Часть 25 из 50 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
В глазах охранника знакомое выражение, Чезаре видел его на лицах охранников десятки раз, оно означает: ты болван, ничтожество, скотина.
Загнав поглубже гнев, Чезаре спокойно кивает Джино: дальше.
– Mio Caro, – снова начинает Джино и, сделав вид, будто читает, продолжает по-итальянски: – В лагере были беспорядки. Никто работать не хотел, всех посадили на хлеб и воду. Потом майор Бейтс объяснил, что строим мы не линию обороны, а дамбы, они и в мирное время понадобятся, а значит, это не военное строительство.
– Stronzate![9] – возмущается Чезаре.
– По-английски! – встревает охранник.
– Простите, в письме плохие новости.
Джино продолжает по-итальянски, по-прежнему уткнувшись в письмо:
– Кое-кто уже начал строить эти самые «дамбы». А тех, кто не хочет, сажают на хлеб и воду. Держат целыми днями во дворе на холоде. Если ничего не сделать, еще больше народу заболеет.
Чезаре следит, чтобы ни один мускул на лице не дрогнул. Охранник наблюдает за ним и Джино. Стараясь не хвататься за простыню, не стискивать зубы, Чезаре печально кивает, будто услышал дурные вести из дома.
Он смотрит, как за окном в бледно-желтом свете фонаря кружатся снежинки. Внутри все сжимается и холодеет. Он никогда не был жестоким, но сейчас впервые в жизни понимает тех, кто бросается на людей с кулаками. Внезапное открытие наполняет его страхом и жгучим стыдом.
Чезаре глубоко вздыхает:
– Надо действовать.
Джино идет дальше, «читать письма» остальным, – судя по их негодующим лицам и горячечному шепоту, он рассказывает им то же самое. Чезаре ложится, голова готова лопнуть от обилия мыслей. Гнев похож на возвращение болезни: его бросает то в жар, то в холод, руки трясутся и сами собой сжимаются в кулаки.
Он пытается успокоиться, думая о доме. Представляет зеленые отроги гор, крохотные домишки, посаженные друг к другу близко, словно зубы, не поймешь, где кончается твой сад и начинается чей-то еще. Там женщины подметали друг другу крылечки, смотрели за соседскими детьми. Там принято было делиться – куском хлеба, обедом, историями. А сердцем деревушки была церковь, время отмерялось звоном ее колоколов. Чезаре помнит голос священника, монотонный, убаюкивающий, помнит, как курился дым сияющих кадильниц, как пальцы священника касались его лба, а на языке таял хлеб святого причастия.
Nel nome del Padre, del Figlio e dello Spirito Santo. Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
А еще вспоминаются росписи на потолке, полные жизни. Он помнит, как звенел в церкви хор голосов. Помнит умиротворенные лица близких. Надежду.
Чезаре глубоко вздыхает, и сердце щемит от тоски по дому. Его пробирает дрожь, к глазам подступают слезы.
Когда он открывает глаза, уже созрело решение: здесь, на острове, нужно построить храм.
Март 1942
Островитяне
Роберт Макрэй первым узнает от Энгуса Маклауда, что пленные собрались строить на острове Шелки-Холм церковь – католическую часовню.
Они пьют пиво в керкуоллском пабе, сгорбившись в углу над кружками и слушая, как звенят от дождя и ветра стекла.
– На кой им часовня? – спрашивает Роберт, отхлебнув из кружки. – Ведь Бог, он повсюду, разве не так?
– То-то и оно, – поддакивает Энгус. – Говорил я майору Бейтсу, вконец обнаглели, молиться им негде!
– Что ж, зато хоть в нашу церковь бегать перестанут. Нил Макленни говорит, видел двоих – вместо того чтобы канаву рыть, в церковь ломились.
– Может, и так. И все ж таки неправильно это, а? Чтоб чужаки что-то на нашей земле городили. Я говорил майору Бейтсу: людям на острове это не понравится, пленные работать должны, а не церковь свою тут строить.
– Ну а он?
Энгус хмуро косится в свою кружку. Майор тогда на него наорал, обругал недоумком, который в трех соснах заблудится, и велел не встревать, он и так успел черт-те чего натворить. «Это все из-за тебя. Отправил бы тебя в Африку, под пули, но у тебя ж белый билет. За что – за тупость?»
– Велел не в свое дело не лезть, – отвечает Энгус.
– Слишком много он на себя берет, – кипятится Роберт. – Говорю тебе, англичашки скоты. А материалы для часовни откуда возьмутся? Морем их доставлять, что ли? Будут немецким подлодкам мишени в Северном море!
– Он решил два барака разобрать да взять то, что осталось после стройки барьеров…
– Дамб.
– Ага, – ухмыляется Энгус, – дамб. А еще обрезки металла и прочий хлам. Он, кажется, думает, что итальяшки кузнечное дело знают. Кузницу им решил отгрохать, с горном. Каково, а? Представь, возьмут да оружия там понаделают. Я ему: рано или поздно они охрану на котлеты изрубят. Столько в них злобы скопилось, дай только повод!
– Верно! А он что?
Майор Бейтс тогда посмотрел на Энгуса, шевельнул бровями и спросил: «Предлагаешь тебя самого изрубить на котлеты?»
Энгус отвечает Роберту:
– Не согласен он со мной.
– Ну и дурак. Послушать тебя, так это не остров, а бочка пороховая.
Энгус кивает и машинально потирает шрам на запястье – полумесяц с зубчатыми краями. Он почти зажил и уже не ноет, но иногда чуть поблескивает на солнце, и Энгусу чудится тепло ее дыхания.
Роберт, глядя на Энгуса, спрашивает осторожно:
– Ты с ней разговаривал?
– Нет, причем давно. – Энгус вскакивает, опрокинув стул. За соседними столиками прислушиваются, но в его сторону никто не смотрит. Если Энгус не в духе, лучше отвернуться.
Осушив залпом кружку и стукнув ею по столу, Энгус выходит из бара – стул так и валяется на полу, а в открытую настежь дверь врываются ледяной ветер и дождь.
Март 1942
Констанс
Сквозь густой туман громыхает мимо лазарета последний грузовик со стройматериалами для новой часовни.
– Ее первым же ураганом сдует, – говорю я Дот. – Правда?
Ответа нет; оборачиваюсь – Дот куда-то делась. Все утро она где-то бегает, а я волнуюсь.
Заглядываю за занавеску: ее койка пуста и аккуратно застелена. Башмаков Дот под ней нет. Я иду меж рядов коек, больные смотрят мне вслед. Ни один меня не окликает, но взгляды у них тяжелые, давящие. Я выхожу, не поднимая головы.
Бывшая койка Чезаре тоже пуста – вчера вечером его перевели обратно в барак, с кашлем, но уже без температуры. Он сразу пошел на поправку, как только майор дал добро на постройку часовни. Казалось, силы у него прибывали с каждой минутой – мускулы наливались, глаза блестели все ярче. Они с Дот засиживались допоздна, шептались. Она смеялась, наклоняясь к его кровати. Однажды я видела из-за занавески, как ее волосы упали ему на грудь. Видела, как он забрал их в пригоршню, скрутил, словно золотой канат, и от ужаса у меня сердце захолонуло. Вдруг он этим канатом ее задушит или дернет за него, потянет к себе?
Я шагнула вперед.
Он закинул волосы ей на плечо, разжал руку, и они заструились по ее спине. Она заправила прядь за ухо и улыбнулась ему.
И все равно страх разрастался у меня внутри. Он притворяется – знаю, притворяется. Все пленные строят из себя вежливых, воспитанных, но цена этому грош. Я-то знаю, если мужчине что-то от тебя нужно, он прикинется ласковым, заботливым. Знаю, как обманчива бывает теплота.
И вот я не могу найти Дот, а туман все гуще, на острове тысяча пленных, и скалы кругом. А уж о проклятии я и вовсе молчу.
Уткнувшись носом в стекло, смотрю в больничное окно, но ничего не видать, лишь туман клубится, жмется к холодному стеклу серым мохнатым зверем.
Проклятие, что лежит на нашем острове, в сущности, нелепое: мол, если здесь двое друг друга полюбят, то непременно кто-нибудь умрет. Сказки все это, твержу я себе, жалкие и глупые. Но все равно душа не на месте, и никуда не деться от мысли: кто-то умрет, а кто, не сказано. Один из влюбленных, но кто из них?
За спиной тихие шаги, оборачиваюсь – Бесс, глаза круглые, будто испугалась меня. Решила, должно быть, что я не в себе. Я приглаживаю волосы и заставляю себя улыбнуться.
– Ты Дот не видела? – спрашиваю я, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
– Нет… Со вчерашнего вечера, с тех пор как вы с ней про часовню говорили… Нет, не видела.
– Спасибо. – Я отворачиваюсь, надеваю пальто, завязываю шарф.
– Нельзя идти в такой туман, – предупреждает Бесс.