Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 16 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Встреча 1 По шпалам идти неудобно, но по насыпи идти еще сложней. Шпалы хотя бы положены под размер маленького детского шага; и дети шли по ним, сколько могли, пока не стали просто валиться с ног. Егору приноровиться под кургузый шпальный шажок было трудно, через две шагать — дети не поспевали. Ноги от этого затекли и устали вдвойне, как будто не тридцать километров прошел, а все шестьдесят. Как будто дошел уже до Ростова — а ведь до него еще столько же по мерзлой ноябрьской земле, по черным скользким шпалам. Ног не слышно, и от этого кажется, что они бредут во сне. Мир весь онемел, и без звуков в нем трудно. Надо все время оборачиваться назад, все время глядеть по сторонам: вдруг кто-то гонится за ними от Поста, вдруг Егор не всех там убил. Чтобы говорить друг с другом, чертят буквы пальцами по воздуху: губы читать не получается, только злость берет. Злость берет и от того, как медленно это — говорить по воздуху пальцами: лучше смолчать. Но самое сложное — разговаривать с детьми. С Алиной и с Сонечкой. Ваня Виноградов хотя бы умеет читать, он на Посте считался вундеркиндом. Алинка букв не знает вообще — родители не учили. Поэтому она ревет беспрестанно, вначале еще и брыкалась, делала губами, как рыба: мама, мама. Это угадать у Егора получилось. Мишель ее сначала по голове гладила, уговаривала беззвучно, потом окрысилась, стала дергать, потом и Егор не выдержал, дал глупой Алинке подзатыльник. В конце концов Алинка смирилась, так ничего и не поняв, пошла покорно с чужими людьми, рыдая, от родителей и от дома — по железной дороге куда-то. Не успели детям рассказать, что мамок-папок их больше нету, до того, как пришлось им гвоздиками выкалывать барабанные перепонки. А теперь они не слышат. Ване написали, Соня вроде тоже прочла, кивнула. Алинка так и не поняла ничего. Да и те двое, конечно, ничего не поняли. Как такое вообще можно понять? Егор думает о своей матери. Тела ее не было там, во дворе, сколько он ни ворошил других мертвых. И за воротами тоже ее не было. Пропала? Ушла? Спряталась? Найдется? Когда они устраивают короткий голодный привал, Мишель ему пишет на воздухе: «Б», «А», «Б», «К», «У», «О», «С», «Т», «А», «В», «И», «Л», «А». Бабка, точно. Бабка. Оставил ее бабку там. Не проверил. Вот черт. Сердце ухает вниз. Но потом он говорит себе: бабка ведь парализованная, никуда не денется. Полежит-полежит и сама окочурится. Если там ее не порвали уже, пока суть да дело. Так Егор размышляет, а потом по выгоревшим глазам Мишель догадывается: она не об этом. И тогда корябает ей воздушными буквами: «С», «С», «О», «Б», «О», «Й», «Н», «Е», «Л», «Ь», «З», «Я». Мишель моргает. «Ж», «А», «Л», «К», «О». Он дергает подбородком. Жалко. Поднимает палец — рука дрожит от усталости. «О», «Н», «И», «В», «С», «Е», «У», «М», «Е», «Р», «Л», «И». Кивает ей: ты-то хоть понимаешь это? «В», «С», «Е». Никого там не осталось. Некуда возвращаться. Этого ничего больше нет нигде — нет Поста, нет твоего деда с бабкой, нет Сереги, нет Рината, нет одноглазого Льва Сергеевича, нет и не будет Полкана, и только мать Егорова испарилась. Мишель отворачивается. Алинка, упрямая дрянь, воспользовалась их разговором, тем, что в ее сторону не глядели, — и бежит со всех ног обратно к Посту. 2 Полкана он на потом откладывал. В самый конец очереди его поставил. Когда переходил из вагона в вагон, менял заклинившие от перегрева «калаши» один на другой, когда ловил в прыгающий прицел человеческие головы, когда в сотый, в двухсотый раз получал в плечо удар прикладом, когда наблюдал, как замирают тела, только что кочевряжившиеся, как кровь из них толчками выходит, а потом останавливается, когда оскальзывался в дымящейся жиже, падал, поднимался и дальше двигался, думал — с ним потом разберусь. Потом, в конце. Сначала он думал о другом, правда. О том, что это все нужно сделать, это сделать необходимо, тут не ему решать, иначе просто никак нельзя. О том, что дальше по железной дороге — Ростов, за Ростовом — другие городишки, села и, наконец, сама Москва, и все это сгинет, пропадет, и ничего от них не останется, как ничего не осталось от Поста и его жителей, если Егор не сделает то, что должен. А должен он был вот: стрелять в людей, в одного за другим, без спешки, без суматохи, чтобы ни одного не пропустить. Эти все люди уже были не люди, хотя некоторые и не бесились, не пучили глаза, не высовывали языки, а просто прятались от пуль за другими, за одержимыми. Но Егор их уже знал, знал, во что они обращаются, во что обратились и что сделают со всеми остальными, если он хоть одного тут сейчас из них пожалеет. Только вначале, в первом вагоне, стрелять он себя заставлял, объяснял себе, зачем он, Егор, людей убивает. Когда приноровился, перестал размышлять. Дело оказалось тяжелым и однообразным, как яму в глине копать. Хорошо, что уши были у него проткнуты и голова болела дико: не было слышно их криков и от боли ненависть кипела. Он эту боль свинцом выплевывал, она летела сгустками, кусала их и утихомиривала. Сломанные автоматы он бросал прямо в вагонах, только рожки с них снимал. А о Полкане все-таки иногда вспоминал. Боялся встречи. Там были женщины, старичье было, но больше всего было молодых парней — может, потому, что они были самые живучие. Одежду многие с себя посрывали, Егор видел, как их от одежды крючит; но все же на некоторых обрывки остались. Была там и казачья форма. Он начал разглядывать казаков: искал Кригова, но не нашел или не узнал. После десятого вагона, как раз на половине, ему стало лень добивать упавших. Если кто больше не шевелился, такого Егор контрольным уже не доканчивал. Безразличие такое настало от усталости, как у замерзающего заживо. Одиннадцатый вагон он прошел так себе, халтурно, но в самом конце кто-то лежачий схватил его за сапог с силищей, как у медвежьего капкана. Тогда Егор все-таки посидел, подышал и пошел по вагону обратно, каждому, даже самому безнадежному, приставляя ствол к голове и спуская курок. Когда поезд кончился, он еле стоял на ногах. Рук поднять не мог — дрожали. Вышел наружу, сел на приступку. Посмотрел на черные измозоленные руки. Плюнул на ладони, попытался стереть с них гарь и грязь. Долго смотрел на окна домов, кроме одного окна. Во дворе никого не было, хоть двор и был забросан людьми. Колыхались занавески, ставни ходили взадвперед. Дождик начинался. Люди постепенно врастали в грязь. Егор набирался сил и караулил пока — вдруг кто-нибудь еще выйдет. Не выходил. Оставался тут только один живой: Полкан. Егор наконец посмотрел и на его окошко. За решеткой изолятора металась тень — то ближе к окну, то дальше. Егор все думал, хватит ли Полкану ума броситься на арматурные прутья, которыми окно было заварено? Потому что силы, чтобы выворотить их, у него сейчас хватило бы с лихвой. Но тот уже обернулся совсем, ума в нем было как в рыбе.
Надо было к нему подняться сразу же, как закончил с поездом. Тогда Егор еще был настолько обуглившийся, что мог бы отчима скосить с наскока, по инерции, оставшейся от последнего вагона. Но пока переводил дыхание, пока изучал покрытые копотью ладони и ощупывал отбитое прикладом плечо, в голову ему лез тот Полкан — старый. Который у Егора гитару отбирал и возвращал ему ее, который тушенкой его пичкал и водкой против материной воли угощал, показывал, подмигивая, тайные ходы, к кроссвордам ответы спрашивал, с которым мать успокоилась и стала снова жить и который, в общем, жесток с Егором никогда не был. Егор посидел-посидел на приступочке, и когда гудение в руках поутихло, слез с нее, приладил к автомату полный рожок и пошел Полкана убивать. По лестнице поднимался через силу. У железной изоляторной двери остановился. Вот хер с крылышками, который Ванька Воронцов гвоздем по штукатурке изобразил; а сам Ванька лежит во дворе, полный рот грязи. Дверной косяк бурым был запачкан — это Егор отцу Даниилу по пальцам железной дверью рубанул. Заглянул в глазок. Увидел отца Даниила, который тихо лежал на полу, схватился руками за шею и так закоченел. Значит, Полкан все-таки загнал гада, удавил его. Так ему, суке. Егор, чтобы разозлиться на отчима, хотел вспомнить, как пару часов назад тот ему двадцать вагонов людей расстрелять завещал, а сам сошел с ума — и взятки гладки; вот тогда бы Егор мог его запросто убить. А сейчас вместо этого о другом думалось — как Полкан несущемуся поезду перегородил дорогу и не хотел уступать; как как долго сопротивлялся, не впускал в себя эту чертову тарабарщину, которой его обожженный из поезда заразил. Мужик… Теперь вот нужно было его застрелить тоже, как всех тех, в поезде. Полкан появился в глазке. Сновал взад-вперед по изолятору, как зверь в клетке. Но уже не метался, а расхаживал — медленно, подволакивая ногу, постепенно выдыхаясь, тряся своей тяжелой башкой, словно пытаясь вытряхнуть из нее безумие. Он валился от усталости, как и Егор. Потом вдруг вскинулся, почувствовав, что за ним наблюдают, и побрел к двери, рукой прикрывая красное пятно на штанине. Егор смотрел на него завороженно, примерзнув к глазку. Отчим подошел к двери вплотную, принюхался и что-то ему сказал. Что-то двухсложное произнес, глядя прямо в глаза Егору через стекляшку. Как будто бы по имени Егора позвал, только тот своими дырявыми ушами ничего не услышал. Тогда Полкан поднял перемазанный в крови палец и провел им по глазку, закрасил себя. Он не выйдет отсюда никуда, сказал себе Егор. Никуда он отсюда не денется. Умрет без еды и воды сам. И заразить никого не сможет. Одно дело — незнакомых людей убивать, которые и не люди вовсе. А тут — дело другое. Устал. Пожалел. Смалодушничал, короче. 3 Как они ни спешат, дотемна до Ростова дойти не успевают. У детей ноги в кровь стерты, побитая Алинка перестала драться и сбегать, но тащится еле-еле, на дергания и щипки уже не отзывается. Сонечка Виноградова — не спорщица, слушалась Мишель во всем, шла быстро, как могла, а потом просто потеряла сознание и рухнула наземь; Егору пришлось ее на руки брать, потом сажать к себе на плечи — когда она снова смогла хоть держать спину. Останавливаются на каком-то переезде, в брошенной сторожке, у двух задранных в небо шлагбаумов. Дальше поле кончается, разлапистые ели подступают совсем близко к насыпи, лес пытается сомкнуться, зарубцевать просеку. Ночью не хочется в этот лес входить, даже и по железной дороге. А тут сторожка эта. Стекла на месте — это и хорошо, и подозрительно. Если бы тут не жил никто, окна обязательно выбил бы проходящий мимо человек, чтобы напомнить себе веселым стекольным звоном, что он еще существует и может изменять мир. А если тут кто-то живет и просто отлучился, то по возвращении он может непрошеных гостей и пришить на всякий случай, благо те спят и о пощаде просить не станут. Но если остаться на улице, можно околеть. Это лотерея, конечно. «Я», «В», «С», «Е», — пишет в воздухе Мишель и точки на «е» расставляет. Егор тоже все, сил спорить нет. Они заваливаются в сторожку, находят продавленные топчаны и падают без чувств. У детей даже плакать нет сил, даже есть больше не просят. Ночь наступает сразу. Егор успевает только попросить, чтоб ему во снах в вагоны не возвращаться, и ему показывают вовсе другое. Он сидит на крыше своего дома, смотрит вниз, во двор — лето, у школяров каникулы, мальчишки гоняют латаный-перелатаный кожаный мяч, мужики режутся в козла пожарного у караулки, ветер сдувает зелень обратно к реке, дышится легко. В руках вроде как гитара, Егор трогает струны. Останови время. Останови ветер. Останови Землю. Хватит расти, дети. Хватит стареть, мама. Не заходи, солнце. Не уходи, папа. Мама, а он вернется? А я вернусь, мама, из моего похода? Против меня ветры, против меня годы, Всех рек течение, планет верчение. Останови Землю. Останови время. Он играет и слышит гитару, поет и слышит себя. Вдруг к нему присоединяется другой голос — нежный, девичий. Он оборачивается — Мишель. Сидит на краю, свесив с крыши ноги, улыбается ему, щурится на солнце. — Песня класс, — говорит она. — Музыка особенно. Про кого?
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!