Часть 24 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Между прочим, — взглядом отвечая на его прямой взгляд и нисколько не смущаясь, ответила Балашова, — между прочим, Иван Михайлович, я думаю, что в моих коллегах говорила зависть…
— Это почему же? — удивился он.
— Я не раз замечала проявление этого не слишком высокого чувства у моих коллег по отношению к людям мужских профессий: к летчикам, морякам, вот в данном случае…
— Но они же мужчины, — наивно сказал Лапшин. — Сегодня он артист, а завтра тоже летчик…
Катерина Васильевна улыбнулась:
— На сцене? На сцене все что угодно — и мыслитель, и летчик, и умный следователь, и волевой командир корабля…
— Здорово вы не любите своих товарищей.
— Не люблю, — миролюбиво согласилась Балашова. — Я, Иван Михайлович, выросла в семье, где все были настоящими мужчинами. Отец у меня пограничник, брат — подводник, другой брат — военный, на Хасане погиб. И мама у меня — настоящий парень, мы ее так зовем, и верхом ездит, и вообще… Так что трудно мне привыкнуть к тем моим коллегам, которые носят брюки, но улицу перейти очень уж подолгу не решаются…
Она смотрела на Лапшина строго, а он вдруг подумал: «Вот перец» — и плутовато улыбнулся.
— Чего это вы?
— А ничего, — сказал Лапшин. — Подумал — серьезный у вас характер.
— Серьезный! — невесело ответила Катерина Васильевна. — Некоторые даже считают меня синим чулком, ханжой и, простите, занудой. Я вас, наверное, задерживаю?
— Что вы! — даже испугался Иван Михайлович. — Нисколько.
Ему очень хотелось рассказать ей, как он слушал давеча их радиопьесу, но подходящие слова как-то не приходили на ум, и Лапшин осведомился — чего бы хотела Катерина Васильевна: показать ей типов, ход следствия, или она еще посмотрит фотографии?
— Не знаю, — ответила Балашова, — как вам удобно, мне все интересно. Я, видите ли, должна играть проститутку в этой пьесе, воровку и немного даже психопатку. Такую, правда, которая во втором действии начинает перестраиваться, и процесс у нее протекает очень бурно…
— Вот насчет бурной перестройки, — сказал Лапшин опасливо, — тут я, знаете, не ручаюсь, но тетенька одна есть интересная, заводная дамочка — «Катька-Наполеон» ее кличка…
— Значит, еще и тезка…
— Тезка. Но вы мне про вашу роль поподробнее изложите, я вам, может, что-нибудь толковое посоветую, этот народишко кое-как знаю…
Она стала рассказывать, а он слушал, подперев свое большое лицо руками и иногда поматывая головой. Вначале Катерина Васильевна путалась и шутила, потом стала рассказывать спокойно и подробно.
— Мне, в общем, не все нравится, — сказала она, — но роль может выйти. Как вам кажется? Не вся, но хоть что-то.
— А вы с тем стариком, который с челюстью, против пьесы?
— Ах, с Захаровым! — улыбнувшись, сказала Балашова. — Нет, мы против режиссера. Режиссер у нас плохой, пошлый. А Захаров — сам режиссер. Кажется, теперь Захаров будет эту пьесу ставить. У него интересные мысли есть, и мы с ним тогда у вас так радовались потому, что все наши мысли совпадали с тем, что вы говорили. И мы пьесу теперь переделываем… Драматург сам приехал сюда…
И Балашова стала рассказывать о том, как будет переделана пьеса.
— Так, конечно, лучше, — сказал Лапшин, — так даже и вовсе неплохо!
Он перестал чувствовать себя стесненным, и на лице его проступило выражение спокойной, даже ленивой деловитости, очень ему идущее. Катерина Васильевна сидела у него долго, спрашивала, он охотно отвечал. Говорил он обстоятельно, серьезно, задумывался и, как человек много знающий о жизни, ничего не обшучивал. Слушать его было приятно еще и потому, что, рассказывая, он избегал какой бы то ни было наукообразности и держался так, точно ему самому не все еще было ясно и понятно.
— Темные дела происходят на свете, — говорил он, и нельзя было разобрать — осуждает он эти темные дела или находит их заслуживающими внимательного изучения.
— Вам, наверное, все люди кажутся жуликами, ворами, конокрадами или убийцами? — спросила Балашова.
Он внимательно взглянул на нее, подумал и не торопясь ответил:
— Нет, Катерина Васильевна, не кажутся мне люди такими. Люди — хороший народ.
— Ой ли?
— Люди — хороший народ! — еще более уверенно, чем в первый раз, повторил Лапшин. — Я знаю!
И Катерина Васильевна подумала, что люди действительно хороший народ, если Лапшин говорит об этом с такой настойчивой уверенностью.
— Ну а этот? — спросила она, кивнув на стул, на котором давеча сидел кудрявый и седой дядя Пава.
— Шкаденков-то? Ну, Шкаденков разве человек? Взбесился, с ним кончать надо.
— Это как — кончать?
— Ликвидировать! — с неудовольствием объяснил Лапшин. — Освободить людей от такого… собрата, что ли…
— И вам никогда не бывает их жалко? — понимая, что этого спрашивать не следует, все-таки спросила Катерина Васильевна.
— Да как вам ответить? Есть у меня доктор, дружок — хирург Антропов. Вот он однажды такую мысль выразил, что если он совершенно убежден, что надобно ногу ампутировать, иначе человек погибнет, то ему эту ногу не жалко. Человека жальчее! Так и тут — общество наше жальчее!
— Я понимаю! Я очень понимаю! — сказала Балашова. — Мой Василий Акимович тоже так считает…
— Это кто же ваш Василий Акимович? — вдруг против своей воли неприязненным голосом осведомился Лапшин.
— Кто? — немножко растерялась Балашова. — Как кто? Папа мой…
Разговор, словно бы иссяк на мгновение, Иван Михайлович прокатил по столу граненый карандаш, потом сказал:
— Был у меня дружок один — хороший чекист, помер в одночасье от сыпняка, так он, бывало, говорил: «Вычистим мы с тобой, Ваня, от всякой пакости нашу землю, посадим сад, погуляем на старости лет в саду». И не погулял. Не дожил.
Иван Михайлович словно с досадой махнул рукой и спросил — звать ли «Наполеона».
— Позовите, — тихо ответила Балашова. И повторила: — «Вычистим землю, посадим сад и погуляем на старости в саду». Удивительно хорошо! Чисто, главное, необыкновенно…
— Наше дело такое, — твердо и задумчиво произнес Лапшин. — Только чистыми руками можно делать. Так Феликс Эдмундович нас учил, так партия говорит, так мы и про себя думаем. Работа, можно сказать, до крайности грязная, а делать ее можно исключительно чистыми руками. Антропов мой — врач вот этот самый — такую мысль высказал как-то в беседе: «Это, говорит, вроде хирургия. Гнойник удаляешь, а асептику, что ли, или антисептику, ну, когда кипятят все это, говорят Антропов, полностью соблюдать надо. Целиком и полностью». Не ясно?
— Ясно, — с готовностью кивнула Балашова.
Лапшин позвонил и велел привести «Наполеона».
Пока ходили за «Наполеоном», пришла Бочкова в коричневом кожаном пальто и в белой шапочке, принесла очень длинное и выразительное заявление.
— Садитесь, — сказал Лапшин. — Гостьей будете!
Написав резолюцию, он спросил:
— Своего видела?
— Видела, — сказала Бочкова, — якогось цыгана допрашивает.
— Этот цыган ему ногу прострелил, — сказал Лапшин, — и ножом его порезал.
— От зверюга чертова! — сказала Бочкова угрожающим голосом.
— Теперь идите в отдел кадров, — сказал Лапшин, — оформляйтесь!
— Она уполномоченной работает? — спросила Катерина Васильевна, когда Бочкова ушла. — Тоже жуликов ловит?
— Главный Пиркентон, — сказал Лапшин смеясь. — Машинисткой она у нас будет.
Катька-Наполеон была в дурном настроении, и Лапшин долго ее уламывал, прежде чем она согласилась поговорить с Балашовой.
— Мы здесь как птицы-чайки, — жаловалась она, — стонем и плачем, плачем и стонем. За что вы меня держите?
— За налет, — сказал Лапшин. — Забыла?
— Налет тоже! — сказала Наполеон. — Четыре пары лодочек…
— И сукно, — напомнил Лапшин.
— Надоело! — сказала Наполеон. — Считаете, считаете. Возьмите счеты, посчитайте!
— Не груби, — спокойно сказал Лапшин, — не надо.
— Как-то все стало мелко, — говорила Катька, — серо, неизящно. Взяли меня из квартиры, я в ванной мылась. Выхожу чистенькая, свеженькая, а в комнате у меня начальнички. Скушала суп холодный, чтобы не пропадал, и поехала.
Она была в зеленой вязаной кофточке с большими пуговицами, в узкой юбке, в ботах и в шляпе, похожей на пирожок. Потасканное лицо ее выглядело еще привлекательным, но глаза уже потеряли блеск, помутнели, и зубы тоже были нехороши — желтые, прокуренные.
— Стонем и плачем, — говорила она, — плачем и стонем. Поеду теперь на край света, буду там, как бывший Робинзон Крузо, с попугаем проводить время. Да, товарищ начальничек? И на гавайской гитаре выучусь играть…
— Там поиграете! — неопределенно ответил Лапшин и нехотя пошел к Прокофию Петровичу Баландину.
Здесь он застал обычно инспектирующего их, курчавого, очень длиннолицего, смуглого человека по фамилии Занадворов. У этого Занадворова было прозвище «на местах», потому что он очень любил выражение — «в то время как мы даем совершенно определенные указания, на местах все-таки…» У Лапшина с Занадворовым сложились издавна чрезвычайно дурные отношения, и чем дальше они узнавали друг друга, тем нетерпимее становились один к другому. Все, что делал Лапшин, представлялось Занадворову провинциальным, местническим и самонадеянным, а все, что говорил Занадворов, Иван Михайлович заранее считал пустозвонством и собачьей ерундой. Разумеется, как всегда в таких случаях, оба они были не слишком правы, но на свете уже не существовало такой силы, которая смогла бы их примирить. Лапшин не раз крупно говорил с Занадворовым и, увидев его нынче у начальника, насулился, не ожидая ничего хорошего от этой встречи.