герца врасплох. – И что ты прикажешь сделать – выгнать его? – орал он матери Ландсмана. – Его жизнь там – просто ад. Его мать мертва. Убита евреями. Собственно, были убиты одиннадцать исконных уроженцев Аляски во время погрома после взрыва в молитвенном доме, который группа евреев построила на спорной земле. На этих островах есть карманы, где разметка, нанесенная Гарольдом Икесом, спотыкается и отступает, этакие пунктирные участки Границы. Большинство из них – участки слишком удаленные или слишком гористые, чтобы их заселить, обледеневшие или затопленные круглый год. Но некоторые из заштрихованных мест, лучших, ровных и с умеренным климатом, оказались притягательными для миллионов евреев. Евреям нужно жизненное пространство. В семидесятых некоторые из них, в основном члены небольших ортодоксальных сект, принялись его захватывать. Сооружение молитвенного дома в Святом Кирилле осколком от осколка секты из Лисянского переполнило чашу терпения многих индейцев. Начались демонстрации, митинги, были вовлечены юристы, и смутный рокот донесся из конгресса, заподозрившего еще одну угрозу миру и паритету от зарвавшихся евреев. За два дня до освящения кто-то – никто так и не признался и не был обвинен – швырнул в окно две бутылки с «коктейлем Молотова», спалив молитвенный дом до самого бетонного основания. Прихожане и те, кто их поддерживал, толпой вломились в поселение Святого Кирилла, разорвали сети для ловли крабов, разбили окна в здании Братства индейцев Аляски и устроили эффектное зрелище, подпалив сарай, где хранились бенгальские огни и заряды для фейерверка. Водитель грузовика с обозленными аидами в кузове потерял управление и врезался в лавку, где Лори-Джо работала кассиром, убив ее на месте. «Синагогальный погром» остался самым позорным моментом в горькой и бесславной истории тлинкитско-еврейских отношений. – Это моя вина? Это моя беда? – кричала брату в ответ мать Ландсмана. – Только индейца мне в доме не хватало!
Дети прислушивались к ним какое-то время, Медведь Джонни, стоя на пороге, постукивал носком унта по брезенту вещевого мешка. – Хорошо, что ты не знаешь идиша, – сказал мальчику Ландсман. – Нужна мне эта хрень, – ответил Джонни Еврей, – я слышу это дерьмо всю жизнь. Когда все уладилось – хотя все уладилось и до того, как мать Ландсмана начала кричать, – Герц зашел попрощаться. Сын был на два дюйма выше его. Герц заключил его в краткие скупые объятия, и со стороны это выглядело так, как будто стул обнимает диван. Потом Герц отступил. – Прости, Джонни, – сказал он. Он схватил сына за уши и не отпускал. Он изучал лицо его, как телеграмму. – Я хочу, чтобы ты знал. Я хочу, чтобы ты смотрел на меня и знал, что я чувствую только сожаление. – Я хочу жить вместе с тобой, – безучастно отозвался мальчик. – Ты уже говорил это. Слова звучали грубо и высказаны были бессердечно, но внезапно они потрясли Ландсмана – в глазах дяди Герца сверкали слезы. – Все знают, Джон, что я сукин сын. Жить со мной хуже, чем на улице. Он взглянул на гостиную сестры, синтетические чехлы на мебели, украшения, похожие на колючую проволоку, абстрактные меноры. – Один бог знает, что они из тебя сделают. – Еврея, – ответил Медведь Джонни, и трудно сказать, что это было – хвастовство или предсказание гибели. – Как ты. – Это вряд ли, – сказал Герц. – Хотелось бы на это посмотреть. До свидания, Джон. Он погладил Наоми по головке. Уже уходя, он остановился пожать руку Ландсману: – Помоги двоюродному брату, Мейерле, ему это понадобится. – Вроде он и сам справится. – Это точно, ты уверен? – сказал дядя Герц. – От меня он помощи явно не дождется. Теперь Бер Шемец, как он со временем стал себя называть, живет как еврей, носит кипу и талес как еврей. Он рассуждает как еврей, исполняет обряды как еврей, он по-еврейски хороший отец и муж и вне дома ведет себя как еврей. Он спорит, сильно жестикулируя, соблюдает кошер и щеголяет обрезанной наискосок крайней плотью (отец позаботился об обрезании перед тем, как бросить новорожденного Медведя). Но как ни посмотри, он чистый тебе тлинкит. Татарские глаза, густые черные волосы, широкое лицо, созданное для удовольствий, но обученное искусству печали. Медведи – люди крупные, и сам Берко под два метра в носках и весит сто десять килограммов. У него большая голова, большие ступни, большой живот и руки. Все у Берко большое, кроме ребенка на руках, который застенчиво улыбается Ландсману, копна черных жестких, конских волос у малыша стоит дыбом, как намагниченная металлическая стружка. Милашка, да и только, – и это Ландсман признал бы первым, но даже год спустя при виде Пинки что-то вгрызается в нежное место за грудиной. Пинки родился двадцать второго сентября, ровно через два года после того, как должен был родиться Джанго. – Эмануэль Ласкер был знаменитым шахматистом, – сообщает Ландсман Берко, а тот берет кружку кофе из рук Эстер-Малке и хмурится сквозь пар. – Немецкий еврей, в десятых и двадцатых. Он час, с пяти до шести, провел у компьютера, в пустом отделе, думая, кто бы это мог быть. – Математик. Проиграл Капабланке, как все тогда. Книга оказалась в номере. И шахматная доска вот с этой позицией. У Берко тяжелые веки, проникновенные, синеватые, но когда они прикрывают его выпуклые глаза, то взгляд становится похожим на луч фонарика, сверкающий в прорези, взгляд такой холодный и скептический, что даже невиновный может усомниться в своем алиби. – И ты полагаешь, – говорит он, выразительно поглядывая на бутылку пива в руке Ландсмана, – в расположении фигур зашифровано – что? – Прорезь сужается, луч сверкает ярче. – Имя убийцы? – Алфавитом Атлантиды, – отвечает Ландсман. – Ага. – Еврей играл в шахматы. И прежде чем вмазаться, перехватывал руку тфилин вместо жгута. И кто-то убил его очень заботливо и осторожно. Я не знаю. Может, это никак не связано с шахматами. Пока что это мне ничего не дает. Я просмотрел всю книгу, но не могу сообразить, какую партию он разыгрывал. Если вообще разыгрывал. Эти диаграммы, я не знаю, у меня голова раскалывается от одного взгляда на них, пропади они пропадом. Каждый обертон в голосе Ландсмана звучит глухо и безнадежно, невольно выдавая все, что он чувствует. Берко смотрит на жену поверх макушки Пинки, чтобы удостовериться, стоит ли ему действительно беспокоиться о Ландсмане. – Вот что я тебе скажу, Мейер, если ты оторвешься от пива, – говорит Берко, безуспешно стараясь избавиться от интонаций полицейского. – Я дам тебе подержать чудесного ребенка. Хочешь? Посмотри на него. Посмотри на эти ножки, ну же! Ты должен пожать их. Слушай, поставь свое пиво и подержи его хоть минуту. – Чудесный ребенок, – говорит Ландсман. Он опустошает бутылку еще на дюйм. Потом ставит ее на стол, и замолкает, и берет ребенка, и вдыхает его запах, и, как обычно, ранит свое сердце. Пинки пахнет йогуртом и детским мылом. И немножко отцовским одеколоном. Ландсман несет ребенка к двери кухни, стараясь не вдыхать, и смотрит, как Эстер-Малке отдирает вафли от вафельницы. У нее «Вестингауз» с бакелитовыми ручками в форме листьев. Можно приготовить четыре хрустящие вафли одновременно. – Простокваша? – спрашивает Берко, он уже изучает шахматную доску, поглаживая массивную верхнюю губу. – А что же еще? – спрашивает Эстер-Малке. – Настоящая или молоко с уксусом? – Мы проделали двойное слепое тестирование, Берко. – Эстер-Малке протягивает Ландсману тарелку с вафлями, взамен берет младшенького, и хотя есть Ландсману не хочется, он рад совершить обмен. – Ты же не в состоянии отличить одно от другого, помнишь? – Ну да, и в шахматы не умеет играть, – отвечает Ландсман. – Но посмотри, как притворяется.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!