Часть 31 из 50 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
А здесь, в холодном и диком северном краю, – вот так чудо! – в руках у Чезаре баночка голубой краски.
«Раз случилось чудо…»
Легкими мазками Чезаре наносит краску на панели. Стена будто светится изнутри.
Он весь дрожит. Надо найти способ с ней поговорить, сказать ей спасибо. Надо ее разыскать.
Островитяне
Шестнадцатое апреля – день святого Магнуса Оркнейского[11]. Чуть ли не весь Керкуолл стекается в собор, почтить память мученика. В храме из красного песчаника давно уже не собиралось столько народу, даже до войны, а в последние годы и подавно. За окнами изморось, воздух в соборе влажный, и когда священник читает «Отче наш», от промокшей одежды прихожан поднимается пар, устремляясь ввысь, к окну-розетке под куполом.
– Мы помним наших павших сыновей, – говорит священник. – И тех, кто пропал без вести, – пусть они вернутся к нам.
«Аминь», – подхватывает паства. Некоторые из прихожан косятся украдкой на Джона О’Фаррелла – его сын Джеймс, авиаинженер, месяц назад пропал без вести. Состраданию и ужасу, что их земляк мог погибнуть в бою, сопутствует тайное облегчение.
«Это не мой сын. Спасибо тебе, Господи, не мой».
Джон низко склонил голову – в волосах у него новая седина, лицо изрезали новые морщины. Взятых в плен немцы отправляют в свои лагеря. Что их там ждет, неизвестно, их судьбы обходят молчанием.
После завершения службы к Джону подходит Мэри Флетт, начальница почтового отделения, со словами поддержки. Вид у нее тоже измученный. Ночами ей не спится, перед нею встают полные надежды лица матерей, приходивших на почту узнать, нет ли весточки от сына. Мэри отдавала им телеграмму за телеграммой, и знакомые черты на глазах искажались горем. В темноте она видит мертвые восковые лица тех ребят – многих она знала с детства. Вплоть до прошлой недели ей снился ее сын, Робби, штурман. Снился не мертвым, а маленьким, девятилетним – во сне он смеялся над собственной шуткой: «Под каким кустом сидит заяц, когда дождь идет? Под мокрым!»
Робби всегда был выдумщик, мастер рассказывать истории. Любил паясничать, хохотал заразительно. С пятнадцати лет вставал по воскресеньям пораньше, чтобы, украсив поднос, принести ей завтрак в постель. То розу положит, то венок из водорослей – каждый раз приносил ей два кусочка поджаренного хлеба и чашку чая на украшенном подносе.
На прошлой неделе Робби вернулся домой, хромая. Худой, с потухшим взглядом, слова из него не вытянешь. По ночам, когда давно пора спать, слышно, как он плачет и бьется о стену – ногой? головой? Невозможно представить, чтобы он засмеялся.
Мэри трогает Джона за плечо. Джон, коснувшись ее руки, страдальчески улыбается:
– Пожелай от меня Робби всего самого доброго. – Слова звучат фальшиво, и оба это сознают. У Джона сын пропал без вести, но и Робби тоже отсутствует. Что-то важное потерял он в небе над Германией, когда летел бомбить город.
На выходе из церкви путь Джону преграждает Энгус Маклауд:
– Я с вами поговорить хотел, о часовне, которую они строят.
– Сейчас некогда, Энгус. Неужели других развлечений нет? Лучше кого-нибудь другого помучай. Ребенка, к примеру, или животину бессловесную.
– Но вы часовню-то видели? Я с кем только ни говорил, и все со мной согласны: блажь это, да и только. Они же здесь в плену…
– Они и без тебя знают, что они здесь в плену, и родные их тоже знают. Посторонись-ка, а?
Джон спускается с крыльца, но Энгус хватает его за рукав:
– Они часовню расписывать взялись! Один на стенах рисует людей, птиц, зверюшек всяких – карандашом наметил, я сам видел. Представьте, сколько всего им нужно будет – краски, белила. Не говоря уж о том, что их кормить-поить надо, и чего ради, спрашивается? Часовню они строят, а должны строить барьеры!
– Барьеры почти готовы, насколько я знаю. Самое позднее через полгода их достроят, а пленных отсюда увезут. А если они тебе мешают, поговори лучше с майором Бейтсом.
Энгус опускает взгляд. На улице уже не моросит, а льет как из ведра.
У Джона вырывается смешок:
– Вид у тебя, будто с майором Бейтсом ты уже говорил и получил отлуп.
Энгуса передергивает.
– Я не… Не в одной часовне дело. А в том, что пленные с девушками…
Джон, вдруг помрачнев, поднимает руку:
– О девушках этих вообще не заикайся, даже думать о них не смей. Может быть, кто-то о тебе лучшего мнения, ну а у меня ни времени, ни желания нет делать вид, будто я тебе доверяю. Девушек не трожь, а не то хуже будет. Понял?
– Но я…
Джон становится к Энгусу вплотную, нос к носу:
– Не испытывай мое терпение.
Энгус пятится, смотрит в сторону.
Вокруг них собралась кучка людей. Совсем уж близко никто не подходит, не вмешивается, но многие прислушиваются.
Когда оба уходят, ненадолго воцаряется тишина, затем кое-кто возвращается в собор и пережидает дождь. Некоторые согласны с Энгусом: не часовня, а безобразие одно – разукрашена аляповато, всюду росписи католические. Собор Святого Магнуса с двенадцатого века стоит, а в нем никаких росписей вовсе нет. На стенах из красного песчаника высечены имена моряков и названия кораблей, погибших за девятьсот лет, а рядом – череп, пустые глазницы зияют. Здесь веет прохладой, благодатью и древностью, которую не в силах постичь людской ум.
– Их часовня долго не простоит, – заявляет Нил Макленни. – Слыхал я, строили ее из ржавых жестянок да кусков картона.
Все кивают, и ни слова о бетоне. Ни слова о том, что иногда по ночам, если посмотреть в сторону острова Шелки-Холм, можно различить во тьме слабый огонек.
Май 1942
Дороти
По вечерам Чезаре при свете фонаря расписывает часовню. И каждый вечер я за ним наблюдаю, притаившись в тени. Видит ли он меня, не знаю. Изредка он замирает, оборачивается. Однажды он отложил кисть, склонил голову и что-то зашептал – наверное, молитву, но мне послышалось мое имя – по крайней мере, я так надеялась.
Я встрепенулась, стараясь не дышать, и стала прислушиваться, не произнесет ли он мое имя снова. Он молчал, но плечи поднимались и опускались, будто он что-то говорил про себя.
При всяком удобном случае я стараюсь что-нибудь для него принести и оставить возле часовни: собранный мною лом, краски, которые я научилась делать из луковой шелухи, лишайников, коры. Я завариваю чернику и бузину, пальцы от них синеют и долго не отмываются, – вспомнила, как в детстве мама нам делала краски. Родом она была с острова Фэр-Айл, что к северу от нас, и чего только не делала из растений – краски, лекарства, даже яды.
Иногда дверь в часовню закрыта, и я подглядываю в одно из окон, вырезанных в металлических листах. Если идет дождь или дует северный ветер, я дрогну в темноте, покуда совсем не окоченею, а вернувшись в хижину, пристраиваюсь поближе к потухшему очагу и пытаюсь согреться остатками тепла и не стучать зубами, чтобы не разбудить Кон.
Уже не раз я предлагала ей вернуться и работать со мной в лазарете, но она все больше замыкается в себе. Не понимаю, почему время не излечило ее страх, а наоборот. Это как старая рана – с виду вроде бы зажила, а внутри затаилась инфекция.
– Сходи со мной хоть разок, тебе сразу же полегчает, – уговариваю я.
– Я так устала, – вздыхает она, и это правда: она бледная, изможденная. – Лучше завтра. – И расцарапывает шею до крови.
Спит она подолгу и все равно выглядит издерганной, подскакивает от каждого шороха. Наверняка догадывается, что я хожу в часовню, но ни о чем меня не спрашивает. Не могу смотреть ей в глаза, когда ухожу. И когда возвращаюсь. Мне страшно, что она попросит меня остаться. И страшно, что все равно уйду, даже если попросит.
Близится май, скоро праздник Белтейн[12]. В этом году не будет ни народных гуляний, ни костров – войне сопутствуют безмолвие и мрак, – зато хотя бы погода налаживается. Стихает ветер, оживает земля, и солнце своими лучами, будто тонкими пальцами, пронзает облака, прибавляя светлых часов.
Много дней Чезаре красил коричневой краской фасад, рисуя плитки, а в один из майских вечеров стал расписывать беленые стены возле алтаря. Я наблюдала за ним в дверную щелку. Он всегда стоит ко мне спиной, и вся его поза дышит глубокой сосредоточенностью. Я так давно за ним слежу, что знаю наизусть все движения его рук, но когда из-под его пальцев выходит иссиня-черная воронья голова и изящный изгиб шеи, у меня перехватывает дыхание.
К красоте я привыкла, она окружает меня всю жизнь: позолоченные солнцем морские волны; багряный осенний вереск, золотой дрок; пара ястребов-тетеревятников, кружащих в небесной сини. Но я никогда не видела прежде, чтобы кто-то вот так, играючи, создавал прекрасное. Обмакнув кисть в белила, Чезаре рисует блики в черных вороньих глазах, добавив взгляду глубины, и теперь птица будто смотрит прямо на меня.
И наряду с восторгом во мне разрастается желание – уносит, будто морской прилив, растекается по жилам; в этот миг мне все равно, что будет потом.
Я переступаю с ноги на ногу – чтобы скрипнули ботинки. Пусть он услышит. Чезаре отрывается от работы, откладывает кисть.
– Доротея? – спрашивает он, не оборачиваясь. Своды часовни отзываются эхом: тея, тея, тея… Это уже не мое имя, даже не слог из него, но я выхожу вперед, в круг света от фонаря.
– Чезаре! – Произнесенное вслух, его имя кажется чужим. Столько раз я шептала его в темноте, но сейчас оно звучит непривычно.
С натянутыми нервами захожу в часовню и, избегая его взгляда, смотрю вверх.
Часовня – настоящее чудо: каждая плитка тщательно прорисована и выглядит объемной. И потолок, пусть и не похожий на церковный купол, кажется высоким, так что дух захватывает от этой высоты. А на беленой стене у алтаря намечены карандашом контуры птиц, зверей, ангелов.
– Красота! – ахаю я. – И не догадаешься, что стена гладкая, – как тебе удалось вот так выписать плитки? Как настоящие!
– Еще не готово, – отвечает Чезаре. – Но давай покажу. – Обмакнув кисть в коричневую краску, он наносит мазок в центре одного из прямоугольников – будущих «плиток». – В середине должно быть темнее. А по краям светлее, с белым. Ну-ка, попробуй.
Протянув мне кисть, он кивком указывает на стену. Дотрагиваюсь кончиком кисти до прямоугольника, который начал красить Чезаре. Чувствую, как он на меня смотрит, как кровь приливает к щекам. И не смею поднять глаза. Вот дрогнула рука – и на плитке осталась безобразная клякса.
– Ой! Я все испортила.
– Нет. – Чезаре с улыбкой забирает у меня кисть и одним ловким движением замазывает мою ошибку. – Видишь?
Вернув мне кисть, он смотрит, как я дальше крашу плитки, – получается не ахти.