Часть 35 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Машина, завывая сиреной, уже неслась по Невскому.
— Опять без меня, — сказал Окошкин. — Это удивительно, если что дельное — так я непременно в это время не участвую. Просто до смешного. Даже перед товарищами, Иван Михайлович, неудобно.
В комнатах, где работали люди Лапшина, царило приподнятое, даже праздничное настроение, которое всегда возникает в тех случаях, когда давно начатая трудоемкая и кропотливая работа приходит наконец к своему благополучному и, как всегда в бригаде Лапшина, красивому завершению. И Бочков, и Криничный, и Побужинский, и другие работники, молодые и старые, не спавшие всю нынешнюю ночь, наливали себе чай из электрического чайника, закусывали, курили, подталкивали друг друга, вспоминали смешные подробности операции; не скрывая и не стесняясь, рассказывали каждый о каком-то своем крошечном промахе, дразнили молоденького Грибкова, который уронил впопыхах пачку денег, потому что никогда «столько подряд не видел», и все порывались подробно доложить лично Лапшину. А он, гордясь и радуясь на этих своих «орлов», на бесстрашных и чистых сердцами ребят, на свою школу — они же были его учениками, — слушал, стараясь не улыбаться, перекатывая граненый карандаш по толстому стеклу стола, а когда все замолчали, внезапно спросил:
— Оно все так, сделано на совесть, но почему же мне ночью не доложили?
Бочков обдернул на себе жестом старого солдата гимнастерку, подправил сборки на спине за поясом и, глядя Лапшину в глаза, сказал твердо:
— Я виноват, товарищ начальник. Слишком вы уставши вчера были, даже серого цвета, извините. Ну а ввиду того, что на днях с вами совсем нехорошо случилось, я лично принял под свою ответственность решение — вас не беспокоить. Мне даже в санчасти сказали, что после той ночи для вас необходимо месяца два полного покоя, а вы совсем даже не отдохнули.
— За чуткость спасибо, — холодно перебил Лапшин, — но превышать свои полномочия я никому не разрешу. Ясно?
— Ясно.
— Чтобы впредь такие штуки не повторялись. Вы поняли, Бочков?
— Понял.
— Всем принимавшим участие в операции отдыхать до обеда! — приказал Иван Михайлович. — Вопросы есть?
Вопросов не было. Кабинет Лапшина опустел. Только очень бледный почему-то Окошкин стоял рядом с креслом Ивана Михайловича.
— Ты что это, Окошкин? — удивился Лапшин.
Василий проглотил слюну. Даже говорить он не мог.
— Заболел?
— Не заболел! — выдавил из себя Василий.
Утренняя почта лежала непрочитанной слева на лапшинском столе. И нечаянно Окошкин прочитал открытку Жмакина. Прочитал раз, и другой, и третий от начала до конца, читал все то время, пока Лапшин разговаривал со своей бригадой, читал, едва держась на ногах от ужаса, стыда и злобы.
— Иди в санчасть, — велел Лапшин. — Иди, быстро!
— Не пойду, — фальцетом ответил Окошкин, помолчал мгновение, еще более побледнел и решительно подвинул Лапшину открытку. — Вот.
Не торопясь Иван Михайлович протер стекла очков, аккуратно заправил дужки за уши и начал читать. Окошкин обошел стол и не сел, а рухнул в кресло. Лапшин читал медленно, деловито, словно это был вовсе не смертный приговор Окошкину, а скучная бумага, допустим, из финчасти.
— Клевета? — как сквозь вату услышал Окошкин.
Василий потряс головой.
— Правда?
Окошкин кивнул.
Вот тут-то и произошло самое удивительное. Вместо того чтобы, побагровев от гнева, закричать на Ваську, посадить его, выгнать вон, вообще покончить с ним как с личностью и гражданином, Иван Михайлович потянулся, снял очки, поглядел на Окошкина долгим взглядом и со вздохом сказал:
— Мальчишка!
— Иван Михайлович! — мгновенно приходя в себя и прижимая руки к груди жестом несколько театральным, и даже в какой-то мере балетным, заговорил Окошкин — Иван Михайлович, я это дело искуплю. Но тут вопрос серьезный. Это девушка, это самое Лариса… — Язык его все еще немножко «сбоил», и «зеленое перышко» он от волнения называл «это». — Она… я женюсь, понимаете? Она мне невеста, я ее как товарища и как человека полюбил…
— Но? — чистосердечно удивился Лапшин. — Верно, полюбил?
— С первого взгляда, слово даю, Иван Михайлович, — вдохновляясь все больше и больше, говорил Окошкин. — Я уж и дома у нее был, с мамашей познакомился, женщина очень культурная, разбирающаяся, беседовали мы…
— Так, так, — кивнул Лапшин. — Ты и мамаше небось про нашу работенку рассказал откровенненько, подробненько. Поделился, какие у нас разработки, поделился, что Побужинский делает, что Бочков, что Криничный, как и на кого Тамаркин показывает, где мы нынче брать будем…
— Иван Михайлович! — взвыл Окошкин.
— Идите, товарищ Окошкин, — сказал Лапшин. — Идите, ваш поступок мы еще разберем и вас накажем по всей строгости. А пока что займитесь делом Самойленко и доложите ваши соображения, как будете поступать в ближайшее время.
Василий Никандрович поднялся.
Ему нарочно дают это гиблое дело для того, чтобы он не справился с ним и чтобы проще было от него навсегда отделаться. Все понятно!
— Иван Михайлович, разрешите? — почти шепотом спросил он.
— Ну, разрешаю.
— Иван Михайлович, я двести двадцать установок сделал с охотниками, сами знаете, тут…
— Две тысячи двести сделаете…
— Но, Иван Михайлович…
— Выполняйте.
Окошкин пошел к двери.
— Кровавая драма! — ужасным, как показалось Васе, голосом произнес Лапшин. — Выстрел из-за угла. Рискуем жизнью…
На подгибающихся ногах Окошкин дошел до двери, немного помедлил, ожидая слов поддержки, и, ничего не дождавшись, долго пил воду из графина в комнате, где стоял его заляпанный чернилами стол. А Иван Михайлович в это самое время, закрыв большими ладонями лицо, беззвучно хохотал, хохотал, утирая слезы, хохотал до колотья в сердце, до полного изнеможения. И когда к нему на допрос привели главаря банды аферистов, пойманных сегодня ночью, знаменитого Мирона Яковлевича Дроздова — старого лапшинского знакомого, тот никак не мог понять, с чего это Лапшин нет-нет да и улыбнется хитро, насмешливо, добродушно.
— А вы здорово, Дроздов, постарели, — откладывая бланк показаний обвиняемого и закуривая, сказал Лапшин. — И постарели, и вообще что-то вид у вас не слишком здоровый.
— Язвочка! — пожаловался Мирон Яковлевич. — Оперироваться в моем положении неудобно, пригласил одного портача на квартиру, говорю: «Сделайте в домашних условиях, будете с меня иметь в лапу приличный гонорар», так он даже обиделся.
— В тюремной больнице прооперируют, — пообещал Лапшин. — У нас хирург великолепный.
— Профессор?
— Почему непременно профессор?
— Потому что для меня, извините, гражданин начальник, врач начинается с профессора. Я даже зубы никогда у дантистов не лечил, а исключительно у стоматологов. При моей работе я не нуждаюсь во врачебных ошибках.
— Конечно, работа у вас пыльная.
— Именно так. Язва, между прочим, у меня исключительно нервного происхождения. У вас, кстати, с желудочно-кишечным трактом все в порядке?
— Не жалуюсь пока.
— А работа тоже нервная, — усмехнулся Дроздов. — Начальство, наверное, теребит товарища Лапшина — подавай нам Мирона, почему ты Мирона взять не можешь, где наш Мирон?
— Вот он — Мирон, — показывая вставочкой на Дроздова и посмеиваясь, сказал Лапшин. — Заявился из Харькова к нам, мы его и взяли.
— Все-таки была с нами хлопотная ночь, — улыбаясь всеми своими морщинами, произнес Дроздов. — Вокзалы закрывать, большой переполох мы сделали. Шурум-бурум над красавицей Невой. А между прочим, ваш Бочков способный работник. Далеко пойдет.
— Плохих не держим.
Оба помолчали.
— И вы ведь, Дроздов, человек не без способностей, — вздохнув, не спеша заговорил Лапшин. — Много бы могли сделать толкового…
— Наследие проклятого…
— Ну, завел! Неужели своего не можете придумать — на одном наследии все едете да едете. Родимые пятна! Бросьте, Дроздов! Лет вам не мало, пора закругляться. Комбинации, аферы, штуки, но вы-то нас слабее. Все равно поймаем, а со временем получите высшую меру.
— Такая у нас деятельность. Мы — строим аферы, вы — нас разоблачаете.
Глаза Мирона остро смотрели на Лапшина, но былой их блеск уже угас, это был другой Дроздов, словно подмененный, плохой двойник. Не было в нем прежнего шика, заносчивости годов нэпа, исчезло дерзкое высокомерие. Перед Лапшиным сидел пожилой человек с твердым подбородком, с седыми бровями, с тонкими губами, человек болезненный, может быть мнительный, а главное, очень усталый.
— Ну, так как? Займемся дальше делом? — спросил Лапшин.
— Какая разница, — ответил Мирон. — Займемся ли, не займемся — моя песня уже в основном спета. Недавно была красивая мода — являться с повинной. Хорошо придумали, но я, как нарочно, отбывал срок. Попросился у начальника на минуточку съездить в Москву, явиться с повинной, он принял мои слова за шутку. А я, между прочим, имел что сказать в Москве, потому что сидел за пустяки, нарочно взял на себя одну мелочь, чтобы схоронить кое-что покрупнее. Но теперь это все никому не нужно.
— Правда всегда нужна, — глядя в глаза Дроздову, твердо и тяжело сказал Лапшин. — Не вертитесь, Дроздов. Вы много знали и знаете порядочно. С вашим делом мы успеем управиться. Ответьте мне на один вопрос, но, по чести, как порядочный жулик: где Корнюха?
Дроздов вскинул на Лапшина свои острые, золотисто-коричневые зрачки. Это была старая штука — «глядеть в глаза следователю», все они, матерые жулики, отлично знали вредоносность бегающего взгляда, и ни у кого Лапшину не случалось встречать таких светлых и чистых глаз, как у подлинных преступников.
— Корнюха? — выигрывая время, задумчиво и очень искренне, слишком даже искренне, переспросил Дроздов. — Это какой же Корнюха? Может, Филимонов? Того тоже, кажется, кличка была Корней?
— Ладно, Дроздов, — без всякого раздражения, спокойно произнес Иван Михайлович. — Вы делаете вид, что забыли Корнюху, — значит, все ваши рассуждения о явке с повинной — вздор. По некоторым данным нам известно, что вы осведомлены о пребывании Корнюхи. И если случится беда, а вы знаете не хуже меня, какова штучка — Корнюха, — мы взыщем и с вас.
— Я за вашего Корнюху не ответчик, — сверля Лапшина взглядом, огрызнулся Мирон. — И судить меня за него не станут. Я как-нибудь УПК изучил, время было…
Не отвечая, Лапшин положил перед собой лист показаний обвиняемого. Лицо Ивана Михайловича, как показалось Дроздову, набрякло, всякая тень добродушия исчезла. И вспомнил вдруг Мирон — он же Полетика, он же Рука, он же Сосновский, он же Дравек — жаркий летний вечер в Крыму, треск цикад, ровный шум близкого моря, гравий под ногами возле маленького ресторанчика и спокойный голос Лапшина: «Руки вверх, Мирон…» У Дроздова в боковом кармане модного, в талию, пиджака лежал пистолет. И очень не хотелось поднимать руки. Вот в это мгновение он и увидел лицо Лапшина, лицо простого русского мужика, деревенского парня, «фоньки», но исполненное такой силы, такой уверенности и вместе с тем такого превосходства над ним — контрабандистом и аферистом самого высокого класса, — что Полетика, словно одурев, поднял обе руки и признал себя полностью побежденным, хоть вполне мог уйти, потому что Лапшин, как выяснилось впоследствии, был совершенно один и конечно бы не стал стрелять возле ресторана…