Часть 39 из 50 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– А вы почему не в часовне, не на празднике вместе со всеми? – спрашивает он недовольно.
– Нам в лазарет нужно, проведать больных, – отвечаю я. – У нас тоже работа, как у вас. Но все-таки несправедливо: вся охрана веселится, а вы тут стоите. Вы здесь один?
Часовой морщится.
– Мы жребий тянули, – объясняет он. – Значит, все по справедливости.
Приближаюсь на шаг.
– Может, вам тоже в часовню пойти, к остальным? Жаль такое пропускать. Пленных здесь почти нет, только больные в лазарете, а за ними мы присмотрим.
– Нельзя мне с поста уходить, так и под трибунал угодить недолго. – Он оглядывает меня с подозрением, переводит взгляд на Дот с дорожной сумкой: – Что у вас тут?
Я кляну себя: надо было спрятать получше. Но я недооценила Дот.
– Подгузники для больных, если у кого-то катетер выпадет. Я их сделала из своих прокладок для месячных. Вот. – Она порывается открыть сумку, но часовой, брезгливо сморщившись, отворачивается.
– Проходите.
Вбегаю в лазарет, Дот за мной.
– Если Бесс здесь, – говорю я, – отвлеку ее.
Однако в лазарете тишина. Лишь трое больных на койках, да и те спят. Бесс, наверное, в часовне или ушла в столовую – поесть, пока пленные не вернулись.
– Быстрей, – тороплю я и поглядываю на дверь, пока Дот роется в шкафчике с лекарствами. Слышно, как перекатываются таблетки и звякают пузырьки, падая в сумку. – Бери побольше, – говорю я. – Может, пригодится на что-нибудь обменять.
Дот с застывшим лицом прячет в сумку еще два бинта и пузырек сульфаниламидов.
– Не нравится мне это.
– Выбирать не приходится.
Мы снова выходим на улицу, под дождь. У ворот, ссутулившись, стоит к нам спиной часовой.
– Попробую его отвлечь, – говорю я.
Дот, кивнув, прижимает меня к себе. Обнимаю ее в ответ еще крепче, стараясь дышать ровно.
Главное – не раскисать.
– Будь осторожна, – говорю я, задыхаясь.
– И ты.
Что еще ей сказать? Как попрощаться с частью себя самой?
Выпускаю ее из объятий. Дот прячется за углом лазарета, а я тем временем подзываю часового: мол, слышала шум – наверное, кто-то из Керкуолла приплыл, но не в часовню пошел, а в лагерь.
Часовой недовольно бурчит, но, как положено, обходит лазарет, заглядывает в проход между двумя ближними бараками. И пока я ищу вместе с ним, Дот, выскользнув из укрытия, спешит к воротам. И, не оглянувшись, не махнув на прощанье, выходит из лагеря и быстро шагает в сторону залива.
Сердце падает, рвется в клочья.
Часовой уже успел убедиться, что возле лазарета никто не прячется; я говорю ему спасибо и пускаюсь вверх по склону к часовне, а внутри все разрывается, воздуху не хватает. Будто чья-то ледяная рука тянется к моему сердцу.
Ветер треплет волосы, заглушает рыдания.
На подходе к часовне я уже дышу ровнее.
Итальянцы столпились у входа. Может быть, кто-то из них в часовне, вместе с гостями из Керкуолла. Может быть, тех из них, кто помогал на фермах, пустили туда погреться, обсохнуть – но это вряд ли. Для здешних жителей позволять чужакам работать на своей земле – это одно, а молиться с ними в церкви – совсем другое.
Вначале я волнуюсь, смогу ли отыскать Чезаре, но вот в толпе заметили меня, перешептываются, оборачиваются.
Как стая голодных псов, думаю я, и в душе поднимается знакомый страх. Сейчас развернусь и бегом домой, в хижину. Но я остаюсь. Ради Дот. Надо собрать все мужество.
Пленные расступаются передо мной, и я заливаюсь краской. Иду сквозь толпу, высматривая Чезаре, и мне неуютно от их близости, от их взглядов. Чую их нюхом, как хищников в засаде. Для меня у всех у них одно лицо, лицо Энгуса, те же жадные глаза, те же грубые руки.
И я замираю, глядя вниз, на свои туфли – какие же они маленькие рядом с их башмаками! Идти бы сейчас вместе с Дот к лодке. Или спрятаться в нашей хижине. Или вернуться в прошлое, в Керкуолл, к родителям.
– Доротея! – окликает кто-то из пленных. И я оборачиваюсь с надеждой – вдруг она поднимается вверх по склону? Но вновь слышен тот же голос, меня хватают за руку. Вздрагиваю, пячусь, поднимаю взгляд – Джино. В кепке, низко надвинутой на глаза. – Доротея?
Я не забыла. Прячу подальше страх.
– Да.
– Чезаре здесь.
Я в ответ могу лишь кивнуть, язык не ворочается от ужаса.
Чезаре выглядывает из-за спины Джино. Он тоже в шапке, между тем почти все пленные с непокрытыми головами. Завидев меня, он улыбается: Bella! – а в глазах немой вопрос: все хорошо? она в безопасности?
Я чуть заметно киваю и вижу облегчение у него на лице. А меня захлестывают чувства, которым нет названия: ревность, горечь утраты, смирение – все вперемешку. Ее любят, любят бесконечно, без оговорок. А у меня в целом мире есть лишь она одна, и я должна с ней расстаться.
Чезаре стоит рядом, ждет, когда начнет расходиться народ. Все, поеживаясь, выходят навстречу дождю и порывам ветра, но вот появляется Энгус, ищет кого-то, непогода ему нипочем. Окидывает взглядом толпу пленных и, отыскав меня рядом с Чезаре, замирает.
Сжав губы в ниточку, он начинает протискиваться к нам, и тут раздается свисток охраны: ужин.
Итальянцы с шумом устремляются вниз по склону, и меня тоже несет вместе со всеми. Чезаре рядом, стоит лишь руку протянуть; впереди, в трех шагах от нас, Джино, он снял кепку. Где-то поблизости маячит Энгус, следит за нами. Наверняка он попытается пробиться ко мне сквозь толпу.
Сзади я беззащитна, но оглянуться не смею.
Чезаре поворачивается ко мне:
– Готова?
Я киваю, хоть и не знаю, что они затеяли, чего ждать.
Джино подносит к губам свисток, как у охранника, и дает короткий сигнал. Справа от нас поднимается шум, крики, возня: двое пленных устроили потасовку. Один с воплями налетает на другого, остальные оглядываются, смотрят. Свистят охранники, кругом галдеж; Чезаре легонько пожимает мои пальцы и, сняв шапку, пробирается влево, прочь от толпы, от суеты. Секунда-другая – и рядом со мной оказывается Джино, в надвинутой на глаза кепке.
– Надо держаться подальше от bastardo Маклауда, – говорит он, – и пусть он поверит, что мы Доротея и Чезаре.
Я киваю. С тревогой высматриваю в толпе Энгуса и наконец мельком вижу его лицо. Он злорадно смотрит, как охранники, разняв дерущихся, волокут их к карцеру.
– Не бойся, – успокаивает меня Джино, – этим двоим и еды побольше дадут, и сигаретами угостят.
Но за них я не волнуюсь – нисколько. Я думаю о Дот, которая ждет Чезаре. Представляю, как он сбегает с холма к заливу, как они садятся вдвоем в небольшую весельную лодку. И стараюсь не вспоминать об опасностях, что таятся в серо-зеленых глубинах. В море цвета болезни, цвета кожи утопленников.
Закрываю глаза, молясь в душе, как будто силой своего желания могу помочь ей преодолеть барьеры целой и невредимой.
А когда все гурьбой устремляются в столовую, иду и я вместе с Джино, надеясь, что нам удастся как можно дольше водить за нос Энгуса.
Столы ломятся от еды. Хлеб, фасоль, дымящиеся миски с рагу. Тарелки с яичницей и даже немного бекона. Пленные ахают от радости, и у меня тоже текут слюнки, хоть мне и страшно; давно я не видала такого изобилия, к тому же успела изголодаться – в эти дни от волнения кусок не шел в горло.
– Еды здесь на две недели, – говорит Джино. – Ведь стройка идет быстро. Один участок достроить осталось, и все. Скоро нам уезжать. Ходят слухи, что нас в Уэльс переводят. Точно не знаю, но сегодня буду есть, пока не лопну! – Джино хохочет, однако во взгляде сквозит тревога – тоже, наверное, волнуется за Чезаре. Прикидывается веселым, как и я, а на деле сам не свой от беспокойства.
Наложив себе полную тарелку, Джино предлагает и за мной поухаживать, но я качаю головой. Наклонившись к моему уху, он шепчет:
– Съешь хоть что-нибудь, bella. Не забудь, ты Доротея, а я Чезаре. Пусть все верят. Мы любим друг друга.
– Понимаю, – отвечаю я вяло.
Взгляд Джино полон сострадания.
– Мы доброе дело делаем. Если увидишь bastardo, скажи мне, чтоб я успел отвернуться. Надо дать им времени побольше, чтобы подальше уплыли.
Я киваю, пробую булочку, что дал мне Джино. На вкус она как мел.
Вокруг нас пленные – шумят, переговариваются, едят. Энгуса нигде не видно… а, вот он, в углу. К еде тоже не притрагивается, шарит взглядом по толпе. Кивком показываю Джино, где он стоит. Джино поворачивается к Энгусу спиной, а я прячусь за Джино, чтобы не было видно моего лица.
В столовой много гостей из Керкуолла, среди людей в штатском Энгусу труднее будет меня отыскать.
Я смотрю то на Джино, который с аппетитом жует, то на Энгуса и чувствую оценивающие взгляды оркнейцев. И снова заливаюсь краской стыда.
Дот спросила меня однажды, когда мы уезжали из Керкуолла, почему я прячусь, почему избегаю смотреть на себя в зеркало, – может быть, это способ себя наказать? Пожалуй, я и вправду мучила себя за то, что навлекла на нас беду, и считала, что заслуживаю наказания. Но сейчас, видя на лицах земляков злорадство, я понимаю, почему наказывала себя – чтобы оправдать ожидания. Мой стыд, вина, самоедство – все это, как ни странно, служило им утешением. Когда я кляла себя и пряталась, это почему-то прибавляло им уверенности.
И с этой мыслью я отодвигаюсь от Джино, ухожу из-под его защиты. Он беседует с товарищем, смеется и не замечает, что я теперь на виду у Энгуса.