Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 37 из 52 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Когда мужик с ружьем выходит вперед, когда по углам вся шелупонь начинает шебуршать, пялиться на нее и гнилозубо прихихикивать, Юра заслоняет Мишель собой, задвигает ее назад; в одной руке у него пистолет, в другой — эта бумажка, письмо, которое он у стариков своей девушке писал. И поскольку она стоит за его спиной, то не сразу соображает, что же это такое сейчас прямо у нее на глазах разворачивается. Из-за чего спор вышел, она без ушей не понимает тоже. Ее и не волнует это, ее одно только заботит: этих людей, которые ночуют, живут в дурацкой избе на полустанке со сказочным названием «Берендеево», нужно скорей научить, как им остаться людьми, как им не пропасть. Но они не хотят ее слушать, не хотят ей верить; а она не может услышать их — и не знает, как тогда их убеждать. А потом к ним выходят эти мужики — трое, четверо, — у одного ружье, другие держат руки в карманах до поры до времени и что-то шамкают злое; Мишель не слышит, что именно, и не знает, что Юра им отвечает, — только видит, как его выгибает вдруг, как будто у него падучая пошла, и чувствует, как у нее мурашки по коже бегут. Эти идиоты принимаются ржать, пялятся на него, пальцем в него тычут, но один за другим затыкаются; судорога проходит через их лица, лишая их враз человеческого, привычного, — Мишель тогда кричит что было сил, надрывается: — Не слушайте его! Выткните уши себе! Не слушайте его или умрете! Она бросается вон, успевает дернуть за руку какую-то женщину, та тоже кого-то тащит гирляндой, Мишель вопит — просто вопит, чтобы голосом своим хотя бы пересилить бормотание Лисицына. Толкают какие-то двери, сначала Мишель их ведет, потом они — ее, она еле успевает оглянуться через плечо: там уже люди бьются головами о стены, вал яются по земле, вьются по-червячьи, а Юра ее дирижирует этим, крутясь волчком… — Иди сюда! Иди сюда! — кричит она женщине; это не женщина даже, а девушка примерно ее возраста. Достает гвозди свои и, когда та склоняется, чтобы ее услышать, делает все за нее — еще с ярославского заводского бункера разученное движение. Они сами не решатся, самому себе уши гвоздями рвать слишком трудно. Вкладывает гвоздики — не бойся! — и тут же ладонями с обеих сторон: хлоп! Та как струна вытягивается — боль адская — и тут же лопается, обрушивается без сознания. Парень, который с ней увязался, таращится на Мишель как на полоумную, замахивается на нее кулаком, думает ее напугать этим, а она смеется ему в лицо, ползает по полу, нашаривает упавшие свои гвоздики, а найдя, зовет его к себе: — Иди, не бойся! Ты мужик или кто?! Он отступает от нее — шаг, другой — к дверям. И, видно, до него долетает уже через щель этот их хор, потому что страх его отпускает, а захватывает его что-то совсем иное, как кошка мышь хватает когтистой лапою — и вытаскивает из норы наружу. — Зря… — шепчет ему вслед Мишель. — Зря, зря… Потом она начинает двигать мебель, надо забаррикадироваться тут успеть, пока они будут пляски плясать и жрать друг друга, или что там на этот раз у них случится. Мишель тут уже ничего не может сделать, только спрятаться, только забиться в щель в полу, только переждать бурю. Ах, Юра-Юра. Не лучше ли было ей выстрелить в него через цветастый школьный рюкзак у ростовского вокзала? Бежала она от чумы — и сама же чуму на своих подошвах, на своих лапках сюда принесла. Дом ходит ходуном; прутся и сюда, где ничком лежит Мишель, обнявшись с обморочной девушкой, прутся, но не умеют открыть дверь, потому что уже вылетело из головы, что такое двери и как их отпирают, зверюга вытеснила оттуда человека; да и не зверь там даже поселился, а членистоногое что-то, тоже как будто бы существующее — но существующее по своим законам, для людей неизвестным и противоестественным. Надо перетерпеть. Это ведь кончится же когда-нибудь. Они или схарчат друг друга, или в пляску впадут, или войдут в это снулое состояние, и тогда можно будет потихонечку выбраться? Может быть. Есть надежда, хотя бы кроха надежды есть. Лампочка под потолком мигает, но не гаснет. И там сейчас, в том зале, тоже свет горит… Но об этом не нужно думать. Не нужно думать о том, что было с Сашей, что сейчас с Юрой творится. Его Мишель не смогла спасти, уже поздно было — да если бы она и раньше ему предложила свои гвоздики, он отказался бы из упрямства. Потому что как же ему без ушей приказы свои слушать, без ушей он не солдат. Глупый, глупый… Юра ты Юра, Юра ты Юра. Чтобы не бояться, она достает его письмо. Вот сейчас хорошо, что ничего не слышно. 5 «Катенька! Есть такие вещи, которые, пока жив, стесняешься сказать. Соберешься сказать их вслух, а потом ловишь себя на мысли, что это слишком громко, слишком избито, слишком фальшиво. В любви признаться человеку — и то нереальный геморрой. А я точно люблю? А она поверит? А хочет она это услышать? А надо за этим признанием сразу другое делать, что хочешь жениться? А если она в ответ не скажет, что тоже любит? А любовь ли то, что я чувствую? А как быть уверенным? А вот другие клялись в любви, а потом собачились. Проклинали друг друга и еще сил не жалели, чтобы испортить друг другу после расставания как можно больше крови. Так что даже если я и люблю, даже если и ты меня тоже любишь, и мы с тобой об этом договорились, то дальше-то что? Ну и все такое. В себето я, конечно, особенно не сомневался, потому что ты просто-напросто лучшее, что со мной случилось. А сомневался я в тебе, потому что зачем я тебе нужен такой? Поэтому не решался позвать замуж: ну вот ты скажешь «нет», магия рассеется. Я уже не смогу больше себе врать, что у нас есть будущее какое-то, и как тогда дальше быть? Но если тебе передали эту бумажку, то значит, будущего никакого у нас быть не может, потому что меня самого больше нету. А если нет будущего, то нет и ответственности, то я могу честно и искренне сказать: ты — лучшее, что приключилось со мной в этой жизни. Лучшая, самая необычная, самая странная и самая крутая женщина, самая красивая. Самая-самая. Да какая, к черту, самая, если я как с тобой познакомился, так другие у меня вообще выветрились из башки? Просто забыл про них. И даже странно было о них думать. Все подружки стали чужими, а в голове и в сердце только одна ты. Это я потому такой храбрый, что мертвый, так-то я бы тебе ни про каких подружек и не стал тут! Я к тому, что не самая, а вообще единственная. Я эту бумажку тебе пишу, потому что меня может не стать в любой момент. Я сейчас это понял и решил сразу написать, потому что вдруг потом возможности не будет. Я когда пришел без спросу на твой спектакль, мне так страшно было, что тебе кто-нибудь другой раньше меня цветы подарит, или что они не понравятся тебе, или что у тебя свидание уже на вечер, потому что я всегда знал, что ты настоящая богиня. Я все никак не мог понять, почему ты на меня обратила тогда в том баре внимание, чем я заслужил, как удостоился. Я тебе этого не говорил раньше, потому что думал, что это глупо, что на лесть похоже, что настоящий мужик не должен это вот все. Ну и что просто успею еще сто раз, а теперь вот понимаю, что могу не успеть, и теперь можно, значит, не стесняться. Когда я под пулями лежал, о тебе думал, когда уснуть не мог, думал о тебе, когда меня Государь к себе вызывал, я сидел у него и думал, как это на тебя должно впечатление произвести, как буду тебе все пересказывать. И еще я о тебе думал в душевой когда, ты прости уж меня за пошлость. Все через тебя, короче, как через подзорную трубу, или как через прицел. Ну и сейчас вот… Прощаюсь только с тобой. Помни, что любил. И звал замуж. Твой Юра». Мишель перечитывает это письмо раз, потом другой. Время есть — пока электричество еще горит, пока одержимые собой заняты, не начали себе харчи искать. Лежит, схоронившись под грудой барахла, обнимая чужую девчонку, высунув из-под грязного чьего-то одеяла только бумажку и свой нос, — читает про любовь. Думает: вот Лисицын успел своей барышне написать. Было время приготовиться к смерти. А у Саши не нашлось этих двадцати минут — в покое, при свете лампы. Его накрыло, наверное, вдруг. А то и он мог бы ей написать такое что-нибудь. На четвертый раз ей кажется уже, что это она Сашино письмо к себе читает. На пятый она его уже знает наизусть. Спасибо тебе, Юр. 6
Когда девушка приходит в себя, Мишели приходится обнимать ее втрое крепче — вместе с сознанием к той и боль возвращается, боль, которая насовсем теперь никогда не пройдет, которая слух ей заменит — но и даст зато защиту от безумия. Мишель к ее пробуждению готова. Пошуршала по комнате, нашла, чем и на чем писать: ломаный карандаш и обрывки газет. Та только открывает глаза, Мишель ей показывает «Не кричи, иначе нас убьют». С добрым утречком. И потом: тсссс, шшшш, тихо-тихо-тихо… За стеной еще колобродят, дощатый пол трясется. Девушка понимает, что оглохла, ей хочется от ужаса визжать, а Мишель ей запрещает. Баюкает, потом, когда та попритихла, помогает ей подняться и ведет на цыпочках к заставленной мебелью двери: там есть щелка. В щелку видно: трое людей стоят на руках, головой вниз, веки запечатаны, хари пунцовые, еще несколько лежат как мертвые и еще сколько-то скачут на месте. Девушка ахает от страха — увидела своего парня, может, среди нелюдей, — тут же открыли глаза те, которые стоят на голове. Мишель зажимает ей рот рукой, тащит в нору обратно. Достает свою газету, пишет ей новость: «Эти все, им конец. Если бы у тебя слух был, ты бы тоже заразилась. Мне пришлось. Я сама глухая». Та сидит молча, переваривает. Она русая, волосы обрезаны по плечи, темноглазая и худая, одни углы, одни шипы без цветов. Сидят в углу за разбитым буфетом, прикрытые рваными одеялами; комната слепая, что-то вроде складского помещения. День снаружи или ночь, неизвестно — свет дает только моргающая лампочка. Мишель ей еще шкрябает на старой газете объяснительную — все, что знает про бесовскую молитву. Объясняет, что нужно бежать. Теперь, когда Лисицын превратился, ей хоть какой-нибудь спутник нужен. Одной не выжить; а вдвоем, хоть бы и обе глухие, могут еще попытаться… «Когда эти… — она кивает на дверь, — …выдохнутся или уйдут, попробуем двинуть дальше, — обещает ей Мишель. — В Москву». Девчонка вся подобралась, зыркает угрюмо. «Ты читать умеешь вообще? Тебя как зовут?» Та злится, берет наконец у Мишели газету и карандаш. «Вера. — Показывает на зал, где люди на головах стоят: — Это типа болезни? У меня там отец и парень!» «С ними все, им конец. Правда, — по букве выводит Мишель. — У меня тоже… Все умерли». Но та верить не хочет: отшвыривает газету, от Мишели отбивается, идет к двери, приникает опять к щели, смотрит в нее, смотрит. Оборачивается — губа раскушена, глаза красные. Говорит что-то без звука, но Мишель догадывается что: — Это из-за вас! Мишель прижимает палец к губам — не шуми, не шуми… Складывает руки молитвенно: прости. «Они все равно скоро были бы здесь! Они теперь везде! Надо в Москву бежать!» Вера смахивает опять упавшую челку, выхватывает у Мишель карандаш, бешено чертит у нее под носом: «Я ни в какую Москву не пойду!» Мишель поражается: почему? «Тут нельзя оставаться. Они оттуда идут сюда. Всех заразят. Надо успеть впереди них». Вера не отвечает. Трет уши, смотрит на кровь на своих ладонях. Сверкает зенками, подбирается вся. Подумав, снова берется за карандаш. «Значит, тут сдохнем». «Почему?!» — дергает у нее карандаш из рук Мишель. «Потому что в Москве мне кранты. Поймают — повесят! Батя враг народа». «В смысле?» «В смысле! Ты вчера родилась, что ли? — Вера сквозь боль улыбается ее глупости. — Когда царь пришел, всех, кто против него был в гражданку, перебили. Вместе с семьями. ВРАГИ НАРОДА. Мы еле сбежали. Но они всех помнят. Обратно нельзя». Мишель берет карандаш; на газетных полях места не так много осталось, да и грифель уже затупился. «Вместе с семьями? И детей?» «Война же была. Всех. Тебе вообще туда зачем?» «Я сама оттуда». «Давно не была?» «С гражданки», — угаданным Вериным словом называет она войну. «И чего вы убежали тогда из Москвы?» «Родители там остались. Меня одну отправили», — Мишель выписывает буквы все медленней, все задумчивей. Вера хлопает Мишель своей красной ладонью по плечу, ухмыляется. «А может, тебе тоже в Москву не стоит?» Мишель отодвигается от нее, сбрасывает руку. Внутри все замирает. Сколько раз спрашивала себя — почему за все эти годы ни отец, ни мать, ни любимые дядя с тетей не пытались ее отыскать, почему просто сбагрили ее бабке и поставили на ней крест? Почему дед не мог на ее расспросы ничего внятного в ответ сказать и не разрешал возвращаться в Москву?
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!