Часть 36 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Вперед вылезает бородатый мужик, в руках у него охотничий карабин.
— Ты думаешь, напугал, что ль? Нет, брат, мы бояться-то знаешь как устали…
По углам тоже шевеление, железо клацает.
— Не надо! — Мишель показывается из-за лисицынской спины. — Мы за вас же! Вам нужно всем приготовиться! Надо уши себе выткнуть! Вот, у меня есть тут… Гвоздики… Если будете слышать, то заразитесь от них… Вот так надо, смотрите…
— Девка ебанько! — говорит жирный. — Девку не трогаем!
— Наоборот! — советует кто-то. — Ебнутые, они ж с огоньком всегда!
Лисицыну становится жарко. Воротник шинели тесен становится, натирает шею, дышать не дает. Он щелкает предохранителем.
— Да на, на! Стреляй, сука! — Жирный распахивает свой пуховик. — И здесь достали, да, гады?! Здесь своего царя будете в глотку нам пихать?! Где вообще без него жить-то тут можно? Нравится он вам — ну и ебитесь с ним в жопу! Куда ещето бежать от вас, суки? На край земли?!
Марево красное.
Жернова. Кровь из шеи хлещет.
— Авааааадооон, — давит из себя Лисицын едкие, царапающие горло слова. — Шииииихррууууур.
8
— Она ждет тебя. Она любит тебя и ждет. Твоя Катя. Скучает по тебе. Ты же помнишь, какая она красивая? Помнишь, как вам было хорошо вместе? Тебе нужно проснуться, Юра. Тебе нужно снова стать как раньше. Ради нее. Чтобы быть с ней вместе опять. Слышишь меня?
Лисицын открывает глаза.
Что-то мешает смотреть. Хочет смахнуть, стереть грязь — рука не слушается. Хочет встать — и не может разогнуться. Наручники на запястье, к батарее пристегнуты. Потом все плывет…
— Юра! Ты слышишь меня? Кивни, если слышишь.
…Лисицын снова приходит в себя, снова заставляет себя разлепить опухшие веки, кивает тяжелой похмельной башкой. Щурясь, всматривается. Перед ним вокзальный зал ожидания, побитый на жилые клетушки. На полу кровь, валяются ничком люди. Солнце в битых окнах. Ветер задувает с улицы.
Шагах в пяти, обняв себя руками, стоит Мишель. Да, точно, Мишель. За ней — еще девка какая-то незнакомая, перемазанная в красном, пялится.
— Ну вот и хорошо. Ну вот и ладно, — говорит ему ласково Мишель. — Значит, теперь мы можем ехать дальше, да? В Москву.
Мишка
1
Мишель не знает, успел ли он заразиться, когда волоком еле тащит его по земле, по грязи, по битым кирпичам и углю в открытый гараж — хорошо хоть тут близко. Он дышит, но он без сознания. Он в любой миг может открыть глаза; и в этих глазах может быть все что угодно.
Она бинтует ему искусанные руки, а сворованный у него пистолет держит под рукой — прежде чем бинтовать Лисицына, она изучает незнакомое оружие, находит предохранитель, пытается понять, так ли он сильно отличается от дедова «макарова».
Целый день она прячется за гаражами, растягивая задубевшие бутерброды и заглядывая поминутно в окошко: не очнулся?
Если он очнется собой, Мишель доберется до Москвы — он защитит ее и проводит, он введет ее в семью Саши Кригова и объяснит, что она не самозванка, поможет разузнать, что стало с ее собственными родителями. Если он одержимый, ей конец.
Она ходит взад и вперед мимо мертвого Егора, разговаривает с ним, с придурком, даже один раз бьет его ногой под дых, но потом ей становится от сделанного страшно и стыдно. Почему он так с ней поступил? Что вообще на него нашло такое? За что он лишил ее Сашиного ребенка? Она никогда ему ничего не обещала, это его проблемы, что он не знал, куда приткнуть свою любовь. Это было нечестно, это было больно. Это было мерзко и нечестно. Мишель садится на уголь, спиной к кирпичам, и пытается остановить слезы, но они не хотят останавливаться.
— Идиот! — говорит она ему снова. — Идиот!
Жалко его, но себя жальче. Всех жалко.
Жалко у пчелки в попке, говорил дед. Она улыбается, потом снова ревет. Потом пугается, что кто-то мог услышать ее, вскакивает и бежит смотреть — не вернулся ли сюда кто-то из одержимых?
Нет. Разбрелись в разные концы железной дороги. Сеют это свое… Безымянное.
Стук кости по железу она слышит своими собственными косточками — через землю: казак очнулся. Дождалась. Сейчас решится.
2
К ростовскому посту она не хочет возвращаться. Там нет жизни, Мишель это кожей, волосами, мясом знает. Она видела, как было дома, в Ярославле. Юра не видел, а она — видела. Но он забирает дрезину, и оставаться одной в надвигающейся темноте ей слишком страшно.
Она сможет предупредить его, она сможет научить его, как уберечь себя. Надо ехать с ним, придется возвращаться на вокзал, искать его казаков. Мишель не слышит, что он ей говорит, ей приходится все время смотреть ему в лицо, ловить искажения, телесные намеки, невысказанные еще намерения. Она вверила себя этому человеку, как никому еще себя не доверяла. И да, у нее в рюкзаке его пистолет, и она должна будет угадать, не слыша его, если он начнет говорить странные вещи.
Когда они подходят к вокзальным окнам, за которыми крутится жуткая карусель из голых солдат, Мишель сбрасывает с плеча рюкзак и сует в него руку. Юра не верил ей, и надо дать ему убедиться, что она не врала; но если он станет прислушиваться к одержимым, если он успеет их выслушать — придется стрелять в него быстро, прямо через рюкзак.
Мишель не ждала от себя такой расчетливости. Это не она, это какой-то спокойный голос ей подсказывает, как надо сделать. Как поступить, чтобы остаться в живых, чтобы выбраться из этого ада, чтобы дойти до Москвы.
Но потом она забывает, что собиралась в него стрелять.
Потом она видит этих несчастных нелюдей, которых бесовская молитва крутит, как кукол, заставляет делать что-то дикое и непотребное, заставляет убивать и дохнуть, ничего не соображая и ничего не чувствуя, и думает о Саше. О Саше Кригове, который сидит голым на плечах другого голого солдата в вагонном тамбуре, среди крови и блевоты, не оскотинившись даже, а вообще как-то расчеловечившись. И да, это страшно, он жуткий, да, но он еще и жалкий — выпотрошенный какой-то непостижимой дикой силой ни ради чего, бессмысленный и пустой… Жалко его тоже. Жалко.
Остался бы от него кусочек, остался бы от него ей ребенок, который бы вырос похожим на него, сероглазым и русоволосым; а так только это вот остается последнее — картинка у нее в памяти, и ту хочется забыть поскорей.
Потом она понимает, что Юра пытается расслышать, что там эти несут, за стеклом, в зале ожидания. Что если он и не стал еще одним из них, то вот-вот станет. Надо его увести, увести скорей — потому что иначе его придется застрелить. Она умоляет его уйти, но он все, он уже влип, мясная юла его заворожила, загипнотизировала, он уже хочет тоже туда, к своим товарищам. Стучится к ним, просится, чтобы они его к себе взяли…
Мишель плачет и снимает лисицынский пистолет с предохранителя.
И тут он просыпается — слава богу, что просыпается.
3
С икон уже, с лежащей на диване бабки, со старческого кислого запаха от порога Мишель чувствует ком в горле. Старик — высокий, сутулый, почти целиком облысевший — не похож на ее деда, а старуха — на ее бабушку: не больше, чем все старики друг на друга похожи. Но сейчас ей и этого сходства довольно.
Здешняя старушка умеет ходить. Хлопочет, ставит чайник, накрывает на стол — у Мишель ее собственная бабка такой была лет десять назад, когда сама Мишель еще только превращалась из девочки в девушку. Этот их дом вообще — с теплым желтым светом, с иконами и мурлычущей кошкой, которая трется о ножки стола, — кажется сном; или сон все то, что случилось с ней за последние три дня?
Потом бабка ведет ее в задние комнаты переодеваться — видит, что на Мишель все джинсы замызганы, видит засохшую кровь, но при мужчинах виду не подает. Потрошит платяной шкаф, достает из него какую-то молью битую шерсть, но находит и чистые футболки, и колготки, и свитер.
— Вам нельзя тут оставаться… — бормочет Мишель, раздеваясь.
Отчего-то она при чужой старухе раздеться не стесняется. Что бабка говорит, ей понятно и без слов: что стряслось? Это он тебя так? Мишель хочет защитить Юру от подозрений.
— Это не он. Он хороший. Он в меня в Москву отведет, к семье. Меня другой изнасиловал. Я беременная была. Потеряла… Я потеряла…
Бабка обнимает ее, целует в голову. Заговаривает неслышно боль. Приносит ей горячую воду, тряпку, и пока Мишель теплой тряпицей стирает с колен и с бедер кровь, бабка кивает ей, кивает и что-то шепчет, глядя в угол; Мишель оглядывается — там тоже икона.
Бабка показывает ей — и ты бы помолилась, авось полегчало бы; так, по крайней мере, можно догадаться — все старухи этот разговор заводят, и ее родная бабушка заводила с Мишелью его сто раз. Но там, в Ярославле, на Посту, Мишель сказала бы ей коротко и ясно: отвали, ба! А тут — вдох, выдох — кивает ей: ладно, помолюсь, если тебе так надо.
— Только вы должны с нами уйти, понимаете? Тут оставаться нельзя…
Есть те, кого уже не спасти. Кто в прошлом застрял. А остальных нужно пытаться вытащить.
4
Он сам ей отдает это свое письмо.