Часть 45 из 113 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— «Только», «только», — кисло передразнил Ханин. — Оттуда никто не возвращался, неизвестно.
— Вот ты и давай, с возвратом. Записку не забудь напиши, если из моего пистолета станешь стрелять, как положено: «Прошу в моей смерти никого не винить». А то неприятностей по службе не оберешься.
Говорил Лапшин непривычно раздраженно, почти зло.
— Ладно, не сердись, Иван Михайлович, — попросил, шмыгая носом, Ханин. — Давай лучше коньяку выпьем с холоду. Насморк еще одолел.
Они выпили по рюмке. Лапшин искоса поглядывал на Ханина, на его худое, желтое, в резких морщинах лицо, на большие круглые стекла очков. Долго молчали. Было слышно, как внизу, в ресторане, играл оркестр.
— К пограничникам бы поехал, что ли? — тоскливо сказал Лапшин. — Вот к Федорову, он тебя знает и уважает. У меня участок — не соскучишься. Написал бы чего, у тебя прошлый раз сильно получилось, выпукло.
— Выпукло? — усмехнулся Ханин.
— А разве нельзя выразиться, что выпукло? — немножко испугался Лапшин. — Я хотел в том смысле, что не похоже, как у других. Ты, вообще, имей в виду, Давид, тебя народ, например у нас, хорошо читает. Всегда говорят — вот это наш Ханин дал так дал.
Опять донеслись звуки оркестра.
— С приветом! — сказал Ханин и выпил еще рюмку.
— Ничего не пишешь?
— Давно и ничего.
— На пьяную голову, да не выходя отсюда, вряд ли чего даже толковый журналист сочинить может.
— А может быть, я не журналист? Может быть, я писатель и теперь буду писать исключительно из головы, откуда ты знаешь? И не учи меня, убедительно прошу.
— Я и не учу. Я свои мысли высказал, всего и делов. И еще мне интересно, что бы твоя Лика сказала, посмотрев нынче на тебя.
Ханин подумал, потер руками лицо и ответил:
— Сказала бы, что это холуйство так жить. Она любила слово «холуйство» и многое им объясняла. Она как-то заявила: «Ты не хозяин жизни, ты ее холуй!»
— Кому сказала?
— Слава богу, не мне. Я холуем у жизни не бывал.
— Еще тут поживешь — станешь, — посулил Лапшин. — Поехали-ка, давай, Давид Львович!
— Вот допьем коньяк и поедем.
— Значит, ты будешь жрать коньяк, нализываться, а я после рабочего дня буду на это занятие глазеть? Так, что ли? Нет, брат, я чаю хочу и лечь хочу. Одевайся!
Спокойным шагом он пересек комнату, взял со стола бутылку, закупорил ее свернутой бумажкой и сунул в боковой карман реглана. Ханин сердито высморкался, надел пальто в рукава и нахлобучил шляпу.
— Небритый какой-то, черт тебя знает, — брезгливо произнес Лапшин, — мятый, лицо желтое. А помню, был молодой, пел «Мы молодая гвардия». Встреча была с чекистами, забыл, как мы познакомились?
— Ладно, поедем, чего там…
Кадников развернул у «Европейской» машину, Ханин поднял воротник, зябко съежился. Лапшин молчал, сосредоточенно и сурово сдвинув брови. За слюдяные окошки газика со свистом задувал морозный ветер.
— А что, товарищ Лапшин, будто с Корнюхой чего-то налаживается? — осведомился Кадников.
— Чего налаживается?
— Да Николай Федорович сейчас мимо проехали, остановились, спросили — не в гостинице ли вы.
— Ну?
— Я так понял, будто Корнюху брать.
В передней у Ивана Михайловича Ханин долго раздевался. Лапшин в это время вынул браунинг, вытащил из него обойму, вытряхнул патроны и обойму сунул опять в пистолет. Когда Ханин вошел, пистолет лежал на столе, на видном месте. Ланин прислушался и воровато спрятал браунинг в карман.
— Теперь я разочек позвоню, — сказал Лапшин, вернувшись из ванной, с полотенцем на шее и без рубашки, — а потом будем чай пить.
Пистолет исчез, Лапшин заметил это, но промолчал.
— Мне никто не звонил, Патрикеевна? — спросил Иван Михайлович, оборачиваясь к занавешенной нише. — А?
— Бочков звонил! — недовольно ответила старуха. — Всю ночь звонют и звонют, а преступлений совершенно никаких не ликвидируют…
— Да уж где уж нам уж, — пытаясь соединиться с розыском, сказал Лапшин. — Это ты верно, Патрикеевна, правильно…
У телефона оказался Толя Грибков, его оставили пока для связи. Новостей особых не было, но Корнюха будто где-то неподалеку от города заночевал. Бочков и Побужинский с Окошкиным выехали.
— Держите меня в курсе дела, — велел Лапшин. — Без меня ничего не начинать, ясно? И чтобы машина там была оперативная обеспечена.
— Так ведь Кадников дежурит.
— Ну и ладно.
Лапшин включил чайник и принялся резать хлеб.
— Там мясо есть с макаронами в духовке! — длинно зевая в своей нише, сказала Патрикеевна. — Возьмите…
— Возьмем и мясо…
Ханин, размахивая полотенцем, ушел в ванную. Там он заперся на крючок, снял очки, как всегда собираясь мыться, и, положив их в сетку на мочалку, сунул в рот револьвер. Ствол был широкий и, чтобы устроиться поудобнее, Давид Львович повернул ручку так, что ствол пришелся боком. «Разнесет, пожалуй, череп к чертям», — это было последнее, что он подумал, перед тем как нажать спусковой крючок. Потом он закрыл глаза. Щелкнул боек, во рту у Ханина зазвенело, но выстрела не было. Все еще не закрывая рта, Давид Львович вынул обойму и покачал головой.
— Ты скоро? — спросил Лапшин из-за двери.
— Иду! — ответил Ханин, с трудом соображая. Машинально он вымыл руки, вздохнул и сел с Лапшиным пить чай.
— Отдай пистолет! — негромко сказал Лапшин.
Ханин покорно положил браунинг на стол.
— Это ты все нарочно подстроил.
— Хотя бы и нарочно.
— Для чего?
— Лучше, чтобы ты у меня это попробовал, чем у какого-либо растяпы.
Иван Михайлович положил себе в стакан ломтик лимона, отхлебнул чаю и со вздохом сказал:
— А эгоисты вы, самоубийцы! Застрелился бы ты, Давид, из моего пистолета и без всякой записки, не написал же записку?
— Не написал…
— Вот видишь! Застрелился бы, и пошло. Возьми-ка мяса, поешь.
— Это кто застрелиться должен? — строго спросила Патрикеевна из ниши.
— Да тут один… — растерянно сказал Ханин. — Здравствуйте, Патрикеевна.
Молча он ел битое мясо с макаронами, по худому лицу его вдруг поползла слеза. Лапшин делал вид, что ничего не замечает.
— Даже Горький, — вдруг шепотом заговорил Ханин, — даже Горький, между прочим, писал, что человек, который не пробовал убить себя, дешево стоит.
— А разве все люди, которые не стрелялись, дешево стоят? — осведомился Лапшин. — Я товарища Горького очень уважаю, но могла, между прочим, выйти у него, допустим, описка. Может, как раз хотел написать «дорого», а написал — «дешево». Давай лучше, Давид Львович, соснем, утро вечера мудренее.
Он лег и закрыл голову подушкой, а Ханин в носках зашел в нишу к Патрикеевне и попросил:
— Ты меня, старая, покорми, покуда я здесь. Вот тебе две сотни на расходы. Согласна?
— Тут будешь жить?
— Тут. И там. Всяко.
— А жена не заругает?
— Жена у меня померла, — сказал Ханин петушиным голосом. — Приказала долго жить.
И вдруг, всплеснув длинными руками, он зарыдал так горько, так тихо, хрипло и исступленно, что Патрикеевна побелела, а через несколько секунд и сама заплакала.
— Ты не знаешь, старая, какая она была, — говорил Ханин, уже успокоившись и только стараясь подавить судорожные подергивания лица. — Ты не знаешь. Никто не знает. Только я один знаю. Я — журналист, пишу. Я очень много дурного писал, ну, как бы это тебе объяснить, шелухи, мусору. И она всегда судила меня, мое все судила и всегда права была. Она половина меня, и лучшая. Ты должна понять, ты не можешь не понимать. Я спорил с ней, ссорился, мучил ее, требовал объяснений — почему то плохо, а это хорошо. И она никогда не могла объяснить. Она чувствовала и жалела меня, что я злюсь. И вот она умерла. Понимаешь?