Часть 4 из 9 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но сейчас про блатных.
В бандитской иерархии он занимал место мужика. Таких, как он, было много: таксисты, работяги, те, кто сидел недолго и не мыслил блатной образ жизни как основной сценарий. У отца была машина, она его кормила и была смыслом жизни. Водить его учил дед, в Трудфронте он посадил отца за руль трактора и показал, как он заводится. Лет в двенадцать на каникулах отец угнал у деда трактор и его выпороли кожаным ремнем со звездой. В армии отец служил в Монголии, там он водил самосвал и ездил через пустыню по триста километров, чтобы добыть самогон во время сухого закона. За это отца ценили. Он был человеком коллектива, во всем коллективу угождал, и доставка самогона не была исключением. Он умел договариваться и умел выживать. Мать говорила, что в Усть-Илимске его знает каждая собака. Это так, нас знали все: с нами здоровались на улице, а в очередях замолкали, когда мать приходила стоять за дефицитными неваляшками. Помнишь неваляшек? У меня было две, маленькая и большая, алая и голубая, когда они качались, издавали странный металлический звук. Такой звук должен был забавлять и веселить.
Отец был мужиком в блатной иерархии, по крайней мере так принято было считать. Но я уже сама не верю в это. После освобождения из тюрьмы он вернулся домой, но дома не ночевал. Мать говорила, что под утро он приходил, чтобы оставить деньги и вещи. На балконе и в прихожей нашей квартиры хранились ящики с водкой и сигаретами. На трельяже он оставлял пачки денег, правда, тратить их было особенно не на что: за всем нужно было стоять в очередях. Когда в город стали завозить видеомагнитофоны и импортные телевизоры, отец принес в старом покрывале цветной телевизор LG. Потом появился видик и приставка Dendy.
У меня была игрушечная коляска для куклы и красивая миниатюрная дубленка. Соседские девочки не любили меня за это и называли богачкой. А мне было стыдно за то, что у меня что-то есть, а у других нет. Их злость, возможно, была не только их злостью. Это была злость их родителей на то, кем был мой отец. Их родители были честными врачами и заводчанами. Мой отец был преступником, в нашем праздном доме не переводились деньги, и это было несправедливо. Соседские девочки подошли ко мне на улице и попросили заглянуть в мою коляску. В ней лежала нарядная кукла. Они переглянулись и ласково попросили покатать куклу Машу, а я, рассчитывая на их дружбу, передала поручень коляски одной из них. Тогда девочки, хохоча как малолетние фурии, покатили коляску вниз по дороге. На выбоинах в асфальте белые каучуковые колеса подпрыгивали, и было слышно, как кукла Маша скачет внутри. Они бежали в тихом светлом дне по дороге вниз и хохотали. Ощутив разочарование, я села на скамью под тополем, мне не было жалко для них своих игрушек. Мне было жалко куклу Машу, пострадавшую от их ненависти.
Зимой 1994 года мать пришла за мной в сад. Она не торопила меня и не была встревоженна, все делала, как и прежде, спокойно и строго. Подала мне колготки и рейтузы, оправила задравшуюся фланелевую юбку, повязала косынку и туго затянула шапку из кроличьего пуха перед тем, как мы вышли в мороз. У ворот детского сада нас ждал милицейский «бобик». Мать сказала, чтобы я ничего не говорила ментам, потому что они хотят посадить отца. Из «бобика» вышел толстый мент, он подхватил меня и посадил в багажник, туда же забралась и мать. В перегородке между салоном и арестантским отсеком была небольшая решетка, через которую толстый мент подмигнул мне и спросил, не боюсь ли я его. Не боюсь, ответила я. Мать усадила меня на скамеечку, обитую кожзамом, и мы поехали домой. Сквозь решетку в двери я видела верхушки покрытых инеем тополей. Они сверкали, как драгоценные камни в черной ночи. Все вокруг было казенное, и на фоне белоснежных сугробов скупость этой казенщины выделялась и жгла глаза.
У подъезда нас уже ждали, чтобы провести обыск. Мать говорила потом, что искали они наркотики, деньги и золото. Техника их мало интересовала, она тогда у всех была ворованная и без документов. Меня усадили на кресло у журнального столика, и мать сказала, чтобы я сама сняла шубу и рейтузы. Она же ходила по пятам за толстым ментом и комментировала его действия. Мать не боялась и не тревожилась. Может быть, ей не было страшно, потому что она знала, что отец обязательно выкрутится. Она выглядела спокойной еще и оттого, что злилась на отца за то, что он не додумался проверить подкладку ворованной шапки, которую приметила на рынке бывшая владелица.
Красивая новая формовка из норки очень шла матери. Она носила ее с блестящим люрексовым шарфиком. Но в тот день, выбирая у прилавка говяжий язык, она почувствовала какую-то суету за спиной. Обернувшись, она увидела растрепанную женщину в дорогой шубе, которая одной рукой держала за рукав толстого милиционера, а другой тыкала указательным пальцем в материну шапку. Продавщица мясного отдела обтерла о сухую тряпку нож и передала ее милиционеру. Милиционер попросил шапку, аккуратно зацепил кончиком ножа шелковую подкладку, и под ней вскрылась надпись на коже: номер телефона, адрес и имя владелицы. Тут же у подкладки заметили две прорехи по бокам: когда-то к шапке была пришита резинка на случай, если шапку будут снимать на бегу. Ее и сняли на бегу, когда владелица шла вечером с дня рождения. За шапку пришлось потягаться, и вор пнул женщину, она схватилась за живот, а вор убежал. Мать носила шапку без резинки, потому что знала, что ее не снимут. Все воры знали мать в лицо, и никто не смел на нее покушаться.
Она была зла на отца за его недальновидность. Злило ее и то, что менты ходили в обуви по свежевымытому полу: талая вода с их ботинок натекла вперемежку с песком и уличным сором. Мать ходила за толстым ментом и ногой подгоняла половую тряпку, чтобы грязь не разносилась дальше. Толстый мент по-хозяйски залез в шкаф с моими игрушками и вытряхнул короб с кубиками на палас. Он провел рукой из глубины шкафа, выдвинув неваляшек и пластиковую пирамидку. Из соседнего ящика он вытряхнул чистое выглаженное постельное белье и бросил его на диван. В туалете он поднял крышку бачка и, ничего там не обнаружив, со злостью швырнул ее обратно, по фаянсовой крышке побежала трещина, и мать собрала тонкие осколки, похожие на раковины маленьких речных моллюсков.
С самого раннего детства меня учили не разговаривать с милиционерами. Отец учил их ненавидеть, но в лицо мусорами не называть, а мать учила презирать. Принято считать, что, когда полицейский кричит на улице «Эй!» и тебе хочется обернуться, это значит, что ты живешь в полицейском государстве. В моем случае все было немного иначе. Я их боялась, потому что была дочерью своего отца, oни вытряхивали мои игрушки и вели себя как хозяева в нашей квартире. Конечно, их действия не были беспочвенными, таким образом они восстанавливали порядок. Но язык, на котором восстанавливался порядок, мало отличался от языка, который использовали преступники. Думаю, ты и без меня это знаешь, здесь я тебе ничего нового не расскажу. Когда я вижу полицейского в метро или на улице, внутри меня до сих пор все холодеет. Это старый холод, и я себя без него не представляю. Он разливается, когда звонят в мою дверь или я слышу, как кто-то разговаривает на лестничной клетке. Мне все время кажется, что за мной придут.
В тот день меня могли и не забрать из сада. Мать с утра отвела меня и легла поспать еще пару часов. Потом она вымыла полы, протерла пыль и почистила унитаз. Накрасила губы коричневой помадой, нанесла жирную ленинградскую тушь из картонной коробочки и присыпала веки перламутровыми тенями. Перед выходом она обулась и села на кухне, чтобы покурить. Брелок от молнии на сапоге сломался, скрепки или булавки под рукой не оказалось, и она тут же, с сигаретой во рту, достала из выдвижного ящика вилку и зубчиком подцепила бегунок, чтобы застегнуть высокий кожаный сапог.
Мать вытряхнула пепельницу и посмотрела на часы, мусорщик приедет в шесть. До его приезда она успеет сбегать на рынок и в ЖЭК. Она надела свою дубленку в пол, нарядный шарфик и новую шапку. Проверила почтовый ящик, в котором нашла извещение, что из Трудфронта пришла посылка. Дед присылал нам воблу, сухофрукты и острый южный чеснок в сшитом из старой простыни мешочке. Положила извещение в кошелек и вышла из подъезда.
Был крепкий декабрь, все вокруг было белое, из-за Ангары и черной линии леса серым столбом поднимался дым лесоперерабатывающего завода. Это был материн завод, и это был ее выходной день, который она тратила на хозяйственные дела. Мать любила хозяйничать с деловым высокомерием, мне нравилось наблюдать за тем, как она внимательно вымывает грязь из желобов в плинтусах, а потом чистым сухим запястьем вытирает пот со лба. Был канун Нового года, и кроме обычных продуктов нужно было купить мандарины, кости на холодец и язык для заливного. Еще с вечера она составила список продуктов и записала его жирной синей ручкой на внутренней стороне картонки от красного LM.
А дальше ты знаешь. На рынке женщина признала свою шапку на материной голове. Поехали в участок, посадили мать в обезьянник. В ее пакете начала таять свежемороженая камбала, и пахучая вода стекла на серый пол. В шесть часов приехал мусорщик и вывалил мусорные ведра в свой бак. Но мать не успела, в ведре на кухне завоняли окурки. В половине седьмого мать обратилась к дежурному и попросила позвать того толстого мента, одноклассника отца. Мать спросила, нашли ли отца, толстый мент ответил: не нашли, в отцовском гараже мужики сообщили, что он уехал в Невон, а в Невоне сказали, что отец уехал в Иркутск. Но если Юрки нет, кто заберет ребенка из сада? Толстый мент спросил, есть ли кто из родственников, кто может забрать. Есть, сказала мать, но у них телефона нет, нельзя позвонить, и живут они на другом берегу. Хорошо, сказал толстый мент, поехали ребенка забирать, заодно обыск сделаем. Мать собрала пакеты с покупками, достала из сумки карманное зеркальце, проверила, на месте ли тушь, поправила помаду. Толстый мент велел дежурному открыть клетку, они посадили мать в «бобик» и поехали забирать меня из сада.
Это похоже на анекдот или на сюжет блатной баллады. Дело в том, что толстый мент, как только подвернулась возможность, пытался закрутить роман с матерью. Его снисходительность и жестокость были частью стратегии по завоеванию ее сердца: то ли он пытался свести счеты с отцом, то ли планировал свести счеты со всеми блатными в Усть-Илимске. Может быть, мать ему нравилась просто так, без того, кем был ее муж и окружение. Она была красивой молодой женщиной, но у толстого мента ничего не получилось. Беда в том, что я сама осмысляю девяностые через формы, данные блатной песней. Я заложница этого мифа. Может быть, дело в том, что я знаю наизусть все песни Михаила Круга и Ивана Кучина. Их кассеты и диски не переводились в отцовской машине, девочкой я лежала на заднем сиденье отцовской «девяносто девятой» вишневого цвета, когда он ездил по своим делам. Я смотрела через заднее стекло на небо, мелькающие верхушки тополей, длящиеся линии проводов и подпевала, когда начиналась песня «Человек в телогрейке» или про юбочку с красными карманами. Смысл песен был мне непонятен, но простой и радостный мотив делали мир вокруг ясным. Отец любил эти песни, и мы пели их на пару. Его это веселило, веселило это и всех в его окружении. Сидя на горшке, я распевала «Мурку», так говорила бабка, мать отца. Ее это тоже почему-то забавляло.
Другой музыки, кроме этой, а также альбомов «The Wall» Pink Floyd и «Не делайте мне больно, господа» Аллы Пугачевой, не было. Мир, в котором я росла, был миром отцовских братков. Они катали меня на плечах, к ним на поминки и похороны брал меня отец.
7
Сохранилось несколько цветных фотографий. На одной из них отцовская братва стоит в ряд на фоне усть-илимских сопок. Под их ногами – выжженная трава, это значит, что дело было к осени. Одним из развлечений были пикники у Усть-Илимской ГЭС, когда воду спускали из-за летних дождей. На другом фото мы с мамой сидим в отцовской машине. Мать в кремовом пиджаке, не в настроении, поэтому не выходит из кабины. Она выпускает струйку дыма, ее тонкая рука лежит на сиденье, между пальцами, наряженными в золотые кольца, наполовину истлевшая сигарета. Из-под рукава на кисть ниспадает блестящая золотая цепочка. А на другом фото я стою на фоне тяжелой вспененной воды, скатывающейся по желобам ГЭС. Отец не умел фотографировать, и моя фигура в джинсах клеш и заправленной в них толстовке Аdidas расположена где-то на краю снимка. Объектив поймал завалившийся горизонт и падающую воду. Во время водосброса над ГЭС поднималась высокая радуга, а мелкая водяная сыпь стояла в воздухе. Я помню влагу на волосах и лице, помню, как пахло тиной и дымом.
На групповой фотографии братвы не хватает одного человека, потому что в июне его застрелили в подъезде. Стреляли в темноте с лестницы, и раненый Слава дополз до двери своей квартиры. Соседи слышали выстрел, но никто не решился выйти. Кто-то вызвал милицию, Славу нашли уже мертвым. Он прополз два пролета, прежде чем они приехали. В его руке была связка ключей на брелоке с эмблемой Mercedes.
Михаил Славников был воровским авторитетом, все с трепетом звали его Славой. Под ним ходили бывшие зэки, поднявшиеся по тюремной иерархии, в самых последних их рядах был и мой отец. Краденые вещи, безакцизная водка, наркотики и редкие доллары выносило в наш дом после взломов богатых квартир и нелегальных сделок, так мертвую рыбешку после шторма выносит на берег. Это были крохи со стола Славы, но отец и не желал большего. Его статус был пограничным: он помогал ворам и бандитам, но не воровал и не продавал ворованное. В его понимании это была жизнь честного человека, мужика.
Слава не был Сашей Белым из сериала «Бригада» (скорее был похож на Луку). В день убийства ему исполнялось пятьдесят лет, двадцать семь из которых он сидел в тюрьме. Группировка Славы не была похожа на мафию из «Бандитского Петербурга», oни чтили воровской закон, не сотрудничали с милицией и администрацией города. Однажды по дороге от материного завода отец остановил машину и посадил к нам мужчину в телогрейке, шедшего по трассе в тридцатиградусный мороз. Подслушав их разговор, я поняла, что тот освободился и ехал из Усть-Кутской зоны в Иркутск. Усть-Илимск окружен зонами. В Братске, Усть-Куте, Тайшете и Ангарске стоят по три тюрьмы. Зайди на сайт Главного управления Федеральной службы исполнения наказаний по Иркутской области, посмотри, там зона на зоне. Раньше они были частью системы ГУЛАГ, там все так и осталось.
Мужчина в телогрейке был, по его собственным словам, обыкновенным зэка и ехал домой к матери и жене. Он обернулся и посмотрел на меня. Здравствуйте, сказала я. Мать крепко сжала мою руку. Я чувствовала, что она нервничает. Мужчина в телогрейке похлопал по карманам и достал для меня замусоленную барбариску. Держи, сказал он, спасибо, ответила я и приняла конфету. Мужчины снова заговорили между coбой. Отец со знанием дела поддерживал разговор об Усть-Кутской зоне и о том, что там все злые как собаки. Ты сколько сидел-то, спросил отец, девятку, ответил мужчина. Эх, сказал отец, долго. Долго, ответил мужчина, но не дольше, чем жизнь. Тоже верно, ответил отец. Мать, услышав срок мужчины, еще сильнее сжала мои плечи и оттеснила меня к двери. Отец не спрашивал, за что тот сидел, потому что это не было принято. Считалось, что отмотавший свой срок человек уже наказан за свое преступление. Он довез его до остановки междугородних автобусов и предупредил, что следующий на Иркутск пойдет только через три часа. Там бар есть, сказал отец, можешь там отогреться и пивка выпить. Он достал из кармана скомканную десятку и передал зэка. Мужчина в телогрейке сдержанно поблагодарил отца и принял деньги. Из пакета, который мы везли от бабушки, отец вытащил три пирога, с картошкой, яйцом и курицей, завернул их в домашнее полотенце и дал мужчине. Тот с благодарностью пожал руку отцу и положил пирожки в карман, из которого доставал барбариску для меня. На остановке зэка закурил, отец завел машину, и мы поехали домой.
Мать насупилась, и он это заметил. Что опять глаза змеиные, спросил отец. Мать, переборов ярость, низким голосом выдавила, что в машине ребенок, а тот зэков откинувшихся возит. За что сидят по девять лет? За разбой и убийство, ответила она скорее сама себе, чем отцу. Отцу и без нее было ясно, за что сидел тот мужчина. Все было видно по лицу. Он бы, сказала мать, ножик сейчас достал, нас всех порезал, выкинул в сугроб и поехал бы на твоей тачке до первых же блядей. Какие мать с женой? Зона его мать и жена. Сейчас пойдет и первую же хату вскроет, нагуляется и поедет обратно. Чудо, что мы целы. Таким, как он, никого не жалко, кроме себя. Он бы с ребенком не тронул, ответил отец. Да и не тронул бы своих. Зэка ведь человек, а ты тут разошлась.
Славу похоронили на самом хорошем месте у дороги. Отец, проезжая мимо сектора, в котором лежал Слава, всегда сигналил ему, как бы здороваясь и отдавая блатную честь. На внешней стороне памятника семья Славникова заказала его портрет в полный рост. Когда мы проезжали мимо, Слава в вальяжной позе неизменно стоял у дороги и взглядом провожал нас, может быть, он следил за тем, что происходит в покинутом им мире. Фотография с его поминок хранится у меня, она лежит в одной стопке с моими детскими фотографиями и снимками отцовской молодости, его водительскими правами и церковной брошюрой с молитвами Николаю Чудотворцу. На фотографии могила с накрытым столом, на котором несколько бутылок водки, закуска и газировка. Граница между поминальным столом и богато украшенной живыми цветами могилой стерта. Одно перетекает в другое, все, что есть на земле, – это дар покойному, знак того, что его помнят и почитают. По обе стороны от черного камня с портретом погибшего авторитета стоят шестеро приближенных к нему в иерархии мужчин. Они стоят не загораживая его, а, наоборот, аккуратно склонились к выбитой на камне фотографии. Они стоят так, как если бы позировали рядом с живым уважаемым человеком. Один из них в руке держит солнечные очки, он снял их, чтобы на фото было видно его скорбящее и полное решимости лицо.
Я видела Славу живым. Отец взял меня на одну из сходок, когда мама уехала на учебную сессию в Братск. Во двор гаража привезли несколько столов, которые выставили буквой «П», тут же на газоне стоял мангал. Похоже, был чей-то день рождения. Весь праздник Слава сидел во главе стола. Он курил длинные толстые сигареты и вальяжно отгонял мух, садящихся на кусочки лежащего на его пластиковой тарелке шашлыка. Играла музыка, все пили водку. Слава сдержанно выпивал и одобрительно кивал, когда к нему обращались. Он выглядел долговязым стариком с неровным длинным носом. Точнее это мне, семилетней, он казался стариком. У него были небольшие коричневые глаза, которые не улыбались, а только моргали. От Славы мне было страшно. Казалось, от его присутствия тяжелеет воздух. Все вокруг было заряжено властью и подчинением. Отец подвел меня к Славе, он повернул голову. Слава наклонил ко мне лицо и улыбнулся одним только ртом. В школу ходишь, мамзель, спросил он. Нет, не хожу, ответила я. В прошлом году не взяли, сказали, что маленькая. Ну ничего, ответил Слава, в учреждение всегда успеешь. Bсе с пониманием дела засмеялись. Он взял со стола кусок сладкого пирога и дал мне. Я приняла и отошла. Пирог мне есть совсем не хотелось, но его дал Слава, и я не могла не подчиниться. Сев на скамеечку у мангала, я съела его всухомятку.
На другой фотографии мужчины – среди них и мой отец – в черном позируют уже в более расслабленной обстановке и расширенным составом. Все они собрались для фото на фоне ворот отцовского гаража. Пара десятков бритых голов выделяются из черного пятна. Если всмотреться, можно разобрать, что кто-то из них присел на корточки, чтобы попасть в кадр, кто-то встал сзади, а кто-то пригнулся. Но если смотреть на снимок в расфокусе, становится видно, что все они образуют одно братское тело. Все они щурятся на ярком солнце, некоторые улыбаются, через пять минут закончатся поминки и трезвые, в том числе мой отец, повезут подвыпивших братков по домам. Эту фотографию сделала восьмилетняя я, когда мне дали фотоаппарат, чтобы все члены группировки могли попасть на него. Скорее всего, на той пленке было много неудачных кадров и отец, когда печатал эти снимки, долго отсматривал проявленную пленку с помощью специального увеличителя в магазине «Горизонт». Он заказал по пятнадцать дубликатов каждой фотографии и раздал их братве. Фото были сделаны на маленькую полуавтоматическую мыльницу Samsung цвета «брызги шампанского».
На обеих фотографиях есть отцовский друг, все его звали Седым. Он и правда был седым, a когда улыбался, разомкнутые губы обнажали его золотые коронки. Весь рот у него был золотой. Седого звали Сергеем, a я называла его дядей Сережей. Дядя Сережа носил меня под мышкой, доставал из кармана конфеты, а когда отец был занят, забирал меня из сада. У него была белая Toyota Camry с серо-голубым салоном. На поминках Славы дядя Сережа сделал мне бутерброд со шпротами и налил «Тархун» в пластиковый стаканчик. На ухо он мне сказал, чтобы, если я захочу еще, попросила его. Когда он наклонился ко мне, я почувствовала, как от него пахнет смесью одеколона, сигарет и пряного мужского пота. Я рассмотрела его пористую кожу, за лето она потемнела, и под едва наметившейся щетиной на щеке была видна глубокая рытвина. Вблизи его волосы оказались не такими уж и седыми, седина была частой, но не захватила всю голову. На плече его выглаженной рубашки с желтой вышитой каймой на воротнике-стойке повисли несколько выцветших сосновых игл. Тяжелой рукой с большой золотой печаткой на среднем пальце он погладил меня по голове. Бутерброд я съела, сидя на скамейке у соседней могилы. От жары «Тархун», который я пила медленно, стал еще слаще. Мне хотелось обычной минералки, но, несмотря на то что дядя Сережа сказал, что я могу к нему обратиться, мне было неудобно лезть в их взрослые разговоры у могилы Славы. Судя по тому, что дядя Сережа на фотографии стоит по правую руку от изображения Славы, он был вторым лицом в их группировке. Я все думаю, был ли он убийцей, ласковый дядя Сережа. Все люди на фотографиях были ворами, убийцами, вымогателями и насильниками. Они были жестокими людьми. В середине нулевых Седого убили в тюрьме.
О судьбах тех мужчин с фотографии я ничего не знаю. Но, размышляя об отце, могу предположить, что жили они не долго, а если живут и сейчас, их настоящая жизнь осталась там, в жарком июльском дне. Солнце тянулось сквозь сосновые и березовые ветки. Пахло теплой колбасой, жиром, водкой и вялыми розами. На черных шелковых рубашках, расстегнутых на груди, выступили темные пятна пота. Звук тихого почтительного разговора вливается в шум леса. Кто-то тихо посмеивается в кулак, вспоминают, как познакомились со Славой. Отец принес из машины белую канистру; из полиэтиленового пакета в черно-белую полосу с силуэтом женщины в шляпе достали свежее полотенце. Мужчины моют руки между могилами. Струйка побежала и захватила хвоинки, лом березового листа и жаркую пыль.
Кто-то поговаривал, что Славу убили свои. Сыпалась не только его группировка, переустраивался мир вообще. Это был самый конец девяностых, вот-вот к власти должен был прийти Путин. Бандиты, зарабатывавшие на незаконной торговле сибирским лесом, постепенно легализовывали свой бизнес, многие из них укоренялись в городской администрации, что позволило им продолжать дальше воровать древесину вполне законно. Как известно, воровская мораль, в противовес мафиозной, не позволяла выходить из тени и сотрудничать с властью. И это не сыграло на руку Славе.
Когда собака подхватывает кусок мяса, она с выдохом выбрасывает пылинки, капельки слюны и немного теплого воздуха. Так действует время, оно выдохнуло отца, и он остался на холодном ветру будущего. Уже никто не мог защитить его от ментов, не было и блатной поруки, все были сами по себе, и он бежал из города.
Я как тот аферист, который снимает последнее платье с обманутой женщины. Только здесь я сама себе обманщица и сама себе жертва. С другой стороны, я не пытаюсь романтизировать это время. Красивая женщина с вязанкой мандаринов в обезьяннике и влюбленный в нее толстый мент. «Бобик» у ворот детского сада, трещина на крышке от бачка. Неуловимый Юрка, подаривший жене ворованную шапку. Горсть краденого золота, которую он принес ей, чтобы та выбрала из нее все, что захочет. Здесь не хватает игривой скрипки и напева а сечку жрите, мусора, сами. Ведь отец и правда выскользнул из всех переделок, как быстрая речная рыба. Он выскользнул, но музыка, как главная скрепа его сознания, осталась с ним.
Миф блатной песни устроен по принципу противостояния своих и чужих. Мать и верная жена, кореша представляют внутренний круг, а чужие – это менты, темная сила, которой в бесконечной схватке противостоит лирический герой. Любой и любая могут оказаться на стороне тьмы, для этого нужно совершить предательство – сексуальную или моральную измену. Над схваткой или, скорее, немного в стороне от всего стоит старая мать, которая смотрит на страдания сына с горечью и ждет как неизбежного исхода тюрьмы для него и смерти для себя. Воровская или бандитская жизнь циклична, после каждого преступления наступает момент ресторанного блаженства. Здесь ничего не делается для спокойной порядочной жизни, единственное благо в мире блатной песни – экстаз от краткого мига свободы и проявления своей власти над корешами и женщинами. Миг свободы потому и сладок, что предательство и арест заранее вшиты в этот быт.
Есть и еще одна линия блатного повествования – линия раскаяния и беспомощности человека перед лицом общества и судьбы. Песни об этом сочиняет и поет Иван Кучин. Послушай его песни «Человек в телогрейке» или «Крестовая печать». В статьях, посвященных Кучину, пишут, что он двенадцать лет отсидел в тюрьме и, когда его мать умерла, Кучина не отпустили попрощаться. Это событие стало ключевым для его творческой мифологии, как и предательство любимой женщины, которая ушла к другому, более состоятельному артисту, когда Кучин уже был шансонье.
В «Бригаде» мать Саши Белого умирает от сердечного приступа в самый сложный для него момент. В некотором смысле покушение на Белого и было причиной смерти его матери, но об этом в фильме никто не скажет. Герой бродит по темной опустевшей квартире, его речь обращена к мертвой матери. Речь полна раскаяния, он пришел просить прощения за то, как живет. Он просит мать быть снисходительней к нему и представить, что он не бандит, а военный. На войне тоже стреляют, говорит он. Образ вечно ждущей матери был еще в античном эпосе. Мать Одиссея, Антиклея, не дождавшись сына с Троянской войны, умирает. Мы живем в старом мире, и все вокруг очень старое. В образе старушки-матери из блатной песни Антиклея сплетается с Богоматерью. Она – единственный человек, который не способен осудить своего сына, oна – свидетельница его мучений. Мать не дождется сына, но если и дождется, то скоро простится с ним. Сын снова попадется, вопреки своим обещаниям начать порядочную жизнь и вопреки ее чаяниям, что жизнь возможно начать заново.
В таком союзе мужчина выполняет двойную роль, роль сына и мужа. И этот мужчина как бы одновременно опора и ее разрушение. Пересмотри «Бригаду», в ней отражена эта двойственность мужского характера. Белый, Фил, Пчела и Кос, оказавшись вместе, дурачатся, как подростки. Они похожи на нежных котят на теплой лужайке. Они наслаждаются игрой и обаятельным хулиганством, они мутузят друг друга по-братски нежно. Но в момент необходимой обороны они превращаются в строгих, решительных мужчин. Белый говорит афоризмами, призванными отразить его житейскую и мужскую мудрость. Парни достают автоматы, все рискуют жизнью ради чести. Послушай саундтрек к «Бригаде», это калька с музыки для рыцарских турниров. Белый и его братья – гордые воины. Но кем были рыцари, если не преступниками в доспехах? Кажется, в их честь и честность верил только сумасшедший Дон Кихот.
Эта двойственность обескураживает. Жена Белого не станет с ним разводиться, жалко дурака, воскликнет она. Непростую судьбу своего мужа она понимает как обстоятельства, сложившиеся из-за его непростого рискового характера, но отнюдь не в результате его выбора. Она воспринимает жизнь с ним как свое послушание, а когда Саша Белый окажется в смятении, она сама станет Сашей Белым и распутает историю покушения на мужа и его друзей.
Блатная мораль по-своему интерпретирует библейский стих о раскаянии грешников. В этой интерпретации подразумевается, что ты имеешь право тратить человеческие жизни. Тратить их убийствами и вечным ожиданием, тратить их своими преступлениями. А в особенный сентиментальный момент испытать раскаяние, которое окружающие обязаны принять. Отец, как и другие жестокие люди, был сентиментален. Напившись, он плакал и называл меня своей дочерью, а мою мать своей единственной женой. В своей пьяной исповеди он возвышался сам над собой. Он становился больше, чем частный человек, его раскаяние делало весь его жизненный путь чуть ли не общечеловеческим. Меня нисколько не трогал этот пафос, скорее я чувствовала тяжелое смущение и невозможность разрядить обстановку. Дело было в том, что я была всего лишь зеркалом для взволновавшегося лирического героя внутри моего отца.
Сразу после моего рождения его посадили в тюрьму. На своей «Волге» он таксовал и продавал водку, а по ночам помогал бандитам вскрывать квартиры.
Ты знаешь, я долго думала о том, как мальчики-пионеры могли стать бандитами и ворами, a потом поняла, что очень просто: привычка к жестким иерархиям в школе и армии, подчинение общему благу делают свое дело. Прибавь сюда усталость от нищеты и бесцветной жизни. Эти качества, которые я приписываю блатным, не возникли сами по себе. Они были присущи им изначально. Мне скажут, что полстраны сидело, а полстраны сторожило. Чем еще могла закончиться советская эпоха? Только жестоким беспределом. Мы все продолжение этого мира. От этого мне не по себе.
Больше отец не сел, хотя я росла в материнском беспокойстве, что его вот-вот должны посадить. Постепенно отец перестал иметь дело с блатными. Но слушать блатную музыку не перестал. Да что говорить, все знают песню «Золотые купола» и «Братва, не стреляйте друг в друга». Отец любил блатные песни, как обманутая женщина любит афериста. В его любви была горькая ностальгия и тоска по прошлому. В конце концов, это была музыка его молодости и его братков.
Блатной миф весь пропитан русским шовинизмом. Меня всегда удивляло, что нестабильность и неблагополучие рождает чувство собственной исключительности. Но на самом деле здесь нет ничего удивительного. Тебе просто необходимо хоть как-то оправдать свои страдания. Помимо жестокой войны за власть в тюрьме или городе криминальный миф подразумевает еще и глобальную войну. Между русскими и иными. Отец презирал кавказцев, интернациональная риторика Советского Союза для него не работала. Кавказца он мог полюбить только в одном случае: если вместе они пережили тяжелые мужские передряги. У отца был сослуживец Габа, бурят из Читы. Отец никогда не называл его по имени, он звал его Бурятом, но любил нежно. С Бурятом они вместе добывали самогон, Бурят перед армией был отчислен из Иркутского меда. Он был тихим буддистом, на первом курсе Габа несколько раз пересдавал анатомию, но что-то там у них не клеилось с преподавателем, и тот так и не поставил ему зачет. Отец шутил, что Бурята преподаватель ненавидел за косые глаза, и они вместе смеялись над этой шуткой. Они вообще часто смеялись, потому что кроме водки отец мог достать анаши, они ее курили и смотрели в пустыню. Отцу нравилось служить, монгольская пустыня была похожа на степь. Со службы он привез маску страшного буддийского демона. На его короне из огня было пять черепов, а три яростных глаза следили за мной, когда я шла по коридору из своей комнаты в кухню. Маска висела высоко, и от этого мне было еще тяжелее поверить в то, что она безобидна. Отец иногда снимал ее и закрывал ею лицо. Из-за нее он искаженным голосом хохотал как злодей. Потом, хохоча уже собственным голосом, убирал маску и начинал меня успокаивать и говорить, что это совсем не страшно и что маска – это просто маска, в ней нет ничего опасного. Но если в ней нет ничего опасного, думала я, то почему надевший ее отец перевоплощается в демона? Помнишь сослуживца Саши Белого Фару? Белый приезжает на очередную стрелку, пацаны наизготове, в кустах пара парней с автоматами. Белый выходит на беседу со своим оппонентом, и им оказывается его армейский товарищ Фархад. Они тут же обнимаются и, гоняя футбольный мяч, идут по пустынной дороге в сопровождении десятка черных гробов-Mercedes. Они братья, братья не по крови, а по жизни. Их общность поднимается над этническими различиями, Белый и Фара когда-то вместе прошли мужскую школу.
В детстве отец и его друзья звали меня мамзель. Мамзель – это сокращенное на произношении и искаженное блатной манерой французское слово «мадемуазель». Отчего-то воры всегда любили Францию. Наверное, оттого, что она была символом изысканности и высокого стиля. А воры во всем хотели походить на аристократию. И одновременно презирали ее.
Он называл мать Мадам, как в песне Михаила Круга, в которой есть вот такие строчки:
Мадам, без вас убого убранство,
Мадам, вам мало в Париже пространства,
Когда начинала играть эта песня, он с особым блеском в глазах смотрел на мать, и она отвечала на его взгляд с размеренным высокомерием. Но так, чтобы тот, кто их отправляет, понимал, что знак принят. За это отец и называл ее Мадам. Ее царственное высокомерие и любовь к роскоши ценились в отцовских кругах. Мать не была красючкой, блядью или шкурой; мать была женой моего отца.
В песнях Ивана Кучина женщина, жена или верная любовница, наделяется благородными качествами. Она плачет, но ждет своего друга из тюрьмы, не изменяет и не предает. Ценой за эту верность в песнях Кучина выступает любовь и снисходительная нежность лирического героя. Взрослые Мадам и Верная подруга когда-то были прилежными девушками. Девочка-пай, рядом жиган и хулиган. В пай-девочке изначально заложено благородство и честность, которые по мере их взросления начинают еще больше цениться и выделять их на фоне шкур центровых. Но ты же знаешь, как тонка граница между моральной чистотой и моральным падением?
Мать была редкой красоты, и все это понимали. Она носила маленькие черные платья с высокими сапогами, короткую юбку-трапецию с накладными, отороченными атласной лентой карманами и полупрозрачный черный гипюровый топ. На шее ее блестящими нитками путались золотые цепочки с рубиновыми кулонами. Она красила губы коричневой и бордовой помадой. На видеомагнитофоне стояла стопка кассет с гимнастическими упражнениями Синди Кроуфорд. Мать хотела быть похожей на нее. В школе мать дразнили «самоваром», и она ненавидела свою широкую кость и ногу сорок первого размера.
К своим восемнадцати мать измаялась от жизни в родительском доме – вечно пьяный дед Рафик из-за черной несправедливой ревности избивал бабку. Мать это видела и к своим четырнадцати годам начала давать деду отпор. Она чувствовала, что советский мир вот-вот развалится. Он и готовился вот-вот развалиться, только, умирая, он продолжал лезть ей под юбку и глубже – под кожу.
Ты ведь знаешь, что по всему миру известен образ советских туристов, сидящих в шапках-петушках с гитарами у ночного костра. Мать с двенадцати лет ходила в горы, где и встретила отца. Он вернулся из армии и устроился в таксопарк, а по выходным ездил с парнями на тренировочную базу скалолазов пить водку у костра.
Я не думаю, что мать любила походы. Конечно, oна любила посидеть и выпить на природе, но просыпаться рано утром в промерзшей палатке и идти куда-то через снег и камни, не имея возможности сходить в туалет в тепле, она ненавидела. Она жаловалась, что из-за походных условий ей все время приходилось терпеть и не ходить в туалет, это привело к загибу шейки матки. Не знаю, можно ли загнуть шейку матки полным мочевым пузырем. Туризм для нее был скорее способом сбежать из дома, чем серьезным увлечением.
Отец помог ей сбежать из дома законно. Здесь я тебя ничем не удивлю. Сколько женщин видят замужество как способ покинуть родительский дом? Вот и я не знаю сколько. Mного.
Она все детство носила обноски, и ей хотелось красивую одежду, драгоценности и почтение. Отец называл ее Мадам, и ей это льстило. Государство, которое она ненавидела, развалилось. Остался завод, с которого она приносила стабильные деньги, a в день, когда деньги на заводе закончились, она принесла акции. Теперь она была законной владелицей крохотной доли своего завода. Впрочем, aкции тут же были проданы по дешевке. Матери хотелось быть свободной, ей хотелось свой, а не общий кухонный гарнитур, золотые цепочки и красивое черное платье. Мир отца мог ей это дать, и она повернулась к нему своим большим красивым лицом.