Часть 30 из 50 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Апрель 1942
Чезаре
Кто-то зовет его по имени. Он снова дома, в Моэне, мчится сквозь лабиринт улочек к церкви, ищет, где можно укрыться от бомб. Улицы объяты пламенем, но он знает, что родные его в безопасности, ждут его в церкви. И Доротея почему-то тоже рядом. Она вновь его окликает, тянется к нему, трясет за плечо. Чезаре оборачивается, хочет взять ее за руку, обнять, но она ускользает.
Чезаре, вздрогнув, просыпается – над ним склонился Джино, хмурится, в темных глазах тревога.
– Нельзя здесь спать, в лагерь давно пора.
Чезаре потягивается, озирается. Уже стемнело, но он еще в часовне; стена, недавно обшитая гипсовыми панелями, холодит спину; на стенах он наметил карандашом контуры будущих росписей – вот будут у него краски, все засияет, как в роскошнейших соборах Италии!
– Пошли, – торопит Джино. – Из-за тебя мы оба влипнем.
Чезаре мотает головой:
– Майор Бейтс дал мне разрешение допоздна оставаться. Ничего не будет.
Джино ухмыляется:
– Ты у него теперь в любимчиках ходишь. Как достроим часовню, пойдешь с майором Бейтсом под венец.
– Полегче! Здесь меня дразнить опасно – слишком много железа под рукой.
Пол усеян ломом, что пленные натаскали со стройки и с полузатонувших кораблей в бухте. Здесь и обрезки листового железа, чтобы укрепить бетонный алтарь, и мотки колючей проволоки, из которой Чезаре делает скульптуру Георгия Победоносца со змеем, и старые консервные банки – сгодятся на подсвечники.
Возвращаясь с Джино в лагерь, Чезаре смотрит на звездное небо и гадает, какое небо сейчас в Моэне, над головой у его родных. Живы ли они?
Джино толкает его в бок:
– Видел сегодня подружку твою.
– Она мне не подружка, – отвечает ему Чезаре и с опозданием добавляет: – Ты про кого?
Джино беззвучно смеется.
– Она лом принесла, возле часовни оставила. Здоровенную железяку – похоже, с военного корабля. Говорит, на берегу нашла. Я ей предложил тебе отдать, но она не стала тебя дожидаться.
– Испугалась рожи твоей противной, – шутит Чезаре, но ему тяжело смеяться, тяжело прятать тревогу: Доротея его избегает с того дня, как он в тумане держал ее за руку. На записку не ответила, а в хижину он второй раз не пойдет – неправильно это, преследовать ее.
Раз-другой он мельком видел ее – или ее сестру – в лагере, возле лазарета, но не подошел.
Чтобы отвлечься, Чезаре с головой погрузился в строительство часовни. Стены уже полностью обшиты гипсом, из листового металла он сделает алтарную решетку. Стекла раскрасит под витражи, будет их не отличить от самых дорогих. Стоит ему вообразить, как сквозь цветные стекла льются лучи, на полу и на стенах пляшут зайчики, – и он мысленно переносится в другой мир. Он уже не в плену. Не болят натруженные мышцы, не сводит живот от голода. Он свободен, он у себя на родине, в церкви. А война и смерть где-то далеко-далеко, у других. Часовня будет островком мира.
На подходе к лагерю Джино тянет Чезаре за рукав, возвращает его на землю. У ворот стоит часовой, лицо его в тени, надо разглядеть, кто это. С недавних пор пленным стали больше доверять, их охотней отпускают из лагеря, но это слабое утешение, если на посту Энгус Маклауд. Уже дважды тот видел, как Чезаре возвращается из часовни ближе к ночи, и наутро гнал его в каменоломню.
На сей раз им везет: часовой на посту молоденький, растерянный – хоть и хватается за дубинку, но пропускает их без единого слова.
В бараке все уже спят. Продрогший Чезаре забирается под одеяло. В этом северном краю он вечно мерзнет и пытается отвлечься молитвой, просит у Бога, чтобы хватило ему мастерства построить такую часовню, какая видится в мечтах, молится о здравии близких. О том, чтобы еще хоть раз подержать за руку Доротею. Попросить у нее прощения, если он чем-то ее обидел.
Иногда перед сном он молится, чтобы кончилась война, но как представит, что он вернется в Италию, а Доротея останется здесь, – и перед ним разверзается пропасть. Без нее вернуться домой все равно что во тьму провалиться.
С утра на стенах барака изнутри серебрится иней. Зима затянулась, и Чезаре почти забыл, каково это – просыпаться в тепле. Он коченеет от холода, но залеживаться в постели ему не хочется. Его тянет в часовню, как и всех его товарищей по бараку. С улыбкой переглянувшись, они мигом одеваются и под тусклым солнцем шагают вверх по склону.
При виде часовни на гребне холма у Чезаре всякий раз дух захватывает. Пусть она лишь наполовину залита бетоном и пока скорее напоминает гигантский валун, он видит облик будущего храма – колонны у входа, которые будут встречать усталых путников, цоколь, фасад с карнизом. Видно ее будет издалека, с моря, что в войну, что в мирное время. Над входом будет барельеф – лик Христа. Чезаре покинет этот край, а он останется.
«Не могу я отсюда уехать без нее. А барьеры к зиме будут достроены».
Отогнав прочь эти мысли, он просит Джино и Марко готовить раствор для фасада. Работается здесь куда веселей и проворней, чем в каменоломне. Зайдя в часовню, Чезаре продолжает белить серые панели. Кое-где он закрашивает еле видные карандашные наброски. Замазывает контуры ястреба, льва, вороны. К чему они здесь, пока нет красок?
Алтарь будет готов сегодня – Альберто и Аурелиано, склонившись над ним, слой за слоем разравнивают раствор. Улыбнувшись Чезаре, они продолжают работать. Оба погружены с головой, стремятся создать прекрасное. Из карьера долетает дальнее эхо нового взрыва.
Над алтарем нарисовано карандашом женское лицо. Черты безмятежны, только глаза пылают огнем. А волосы Чезаре представляет длинными, рыжими. Он заносит над рисунком кисть, готовясь его замазать белым, но одергивает себя. Разве можно ее вымарать, будто ее и не было никогда? Она где-то здесь, на острове. Может быть, вспоминает о нем хоть изредка.
Чуть позже, после того как Альберто и Аурелиано покрывают алтарь последним слоем бетона, отец Оссини приводит в часовню остальных.
У алтаря Чезаре расставил подсвечники. Издали видно, что они украшены тонкой резьбой. Чезаре постарался на славу, в подсвечниках мерцают свечи, и ажурные тени колышутся на беленых стенах. Лишь при внимательном взгляде видно, что это бывшие консервные банки.
Пленные гуськом заходят в часовню и молча, без привычных шуток, любуются янтарными бликами на белоснежных стенах. Сам алтарь еще не окрашен, бетон не просох, но лепнина смотрится изящно, напоминает створки раковины; алтарь покоится на двух бетонных колоннах, как и задумал Чезаре. Он смотрит на Альберто и Аурелиано: оба покраснели, глаза сияют.
На родине, в Италии, сейчас рушатся соборы, горят поля, но здесь, на краю света, они своими руками создают святыню.
Отец Оссини выходит вперед. Остальные все как один опускаются на колени.
Чезаре преклонил колени на жестком и холодном бетонном полу, боли он почти не чувствует. Горят свечи, отсветы падают на лица его товарищей, все смотрят вверх, утопая в сиянии.
Отец Оссини начинает мессу; для Чезаре знакомая молитва как глоток воды в пустыне. Устремив взгляд вверх, повторяет он слова, что помнит с самого детства, о воскресении Христовом, – слова, что дают надежду на жизнь вечную.
Над склоненной головой отца Оссини в мерцании свечей будто оживает карандашный портрет Доротеи. И в минуту всеобщей радости на Чезаре накатывает вдруг отчаяние.
Вместе с остальными он выходит вперед и снова опускается на колени для принятия святых даров – отец Оссини припас им по кусочку хлеба и по глотку разведенного вина.
«Тело и кровь Христовы».
И этот черствый хлеб с разбавленным вином почему-то согревает, придает сил. Чезаре смотрит на Джино – у того на щеках слезы. У самого Чезаре тоже мокрое лицо. Голос у отца Оссини прерывается; дрожащей рукой он крестит Чезаре.
«Тело и кровь Христовы».
Отец Оссини благословляет Чезаре, коснувшись его лба, но Чезаре не спешит встать с колен. Он слышит, как друг за другом поднимаются остальные, выходят из часовни, как постепенно стихают их голоса – они спускаются в сумерках к лагерю, идут в столовую, где их ждет ужин.
Чезаре будто прирос к месту. Эта минута кажется чудом. Как удалось им здесь, на острове, построить дом Божий? Как решились они создавать прекрасное, когда мир вокруг рушится?
Раз случилось одно чудо, значит, можно ждать и другого, рассуждает Чезаре. И, склонив голову, думает о Доротее. Чего он хочет, он и сам не знает, но вновь и вновь твердит ее имя – сначала про себя, а потом и вслух, шепчет его, как молитву, стремится к ней всеми помыслами, поклоняется ей, словно божеству, словно идолу.
Все так же стоя на коленях, спрятав лицо в ладонях, он пытается отдышаться.
Шорох у двери, вроде бы чьи-то шаги. Затаив дыхание, Чезаре садится.
– Джино?
Вздох – и все, тишина. Чезаре вскакивает, бросается к выходу, звенит под сводами часовни эхо его шагов.
– Fermare! Стой! – кричит он с порога.
Но вокруг никого, лишь раскрытая черная пасть надвигающейся ночи, а вдали, у подножия холма, мерцают лагерные огни. Ему кажется, будто среди холмов он как в темном море, а часовня – единственное, что его держит на плаву.
– Dove sei? – шепчет он. – Ты где?
Ночь отвечает ему молчанием. Должно быть, шаги ему померещились или какой-то зверек прошуршал.
Но едва он собирается вернуться в часовню, чтобы погасить свечи, как замечает что-то на земле.
Он наклоняется. Три баночки, а в них что-то налито.
Чезаре берет их в руки – теплые, словно свежие яйца, только что из-под несушки. У алтаря, в мерцанье свечей, открывает их – краски. Темно-желтая, ярко-красная, небесно-голубая.
Первое его побуждение – пасть на колени, возблагодарить Господа за чудо. Но он тут же вспоминает шорох на крыльце, легкий вздох, удаляющиеся шаги.
«Доротея».
И, поднося баночки к губам, Чезаре оглядывается и представляет, как засияют яркими красками своды часовни, как нарисует он птиц и зверей, как оживет все вокруг. А в центре, над алтарем, напишет он лик Девы Марии в кругу ангелов, с вдохновенным взглядом, устремленным на чудесное дитя в ее объятиях.
Ночь холодная, но Чезаре совсем не чувствует холода, когда берется писать, начав с синей драпировки вокруг херувимов.
«Раз случилось чудо, значит, жди и другого?»
Он знает из лекций художника, с которым вместе расписывал церковь в Моэне, что синяя краска когда-то была самой редкой. Blu oltremare[10] делали из порошка драгоценной ляпис-лазури. Стоила она так дорого, что Микеланджело не окончил картину «Погребение Христа» – не хватило синей краски.