Часть 12 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Катерина Васильевна заглянула в альбом и молча пожала плечами.
Зазвонил телефон — это Окошкин осведомлялся, не отменен ли день рождения.
— Нет! — коротко ответил Лапшин и положил трубку.
Строгий Павлик — сердитый, потому что его задерживали, — принес большие, унылого вида учебные альбомы. Лапшин роздал их артистам, а один положил на дубовый столик для Балашовой и старика с челюстью. Выражение глаз у него сделалось таким, какое бывает у художника, показывающего свои картины, он, улыбаясь, перекладывал лист за листом и говорил с усмешкой:
— Тут, знаете, мы кой-чего разыграли, такие, как бы живые, картины. Это все сотрудники наши изображены. Это, например, разбойный налет. А это, знаете ли, вон он, лично я, в кепке, налетчика изображаю с маузером. Это здесь все точно показано, — говорил он, возбуждаясь от поощрительного покашливания старика. — Здесь все как в действительности. А здесь уже показано, как наша бригада выезжает на налет. Тут — уже я в форме… А здесь я опять налетчика разыгрываю…
— Чудно! — сказала Балашова и повернулась к нему всем своим улыбающимся розовым лицом, и он увидел, что щеки ее покрыты нежным пушком.
— Верно, ничего разыграли? — весело и просто спросил он. — Это, знаете ли, в учебных целях, своими силами, а уж мы разве артисты?
— Все очень живо и естественно, — сказала Балашова, — напрасно вы думаете…
— Смеялись мои ребята, — говорил Лапшин, — цирк прямо был…
И, очень довольный, Лапшин завязал папку и стал рассказывать о налете, который инсценировал. Артисты его обступили, и он понимал, что им хочется рассказа пострашнее, но врать он не умел, да по привычке совсем убирал из рассказа все ужасное и ругал бандитов.
— Да ну, — говорил он, посмеиваясь, — так, хулиганье вооружилось. Разве это налетчики?
— Так как же все-таки с перековкой? — капризным голосом спросил бритолобый артист. — Должны мы знать, в конце концов, ведь подтекст решается не в день премьеры, а нынче, немедленно…
Лапшину приходилось одновременно отвечать и насчет перестройки, и по поводу «манер» жуликов, и про то, как бывшие бандиты играют в карты, и про воровские песни. Но главное, что интересовало их, — это были убийства — двойные, тройные, трупы в мешках, все то, с чем Иван Михайлович никогда почти не сталкивался.
— Да выдумывают невесть что! — с досадой наконец решился сказать он, — вздор все это, базарные сплетни!
— А Ленька Пантелеев? — не без ехидства спросила старуха с двойным подбородком.
— Давно было это дело.
— Но тем не менее было?
Лапшин промолчал и, сделав вежливое лицо, стал собирать и ставить в шкаф свои альбомы и папки.
— А вот скажите, это убийство тройное на днях произошло, — не унималась старая артистка с двойным подбородком, — как вы себе представляете психологию убийцы?
— Не знаю, — сказал Лапшин. — Бандит еще не найден.
— Ах, так! — любезно сказала артистка.
— Да! — сказал Лапшин. — К сожалению.
Прижав коленкой дверцу, он запер шкаф и остановился посередине кабинета в ожидающей позе.
— А вот, скажите, — спросил лысый артист и склонил свою яйцеобразную голову набок, — убийство на почве ревности, страсти роковой вам случалось видеть?
— Случалось, — сказал Лапшин.
— И… как же? — спросил артист.
— Я работаю по преступности много лет, — сухо сказал Лапшин, — мне трудно ответить вам коротко и ясно.
— Ну, спасибо вам! — сказал вдруг тучный артист в крагах и стал пожимать Лапшину руку обеими руками. — Я очень много почерпнул у вас. От имени всего коллектива благодарю вас. Надеюсь и впредь бывать у вас и пить от истоков жизни.
— Пожалуйста! — сказал Лапшин. — Прошу.
Пока они собирались уходить, он открыл форточку, надел шинель и позвонил, чтобы давали машину. Досады и раздражения он уже не чувствовал и, спускаясь через две ступеньки по привычной лестнице, с удовольствием представлял себе Балашову. «Вот бы кого нынче на пирог позвать, — вдруг подумал он, — то-то бы славно было! Милый она, наверное, человек!».
Машина к подъезду еще не подошла.
Стоя в дверной нише служебного выхода и оглядывая огромную, белую от снега площадь, Лапшин вдруг явственно услышал голос одного из актеров, с досадой говорившего:
— Да полно вам, дурак ваш Лапшин! Дурак, и уши холодные! Чиновник, тупой, ограниченный человек и грубиян в довершение…
Мимо, табунком, прошли артисты, и толстый старик в крагах, тот самый, что давеча обеими руками пожимал руку Лапшину, брюзгливо говорил:
— Чинуша, чинодрал, фагот!
«Почему же фагот? — растерянно подумал Лапшин. — Что он, с ума сошел?»
Сидя в машине, он по привычке припоминал свой разговор с артистами и, только восстановив все до последнего слова, решил, что был совершенно прав, коротко отвечая на вопросы, что отвечать пространно было невозможно и что психология преступления и все прочие высокие темы не укладываются в вопросы и ответы на ходу, а потому прав Лапшин и неправ толстый артист в крагах.
«И не чиновник я, — рассуждал Лапшин, — и не дурак, и не фагот, это ты, товарищ артист, все врешь. Правда, я грубоватый иногда и образование у меня подкачало, так ведь не по моей вине. Вопросы же вы сами задавали глупые. И вообще чудак-народ! — неодобрительно, но уже весело думал Лапшин. — Чудак, ужели все наши артисты такие — в глаза одно, а за глаза другое? Нет, вряд ли, это, конечно, исключение!»
Дома, открыв парадную своим ключом и стараясь не скрипеть сапогами, Лапшин умылся в ванной, с удовольствием надел шлепанцы и вошел в комнату, где уже пахло пирогами с капустой, которые Патрикеевна держала покуда «с паром», то есть под толстым полотенцем.
— Я уж и в Управление звонил! — сказал Окошкин. — Ждем, ждем!
Ждали: сосед по квартире хирург Антропов; полный, с иголочки одетый брюнет, которого Василий довольно пренебрежительно представил: «Некто Тамаркин, в одной школе имели честь учиться, вот и пришел»; и еще старый товарищ Лапшина по ВЧК и гражданской войне, теперь начальник крупной автобазы Пилипчук.
— Алексей-то Владимирович не появлялся? — спросил Лапшин, крепко пожимая руку Пилипчуку, которого очень любил, но с которым встречался редко.
— Сейчас заявится, — ласково ответил Егор Тарасович. — Большое теперь начальство наш Леха.
На столе среди тарелок с угощением были разложены подарки: от Патрикеевны — вышитая бисером туфелька для часов, от Окошкина — портсигар с изображением стреляющего из пистолета, почему-то полуголого юноши, от Антропова — флакон одеколона, про который доктор сказал, что он — «мужской», от Пилипчука — шкатулка карельской березы неизвестного назначения.
— Изящно сделано! — произнес Егор Тарасович. — Марки почтовые будешь держать, конверты там, вообще письменные принадлежности.
Шурша шелком, пришла из кухни Патрикеевна, сказала, что гусь перепреет и она ответственность с себя снимает.
— Заметьте, Иван Михайлович, наша начальница губы себе подмазала, — сообщил Окошкин. — Переживает, я считаю, вторую молодость.
— У меня всегда губы удивительно красные! — рассердилась Патрикеевна.
— Как у вампира, — сказал Окошкин.
В ожидании Алексея Владимировича за стол не садились, а сели у топящейся печки и стали разговаривать о возрасте.
— До сорока оно, конечно, еще козлом прыгается, — говорил Антропов, — нет-нет, какое-либо антраша и выкинет человек. А сорок — порожек. Перешагнул и задумался. Солидность появляется в человеке, лысина блестит, и в волейбол играть даже неловко. Одним словом, хоть еще и не старость, но уже и не молодость.
В голосе Антропова Лапшину слышались грустные интонации, он понимал, что Александр Петрович, рассуждая, думает о своей милой Лизавете, ему хотелось подбодрить доктора, сказать ему что-нибудь резкое, такое, чтобы тот встряхнулся, рассердился, но при Пилипчуке и совсем чужом, развязном Тамаркине нельзя было касаться того, что болело у Александра Петровича, и Лапшин лениво поддакивал:
— Да уж чего, конечно, возраст паршивый, переломный. Годам к пятидесяти опять все налаживается, там картина ясная и приговор апелляции не подлежит. Пожилой человек — и все. И с точки зрения пожилого человека вполне спокойно можно прожить, что тебе в дальнейшем положено.
— А у нас есть родственник, ему сто шестьдесят, — фальцетом сказал Тамаркин. — И представляете, Иван Михайлович, веселый, бодрый, полный сил, абсолютный оптимист.
Лапшин покосился на Васькиного товарища и промолчал. Он знал, что люди, случается, живут и больше, но не поверил Тамаркину.
— Тоже Тамаркин? — угрожающе спросил Окошкин.
— Нет, как раз у него другая фамилия.
— А то мы проверим через Академию наук, — сказал Вася. — Эти лица все там на учете, верно, Иван Михайлович? Мы по нашей линии вполне можем проверить. Ты скажи, Тамаркин, может, врет твой родственник?
Потом рассуждали о событиях в Австрии и Чехословакии.
— Все ж промолчали, когда они вкатились в Вену, — задумчиво говорил Лапшин. — Промолчали и признали. А стратегическое значение этого дела нешуточное. Австрия для фашистов мост на пути в Италию, Венгрию, Югославию, вообще на Балканы, и охватывается фланг Чехословакии. Муссолини теперь тоже не сам по себе, а, извините-подвиньтесь, без фюрера пискнуть не сможет.
— А вы не чересчур мрачно рассматриваете вопрос? — вежливо осведомился Тамаркин.
Иван Михайлович не ответил, только слегка покосился на Тамаркина.
— А теперь смотрите, что дальше получается, — говорил Лапшин Пилипчуку. — В газетах писали, что английская какая-то там «Дейли» имела бесстыдство заявить, будто захват Австрии ничего не меняет, поскольку она всегда была германской страной, и что, дескать, англичане должны заниматься своими собственными делами, а Чехословакия — это их, дескать, не касается…
— Нахальство! — со вздохом заметил Окошкин.
— Что именно — нахальство? — с неудовольствием спросил Лапшин.
— Так вы предполагаете, что мирового пожара не избежать? — почтительно осведомился Тамаркин.
Лапшин опять ему не ответил и заговорил о Бенеше, который отверг помощь Советского Союза и пошел на капитуляцию. Спокойно и подробно он рассказал, что вся каша у озера Хасан минувшим летом была, конечно, заварена японцами для того, чтобы проверить нашу боеспособность.
— Так они ж там по морде схлопотали! — живо сказал Окошкин. — И сами пардону запросили — японцы…
Пилипчук, покуривая и пуская дым в печку, кивал. Ему приходилось часто бывать за границей, и, невесело посмеиваясь, он рассказал, какую шумиху учинили правительства Англии и Франции перед Мюнхеном. Егор Тарасович сам видел призыв резервистов, видел, как раздают населению противогазы, видел, как готовят убежища и щели на центральных улицах, видел, как пугают народ возможностью близкой войны.
— Коммунисты так и считают там, что это шантаж войной, диверсия. И правильно считают: буржуазным правительствам нужно вбить в головы людей мысль, что лучше капитуляция перед Гитлером за счет Чехословакии, чем война. Старый метод провокаторов. Расчет на подлость: своя рубашка ближе к телу.