Часть 29 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Пурпуррр! — страшно крикнул Лиходей Гордеич. — Под турнюррр котурррном!
— Не безобразничайте, папаша! — попросил Сдобничков. — Очень вас убедительно прошу, соблюдайте себя.
— Он — кто? — спросила Балашова.
— Портной в цирке, — с готовностью ответил Хмелянский. — Приличный человек, хороший, а вина выпьет и начинает свои цирковые слова кричать.
У Жени на лице появилось страдальческое выражение. Ему очень хотелось, чтобы все сегодня было чинно и спокойно, и, когда старик начал скандалить, Сдобников побледнел и подошел к нему и к двум здоровенным парням в джемперах, стриженным под бокс.
Пили в меру, разговаривали оживленно, соседи Балашовой рассказывали что-то мило-смешное, и она смеялась, закидывая голову назад. Хмелянский, как показалось Лапшину, несколько раз что-то порывался ему сказать, но так и не сказал.
— Домой не пора? — спросил через стол Ханин.
Лицо у него было измученное, и когда он ел, то закрывал один глаз, и это придавало ему странное выражение дремлющей птицы.
На другом конце стола отчаянно зашумели.
— Униформа! — воющим голосом завопил Лиходей Гордеич. — На арррену!
Его уже волокли к дверям. Вернувшись, Женя вытер руки одеколоном и сказал всему столу и особенно Лапшину:
— Простите за беспокойство. Пришлось применить насилие, но ничего не поделаешь. Еще раз извините.
— Ладно, — сказал Ханин, — что тут Версаль вертеть. Выпил гражданин, с кем не бывает.
— Вы его любите? — тихо спросила Балашова у Лапшина.
— Кого? — удивился он.
— Да Ханина, Давида, кого же еще…
— Ничего, отчего же… — смутился Иван Михайлович. — Мы порядочное время знаем друг друга.
— Отчего вы всё на мои руки смотрите? — спросила она и подогнула пальцы.
Притушили свет, в полутьме запели грустную, протяжную песню. Лапшин искоса глядел на Катерину Васильевну и вдруг с удивлением подумал, что нет для него на свете человека нужнее и дороже ее. «И не знаю ее вовсе, — рассуждал он, — и живет она какой-то иной, непонятной жизнью, и вот поди ж ты! Куда же теперь деваться?» Она тоже взглянула на него и смутилась. Ему хотелось спросить ее — что же теперь делать, но он только коротко вздохнул и опустил голову…
Ханин опять сказал, зевая:
— Не пора ли, между прочим, спать?
На прощание Сдобников долго жал Лапшину руку и спрашивал:
— Ничего было, а, Иван Михайлович? Если, конечно, не считать рецидив с папашей. Вообще-то он мужчина симпатичный и культурный, ко мне относится как к родному сыну, семьянин классный и на работе пользуется авторитетом, а как переберет — горе горем. Вы не обижайтесь!
В машину Лапшин позвал еще и Хмелянского, надеясь, что тот скажет то, что хотел сказать и не решался. Но Хмеля не сказал ничего. Когда он вылез, Ханин надвинул на глаза шляпу и осведомился:
— Не надоели тебе еще твои жулики, Иван Михайлович?
— Нет, — угрюмо отозвался Лапшин.
— Идеалист ты! Выводишь на светлую дорогу жизни и дрожишь за каждого, чтобы не сорвался, а другие твои сыщики ловят и под суд, ловят и увеличивают процент раскрываемости — всего и забот.
— Пройдет время, и таких сыщиков мы повыгоняем, — негромко произнес Лапшин. — Хотя среди них есть недурные, а то и великолепные работники.
— Повыгоняете?
— Ага.
— А вас самих не повыгоняют?
Лапшин промолчал. Он не любил спорить с Ханиным, когда того «грызли бесы», как выражалась Патрикеевна.
— А Балашова наша спит, — заметил Ханин. — Отмаялась сибирячка.
— Она сибирячка?
— Коренная. А там, как сказано у одного хорошего писателя, пальмы не растут.
И тем же ровным голосом Ханин произнес:
— Иван Михайлович, мне крайне трудно жить.
— Это в каком же смысле?
— В элементарном: просыпаться, одеваться, дело делать, говорить слова. Почти невозможно.
Лапшин подумал и ответил:
— Бывает. Только через это надо переступить.
Ханин хихикнул сзади.
— С тобой спокойно, — сказал он. — У тебя на все есть готовые ответы. Сейчас ты посоветуешь мне много работать, не правда ли? А жизнь-то человеческая ку-да сложнее…
Иван Михайлович молчал, насупясь. Ох, сколько раз хотелось ему пожаловаться — вот так, как всегда жалуется Ханин. И сколько раз он слышал эти дурацкие слова о готовых ответах. Ну что ж, у него действительно есть готовые ответы, действительно надо переступить через страшную, глухую тоску, когда гложет она сердце, действительно надо много работать, и работа поможет. Так случилось с ним, так будет и еще в жизни. Не для того рожден человек, чтобы отравлять других людей своей тоской, не для того он произошел на свет, чтобы искать в беде слова утешения и сочувствия.
— Ты бы меньше собой занимался! — сказал Лапшин спокойно. — Сколько я тебя знаю — все к себе прислушиваешься. Правильно ли оно, Давид? Нынче горе — оно верно, а ведь, бывало, все себя отвлекаешь и развлекаешь…
— Разве?
— Точно.
Ханин опять длинно, нарочно длинно зевнул. Он часто зевал, слушая Ивана Михайловича. Спрятав лицо в воротник, неслышно, как бы даже не дыша, спала Балашова. И Лапшину было жалко, что скоро они приедут и Катерина Васильевна уйдет к себе. Все представлялось ему значительным, необыкновенным сейчас: и ряд фонарей, сверкающих на морозе, и красные стоп-сигналы обогнавшего «паккарда», и глухой, едва слышный рокот мотора, и тихий голос Ханина, с грустью читавшего:
…в грозной тишине
Раздался дважды голос странный,
И кто-то в дымной глубине
Взвился чернее мглы туманной…
Потом Ханин приказал:
— Стоп! Вот подъезд направо, где тумба.
Иван Михайлович велел развернуть машину так, чтобы Балашовой было удобно выйти.
— Проснитесь, товарищ артистка! — сказал Ханин. — Приехали!
Она подняла голову, вытерла губы перчаткой, сонно засмеялась и, ни с кем не попрощавшись, молча открыла дверцу.
— Дальше! — произнес Ханин. — Больше ничего не будет…
— Чего не будет?
— Ничего, решительно ничего. Облетели цветы, догорели огни…
И вздохнул:
— Ах, Иван Михайлович, Иван Михайлович, завидую я тебе. Просто ты живешь, все у тебя как на ладошке…
Лапшин усмехнулся: и это он слышал не раз — просто, как на ладошке, элементарно…
— Куда поедем?
— А к Европейской, есть такая гостиница, там я и стою.
— Ко мне не хочешь? Чаю бы попили…
— Боржому, — поддразнил Ханин. — Нет, Иван Михайлович, не пойдет. Может, со временем я к тебе и прибегу угловым жильцом, как твой Окошкин, а нынче невозможно.
Он вылез из машины и, сутулясь, пошел к вертящейся двери. Лапшин закурил и велел везти себя домой.