Часть 1 из 7 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Майский цвет осыпается снегом
1
…Над южной Ривьерой стояло странное свечение. Сотни маленьких зеленоватых трассирующих огоньков парили в ночном небе, вспыхивая то ярче, то приглушеннее, источая прохладное сияние. Вика застыла завороженная. И вдруг, как по мановению дирижерской палочки, в пыльных кронах городских подстриженных тополей зажглись сотни ответных огоньков. Фонарики в кронах деревьев будто посылали азбуку Морзе, которая неожиданно стала синхронной с сигналами светлячков, парящих над аллеей городского парка. Казалось, кто-то невидимый управляет этой волшебной светомузыкой.
Кавалеры парили теперь над кронами деревьев, мерцающих дивным светом, посылая частые и короткие сигналы своим подругам, — и те отвечали, как маяки во тьме: путь свободен.
Маленькая Вика гуляла с папой по городскому парку, будто по сказочному лесу. Вся трава на газонах была усыпана маленькими пульсирующими фонариками, излучающими нежно-зеленый свет. Они шли по светящемуся ковру, словно по звездному небу. Стволы деревьев были подсвечены миллионами маленьких прожекторов и казались театральными декорациями. Вот сейчас из-за той высокой туи вылетит маленький эльф, протягивающий ей цветик-семицветик, — и она сможет исполнить семь своих заветных желаний… Надо побыстрее решить, что же у нее самое желанное… Огненные искры плавали в черном пруду, словно ряска, намазанная люминесцентной краской. Зеленые огоньки кружили над темной водой, толкались, отражались в ней пляшущими пятнами, расцвечивая ее, точно звездочки взорванных петард. Теплые южные сумерки, казалось, были пропитаны каким-то космическим сиянием.
— Папа, ты, как тот волшебник, привел меня в Изумрудный город?
— Конечно. Великий волшебник Гудвин, как ты помнишь, был обычный человек, занесенный в волшебный город на воздушном шаре. Надо только, дочка, уметь быть волшебником и вовремя надуть воздушный шар, на котором можно улететь в райскую страну. И вовремя надеть на всех зеленые очки — и тогда в их жизни никогда не будет черно-белой зимы, а всегда будет лето, где растет трава…
Как давно это было… А кажется, что совсем-совсем недавно… И зеленые очки она так и не научилась вовремя надевать… Только если на нее надевали их другие, более успешные, убежденные оптимисты, отметающие от себя все, что заслоняет своей тенью волшебный свет. Она когда-то считала таких людей неглубокими, а сейчас — не знает… Может, в этом и была их мудрость: видеть только зеленый свет и никогда — красный. Ну и пусть, что зеленый свет уже мигает, они всегда знали, что успеют проскочить: вылетев на перекресток, можно двигаться и на красный. И чем быстрее, тем лучше… Пусть другие стоят у стоп-линии… А их уже и ветер простыл… Ищи ветра в поле…
С горечью подумала: «Надо ли помнить о том июле, который давно истаял, как след реактивного самолета в лазоревой дали, блеснувшего иголкой, нырнувшей в стог сена?» Проклятое, единственное однажды, о котором не догадываешься, когда оно есть. Все бежим куда-то вверх, перебирая ногами, как белка в колесе, — мелькающие спицы, ступеньки эскалатора, равнодушно движущегося вниз. Сначала рано, потом некогда, затем поздно. Из каких черт, отражений и силуэтов, случайных, как растерянная улыбка, мелькнувшая в вагоне отходящего поезда, как беззаботная игра света и тени, судьба плетет тенета? Одна сухая травинка цепляется за другую, другая громоздится на третью. Все связано, сцеплено, вздрагивает под розгами дождя, прижимается друг к другу в поисках тепла, шуршит, как сгорающие в огне пожелтевшие письма, колышется и переливается радужной пленкой на мыльном пузыре.
Жизнь — стебель со множеством возможностей, которые отмирают и опадают одна за другой, как высохшие листья, разноцветными лоскутками, парящими на промозглом ветру. И вот уже ничего не остается от того, что могло бы быть, кроме голого корявого ствола в старческих бородавках и бляшках, в который превратился когда-то тонкий стебелек, выстоявший на ураганном ветру и нарастивший слой за слоем кору. Теперь ствол ветвится такими же голыми и уже наполовину сухими ветками, похожими на косточки извлеченного из земли скелета. Но ты по-прежнему надуваешь воздушный шарик иллюзий и бежишь за ним, как за воздушным змеем, зачарованный чужим полетом, радостно размахивая руками и отрываясь от земли в легком беге помолодевшего тела. И вдруг чувствуешь, что шарик вырывается из твоих расслабленных иллюзией счастья пальцев. И ты видишь, как он летит прямо на эти голые ветки, ощерившиеся, как штыки. И сердце сжимается в комок мерзлого грунта, падающего с деревянным стуком на крышку, под которой заколочена вся твоя жизнь и любовь. А душа еще долго будет прилетать по ночам в форточку, жалобно скрипящую от ветра, скользить по лунному лучу и опускаться, как ночная бабочка, на твой лоб, тревожа качанием и трепетом еще не забытых крыльев. Ты видишь этот уменьшающийся шарик — и понимаешь, что сейчас он будет проколот встреченной веткой. И еще одна иллюзия лопнет, как мыльный пузырь. А если повезет — то шарик застрянет где-то в осторожных объятиях веток и будет качаться там, как в люльке, потихоньку сдуваясь и уменьшаясь в размерах, пока не выскользнет съежившейся резинкой и не затеряется в пестром ковре опавшей листвы похожим на сухие листья лоскутком. А на деревьях останутся висеть черными обугленными листьями только вороны.
2
За окном потягивается день, небритый, опухший, смотрящий исподлобья и заливающийся слезами. Укрывшись за этими облитыми дождем окнами, чувствуешь себя точно потерявшаяся лодка, которая медленно скользит по туманному океану времени, чтобы исчезнуть в нем навсегда.
Дождь лил и лил две недели кряду… Она смотрела на струи дождя, барабанящие по листьям, словно по клавишам компьютера, и думала о том, что ход своей жизни она изменить не в силах. Было настолько сыро, что белье не могло высохнуть неделю. Как только дождь давал себе передышку, она старалась спуститься вниз с глинистой горы и поплавать в уже по-осеннему, хотя был разгар июля, прохладной воде, но дойти до места купания было почти невозможно. Галоши тут же утопали в глине, наворачивая на себя килограммы балласта. Прыгала в холодную воду. Моментально захватывало дух, но вскоре она привыкала и могла плыть долго…
Каждый год, как только заряжали дожди и температура падала, начиналась тоска. Тоска приходила внезапно и бесповоротно. Она обнимала своими холодными ладошками, преданно заглядывала в глаза и властно брала за руку. Иногда она даже нежно целовала в темечко и гладила по волосам. Этот мелкий осенний дождь, играющий на листьях-клавишах, выводил из себя монотонностью мелодии, от которой щемило сердце. Тут же перед ней всплывали сцены из ее детства, юности, молодости и последних лет из тех, когда все ее близкие были здоровы и живы. Она снова испытывала вину за свое невнимание к ним. В жизни все бежим куда-то. Сначала рано, потом некогда, потом поздно. Тогда она думала: «Это тоже скоро пройдет. Пройдет отпуск, пройдет и эта морока. Да и вся жизнь пройдет, как ее и не было. Как не было той девочки с жиденькими косицами с обсеченными хвостами от вплетаемых в них капроновых бантов… Как не было и столь нелюбимых ею атласных лент, что мама купила, чтобы не секлись волосы… Как не было той толстенькой девочки, которую обстригли почти под мальчика, чтобы наконец избавиться от больных волос, — и она проплакала двое суток… Она тогда даже ночью просыпалась — и трогала мягкую щеточку своих волос, таких коротких, что ей казалось, что голова обтянута бархатной шапочкой, и все не верила, что у нее почти нет волос. Потом мальчик из ее класса, который ей очень нравился, спросил: «Что, парик теперь носить будешь?» Ей тогда хотелось провалиться сквозь пол и больше не ходить в школу вообще, пока у нее не отрастут ее пусть жиденькие, но волосы, какие носят девочки.
Она помнит свой детский страх, что ее близкие могут исчезнуть из ее жизни. Как-то ее подруга, старше ее на пять лет, сказала про ее маму, имевшую порок сердца, обнаруженный у нее уже после замужества: «Молодая, но… В любой момент может умереть». Ее тогда эти слова просто потрясли. Как это ее молодая, красивая и всегда вкусно пахнущая мама может умереть? Она проплакала всю ночь, лежа без сна. И утром, разглядывая розочки на обоях, снова со страхом летящего с крыши думала о том, что сказала ей подруга. Нет, этого просто не могло быть. Потом долго, снова и снова прокручивала услышанное, словно пускала по полу юлу, и заворожено смотрела, когда же та упадет. Позднее она не раз прокручивала то состояние необъяснимого страха, что мамы может не быть, и даже иногда становилась на колени и молилась. Нет, она знала, конечно, что Бога нет, и еще ее дед это понял когда-то давно и объяснил своим детям и внукам, но вот ей почему-то казалось, что, если она произнесет это: «Чтоб никто не умер!», то все так и будет непременно. Она помнит это ощущение костлявыми детскими коленками холода и жесткости деревянного пола, выглаженного до блеска масляной краской. Холода именно деревянного, а не бетонного, не кафельного, а такого легкого и отрезвляющего, что заставляет лишь чуть-чуть поежиться, словно от порыва северного ветра, внезапно рванувшего полы пальто и потащившего за собой шарф, будто воздушного змея.
Повзрослев, она стала загадывать это желание на Новый год. Загадывала каждый год, торопясь произнести про себя, пока куранты отстукивают двенадцать ударов.
Она стыдилась в детстве того, что они жили благополучно. Она стеснялась того, что ее укладывают днем спать, что не пускают летом с детсадом на дачу и позднее в пионерлагеря. Стыдилась того, что у них была домработница Маруся. Впрочем, домработница тоже этого стеснялась. Когда они гуляли с ней по городу, то домработница, она же няня, всегда говорила, что она ее тетя. Она ее так и звала, как взрослые: Маруся, хотя Маруся была даже старше ее бабушки и дедушки. Маруся уже вырастила ее маму, потом работала еще у кого-то, а затем снова поселилась у них. Познакомилась с ней бабушка в войну, где в эвакуации жила с маленькими детьми и шила белье для фронта. Своей семьи у Маруси не было, квартиры тоже не было. Бабушка встретила ее как-то случайно на рынке после войны, когда дети уже подросли. Была она без работы, скиталась по хозяевам, но последние ее хозяева расторгли с ней договор. Она никогда не говорила почему… Как говорила бабушка, ей не столько нужна была помощница, сколько она пожалела Марусю. Маруся в тот же день пришла в их дом вечером с пожитками и поселилась на кухне на старинном дореволюционном зеленом сундуке, обитом незатейливым орнаментом из жести, напоминающим золотой. Маруся не только готовила, убиралась и стирала, но и сидела с маленькой Викой, жила с ней на даче все лето, иногда до октября, пока девочка не пошла в школу. На даче няня косила траву по грудь; выращивала малюсенькие огурчики, которые называли пупсятами, и зеленые помидоры, что никогда не успевали созреть; варила варенье из зеленого крыжовника размером с мелкую сливу, отщипывая от него почерневшими ногтями хвостики, разрезая на половинки ягоды и выковыривая зернышки алюминиевой ложечкой от кукольного сервиза; закатывала компоты, ставя трехлитровые кубанчики стерилизоваться в печку-прачку; полоскала белье в мутной илистой речке с кормы лодки. Вика никогда не видела, чтобы та читала. Зато она очень любила обшивать ее кукол. Ни у кого из Викиных подруг не было такого богатого кукольного гардероба. У ее кукол было все. Настоящая постель с матрасом, ватным стеганым одеялом, покрывалом из парчи и маленькой подушечкой с кружевной наволочкой. У ее кукол было не только два маленьких чемодана всяких разных красивых платьиц, но и трикотажный шерстяной костюмчик из свитера и брючек, несколько носочков и вязаные туфельки, беретики, панамки и шапочка с ушками и помпоном на макушке. У нее было даже целых две настоящих, правда, из искусственного меха, шубки, две меховые шапки: беретик и шапочка-ушанка; унты, несколько вязаных шарфиков и варежки, сцепленные друг с другом шнурком от ботинка. Вика обожала своих кукол переодевать. За все ее детство ей подарили всего двух кукол. Одна была Оксана с длинными рыжими волосами, которые можно было заплетать в настоящие косички и делать из них разные прически, а другая — пупсик Ляля, похожая на ребенка лет двух. Вообще эти две ее куклы были у нее как дети. Она даже потом думала, что родители специально не покупали ей новых кукол, ведь детей не меняют на других. Она готовила им еду из трав и цветов, песка и камушков, кормила три раза в день из игрушечного фарфорового сервиза, укладывала спать на два часа днем, лечила их старыми просроченными таблетками, делала им перевязки и уколы, мыла в тазу, ходила с ними на прогулки, одев по погоде: зимой — в шубки, осенью — в пальто, летом — в нарядные платьица.
Марусю потом «выдадут замуж» за прадеда, фактически подарив ей квартиру. Получив настоящее свидетельство о браке в зеленой книжечке с гербом, Маруся отправит деда жить за шкаф, опустошит все его сберкнижки и через год счастливо его похоронит. К ним она больше не придет никогда, а при встрече на улице будет отворачивать свое пьяное и опухшее лицо, делая вид, что она их не видит. Как-то соседка расскажет им, что она наблюдала, как грузчик надел на голову Маруси картонную коробку из-под творога, когда та что-то злобно (что — она не расслышала) ему сказала. И Маруся продолжала потом что-то кричать матерное изменившимся трубным голосом из-под коробки.
3
Первая любовь пришла к ней во втором классе. Объектом ее любви был сосед по парте. Она скучала, если он болел и не приходил в школу. Ей очень хотелось поделиться с кем-то своей любовью. Однажды, когда они гуляли с папой теплым весенним вечером по откосу, где небо над головой было так густо усеяно звездами, что казалось ей черным бархатным куполом, усыпанным металлическими блестками, — и почему-то завораживало ее наподобие новогоднего сказочного представления, которое вел звездочет в такой же, как это бархатное небо, черной мантии, расшитой люрексом, она сказала отцу, что ей очень нравится Андрюша, боясь, что тот посмеется. Но отец ничего не сказал. На 23-е февраля она подарила ему вырезанную на опоке и раскрашенную цветными карандашами картинку и открытку, на которой написала: «Целую». Когда ее подруга спросила, зачем же она так написала, Вика просто не поняла. Она не собиралась целовать Андрюшу, но искренне думала, что все открытки так подписывают. Все открытки от бабушки и дедушки, тети и дяди всегда были с такой подписью. А Андрюша был страшно горд, что получил открытку с таким автографом.
Когда ей подарили первую комбинацию: ярко-розовую с очень красивой гофрированной оборкой из капрона и плотным ажурным кружевом, ей очень хотелось, чтобы Андрюша увидел эту оборку, и она все время старалась сесть за партой так, чтобы приподнять юбку скучного коричневого платья.
В третьем классе ее пересадили за другую парту — и любовь рассыпалась, как пересушенный лист, пришитый в гербарии, что им задали в школе собрать за лето. Андрюшу убьют сразу же в их первое свободное от школы лето где-то в подворотне в пьяной драке. Он к тому времени уже здорово пил. И бывшие одноклассники будут передавать друг другу эту страшную историю по телефону.
Следующей ее школьной любовью станет мальчик, появившийся у них в пятом классе. Этот пришелец, очень высокий, в черных роговых очках, всегда в безукоризненно белой рубашке, привлек внимание половины девочек из их класса. Она не составила исключения. Мальчик был из интеллигентной семьи, а она уже тогда чуяла таких всем своим женским нутром. Он не был отличником, но учился хорошо. Впрочем, у них вообще не было отличников. Она ловила боковым зрением его долговязую фигуру, удивляясь тому, как ее некрасивая подруга, похожая на мартышку: с худыми и кривыми ногами, со сколиозным позвоночником и серым лицом, густо усыпанным зернышками угревой сыпи, напоминающими ей крупинки рассыпавшегося пшена, крутится вокруг юноши и даже привязывается к нему почти каждый день по дороге до дома. Подруга эта хвалилась ей, что она даже была несколько раз у него в гостях. Через три года эта подруга перемахнет через перила девятого этажа, неуклюже взмахнет руками и оставит у нее до конца жизни чувство вины за свою слепоту и подростковый максимализм, которые она иногда чувствовала, как песок, насыпавшийся в ботинок и натирающий через капроновый чулок нежную кожу.
Впрочем, интерес к этому самому высокому юноше их класса у нее органично сочетался с влюбленностью в другого мальчика, однажды пославшему ей воздушный поцелуй на большой перемене. Интерес этот, видимо, был взаимный, так как в пятом классе, после школы, зимой, в оттепели, они каждый раз после волшебного снегопада из удивительно крупных резных снежинок, тающих на нежной коже и оседающих на красном помпончике ее вязаной шапки, точно взбитый белок на ягодном коктейле, играли в снежки, заливаясь смехом и пытаясь залепить в другого белый шар, который при попадании в цель сплющивался от удара, точно пластилиновый. Игра в снежки всегда кончалась барахтаньем в сугробах. Захлебываясь смехом и снегом, они толкали друг друга в пуховые перины, взбитые до небес. В восьмом классе она уже готова была пропустить праздничный вечер в школьном зале, так как делала с ним вдвоем новогоднюю стенгазету — и столь близкое общение заменяло ей и веселые выстрелы хлопушек, рассыпающих по натертому и пахнущему воском янтарному паркету радужные кружочки конфетти; и серебристую мишуру, стекающую отовсюду проливным дождем; и золотистые шары, в которых можно было разглядеть свое зеркальное отражение, где ты вся маленькая, будто Дюймовочка, — и только твое потешное лицо с непомерно крупным носом строит тебе забавные гримасы; и подмигивание разноцветных фонариков на настоящей живой елке, пахнущей хвойным лесом, где непременно можно встретить чудище, протягивающее в мохнатой лапище аленький цветочек, жарко пылающий, будто сердце Данко. Но стенгазету они в праздничный вечер не делали: уже тогда бывший ее одноклассник, добровольно перешедший в параллельный класс, так как там осталось мало мальчиков после ухода большинства из них после восьмого класса в ПТУ, предпочел шумную вечеринку обществу с ней, склоненной над стенгазетой и старательно налепляющей на ватман цветные осколки разбитой елочной сосульки, уже не отражающей лица, но пускающей солнечные зайчики от лампы дневного света на потолке. Ей было до слез обидно… Но, узнав, что этот мальчик, вместо ваяния с ней стенгазеты, идет на вечер, тоже пошла с ним — и они вместе танцевали.
Танцевать она толком никогда не умела. Два года тому назад ее учила исполнять современные танцы одноклассница, с которой они даже никогда не дружили, но та почему-то позвала ее к себе домой и с радостью объясняла, как надо делать незамысловатые телодвижения: выставлять ноги, подергиваться и махать руками. Ей тогда это показалось сложно, она потом дома еще долго тренировалась и даже разучила несколько сложных фигур, которые нашла в листке отрывного календаря, висевшего у них на кухне. Она уже опробовала свое умение быть в общей толкучке быстрого танца на двух вечеринках, а вот на медленный танец ее еще не приглашали. Ей повезло: партнер ее действительно вел, а не переминался неуклюже с ноги на ногу, норовя наступить на новые туфли-лодочки своей партнерши. Она чувствовала его сильную руку на своей осиной талии — и сердце замирало в груди съежившимся мышонком, увидевшим на пороге комнаты вальяжного раскормленного кота, совсем не обращающего на нее внимания после хозяйской мойвы. Держалась за его плечи, будто за веревки на качелях. Качели взлетали все выше и выше — и падали: она летела в пропасть, а ее сердце не поспевало за ней и оставалось парить и дожидаться ее в зеленой хвое сосны, к стволу которой были прикреплены качели. Уже слегка сладко кружилась голова. Цветные огни дискотеки раскрашивали школьный зал в настроение новогоднего фейерверка, хотя до Нового года оставалось еще два месяца. Но она не видела этих огней: только лицо юноши, становящееся то светлым, то отступающее в тень, то зеленеющее фосфорическим светом и напоминающее ей какого-то пришельца с загадочной улыбкой из фантастического фильма. Почему-то страшно стеснялась того, что его ладонь постоянно натыкалась на пластмассовую застежку на спине, и его кисть казалась грелкой, наполненной кипятком. Мысли путались и сбивались. Она боялась попасть не в такт и еле поспевала за ним; жаркий шепот обжигал ухо и шевелил горячим воздухом ее локоны, словно ветерок на раскаленном пляже, но слов она почти не понимала: просто они проплывали мимо, подхваченные громозвучной мелодией, точно откатывающей морской волной.
Была в ее жизни еще одна детская любовь, но о ней позже… Вика боялась ее тревожить, как рану, не зажившую, но прикрытую присохшей марлевой повязкой.
Все детские влюбленности развеялись, как утренняя молочная дымка, превращающаяся в холодные капли прозрачной росы на дрожащих от ветра листьях.
4
Студенческие годы пролетели за учебниками, хотя больше половины ее сокурсников к четвертому-пятому курсу уже имели семью и даже детей. Новый год, проведенный за тетрадками, исписанными корявым размашистым почерком без пропуска строки (чтобы больше поместилось), был в порядке вещей. Она не смотрела новогодних передач, не участвовала в шумных студенческих вечеринках, на которые многие из ее ровесников сбегали из тихой семейной бухты, где все большие корабли давно спали на приколе, по праздникам превращаясь в плавучие рестораны. Они чувствовали себя маленькими парусниками, ищущими любого встречного ветра. Каждый Новый год она валялась на диване и зубрила лекции, затыкая уши турундами из ваты и подушкой, чтобы не слышать шумной комедии, которую крутили по телевизору, и глупых оптимистичных песенок, что звезды советской эстрады выкрикивали со сцены «Голубого огонька». Даже елку в студенческие годы она перестала наряжать, хотя раньше так любила доставать из коробки блестящее хрупкое чудо: елочные шары с забавным отражением; разноцветные сосульки, наполовину прозрачные, а наполовину покрытые зеркальной краской, пускающие радужных зайчиков от елочных лампочек, мигающих, точно вывески на магазинах в ночном городе; пузатых зайчиков с поролоновыми ушами и стеклянных снегурочек в шапочках, присыпанных блестящей крошкой, напоминающей настоящий снег, которых надо было посадить за прищепку, похожую на бельевую, на елочную лапу; серебряный дождь, стекающий по рукам шелестом листвы, и золотистые гирлянды, причудливо перекрученные в гимнастических па.
Любовь проходила где-то стороной. Как будто видишь надвигающуюся грозу и почти уверен, что вот сейчас она тебя накроет, но нет, ветер проносит сизую тучу мимо стаей низко летящих голубей, хотя вдали по-прежнему громыхает и полыхают молнии, словно загоревшееся сухое дерево с обламывающимися ветвями. Она хотела бы влюбиться, но как-то так получилось, что мальчиков на ее химическом факультете училось мало, большинство из них были благополучно пойманы более предприимчивыми, чем Вика, охотницами уже на первом-втором курсе. Вика не очень-то и обращала внимание на этих своих сокурсников. Учились они, за немногим исключением, плохо — а у Вики, вечной отличницы и дочки профессора, идеал «принца на белом коне» должен был иметь семь пядей во лбу. Нет, конечно, на факультете были умные мальчики, но Вика в те годы была робкой, стеснительной, и порой ей даже хотелось стать бесплотной тенью. Иногда она издалека изучала какого-нибудь отличника-старшекурсника, про которого ходили восторженные слухи, но познакомиться ближе возможности не было. Соприкасались взглядами в шумном коридоре, набитом студентами, но не притягивали друг друга, а лишь чиркали магнитным пропуском: проход открыт. Скользили по лицу, точно легкий майский ветерок, вызывающий эйфорическое настроение от предчувствия скорого тепла и долгожданных перемен. Замечала юношу издалека, выхватывала взглядом как яркое, не сливающееся с серым фоном пятно, искала в мутном потоке протекающих мимо лиц. Проходили мимо друг друга, иногда Вика оглядывалась. Она просто не представляла, как это можно запросто подойти и познакомиться.
С первым мужем ее буквально свела куратор их студенческой группы Наталья Ивановна, энергичный и оборотистый доцент, жена какого-то милицейского чина. Куратор эта при первом же знакомстве со своей группой попросила всех студентов написать ей, кем у них работают родители. У нее было два сына, один — студент политеха, а другой — военный, преподававший в училище тыла. Младшего, студента Петю, Наталья Ивановна и определила ей в женихи, когда Вика уже перешла на пятый курс.
5
Петя был совершенно домашний мальчик, полностью находящийся во власти матери, сопротивляться воле которой у него не было ни сил, ни желания. Наталья Ивановна купила билеты в драмтеатр, вручила один сыну, а другой отдала Вике, предварительно устроив той допрос, почему она не выходит замуж и есть ли у нее мальчик. Получив отрицательный ответ, Наталья Ивановна сказала, что Вика ей очень нравится и она хочет познакомить ее со своим сыном.
Петя оказался коренастым увальнем с уже наметившимся брюшком, неловким и неуклюжим, на пол головы ниже ее, когда она была на каблуках, в очках с такими толстыми стеклами, что, если смотреть ему прямо в лицо, то чудилось, что через линзы видишь как бы второе лицо: узкое и вытянутое в дыню. Он показался Вике интеллигентным и добрым. Они смотрели какую-то глупую комедию, Вике было скучно, а Петя краснел, становясь похожим на созревающий помидор, и радостно повизгивал, точно поросеночек. Вика вдыхала запах пыли, выбиваемой из бархатной обивки кресел тяжелыми телами, и искоса разглядывала своего соседа по партеру. Заметила, что на прыщавом лбу у того выступили капельки пота, то ли от возбуждения, то ли от духоты, стоящей в зрительном зале. Черные жидкие кудряшки прилипли ко лбу с уже наметившимися залысинами. Руку он положил на подлокотник и толстенькими пальцами-сосисками почти касался ее крепдешинового платья.
В антракте Петя повел ее в буфет. Пили чуть теплый слабо подкрашенный чай с пирожными «корзиночка». Петя поведал, что интересуется иглоукалыванием и недавно ходил на лекции профессора Вогралика. Он даже может снимать боль и лечить некоторые болезни, находя нужные рефлекторные точки. У Вики от духоты болела в тот день голова — и она попросила снять эту боль.
Петя велел смотреть ему на переносицу, а сам дотронулся до ее межбровья, растирая его круговыми движениями сначала по часовой стрелке, а затем против. После этого несколько раз надавил на точку.
Потом взял в свои неуклюжие лапищи большой палец ее правой руки и нажал на центральную точку ногтя шесть раз, а потом одновременно еще на боковые стороны верхней части пальца. Надавливание повторил шесть раз. То же самое проделал с ее левой кистью.
Вика с удивлением почувствовала, что боль прошла. Раздался звонок — и они пошли в зал. После спектакля Петя проводил ее до остановки и обещал позвонить.
Дома мама устроила допрос с пристрастием. Услышав, что отец у мальчика работает в милиции, пожала плечами:
— И зачем это тебе?
Через два дня Петя позвонил — и они просто гуляли по городу и рассказывали друг дружке о себе. Был май и уже по-летнему тепло. Она старалась идти подальше от Пети, чтобы никто на улице не подумал, что это ее кавалер. Так, случайный знакомый, коллега, они идут по делам. В принципе, он был ей симпатичен, но чтобы иметь такого тюфяка под боком… Да и девочкам похвалиться особо нечем… Но они все равно наворачивали круг за кругом по городу. Болтать с Петей Вике было даже интересно.
Договорились, что он позвонит ей через пару дней — и они погуляют еще.
Он действительно возник, но они не успели пройти и трехсот метров, как начался дождь и шквалистый ветер, пронизывающий до костей так, что ей казалось, что она только что вылезла из реки и стоит голая на ветру. Петя предложил пойти к нему в гости: сидеть в кафе было в те годы дорого, а расходиться по домам не хотелось. И хотя она совсем не горела желанием встретиться с его мамой, она согласилась.
Жили они в частном доме с небольшим садом, огороженным от праздных глаз прохожих высоким забором из сбитых встык досок. Сам дом был выстроен с купеческим размахом: трехэтажный, просторный, все его обитатели имели по своей комнате.
Родителей Пети, к облегчению Вики, дома не оказалась, но был старший брат, который и открыл пришельцам дверь. Брата звали Владимир, и они были абсолютно непохожи с Петей. Высокий стройный блондин, широкоплечий, как атлант, без очков.
— Братан, ты, я гляжу, с дамой… А я тут глинтвейном развлекаюсь. Из отцовской вишневки. Бутылка треснула. Двинули чем-то, наверное, в кладовке. Вот я и решил продегустировать, чтобы не пропала.
Устроились в гостиной втроем. Владимир принес кувшин с горячим варевом, поставил его на журнальный столик, предварительно застелив его золотистой клеенкой. Принес три высоких, прозрачных, разрисованных золотой вязью бокала с ручками, блюдечко с нарезанными кружочками апельсина и лимона, тарелку с трубочками корицы. Бросил цитрусовые в фужеры. Разлил глинтвейн. Пили за знакомство и светлое будущее. Горячий глинтвейн растекался по закоченевшим конечностям, разогревал сосуды. Вика чувствовала, что вся она медленно оттаивает. Вот уже и румянец хлынул к щекам, вот румянец начал стекать вниз на тоненькие ключицы… И вот она уже вся горит и пылает, точно заболевает и поднимается температура. В висках стучит резиновый молоточек, мягко так, тюк-тюк, будто мячик от стенки отскакивает. Она уже утопает в тепле, словно сидит, обложенная пуховыми подушками. Владимир рассказывает какие-то смешные истории из своей военной службы. Вике весело и хорошо. Тянет нектар через трубочку и поглядывает на обоих мужчин. Отмечает, что Владимир красивее своего младшего брата и раскованнее его. Петр скромно сидит, вжимаясь в диван и поглаживая прыгнувшую ему на колени большую серую кошку, блаженно зажмуривающуюся от удовольствия. Вике тоже хочется расслабиться и вот так же, как эта кошка, счастливо мурлыкать от ласки мужской руки… Хорошо, что Натальи Ивановны нет дома, а то бы она чувствовала себя не в своей тарелке…
Просидели тогда за глинтвейном часа три, но дождь на улице так и не кончился. Надо было собираться домой. Петя пошел ее проводить, а она вдруг подумала, что ей хочется, чтобы это сделал Владимир. По дороге молчащий весь вечер дома Петя разговорился, рассказывал смешные истории из своей студенческой жизни… Ей уже не было холодно, хотя мелкие капли дождя выплясывали на раскрытом над ними куполе зонтика дикий папуасский танец, и ветер пытался вывернуть чашу зонтика так, чтобы в него можно было собирать льющуюся с небес дистиллированную воду.
Они встречались с Петей еще четыре раза. Просто гуляли по городу, рассказывали о своей жизни. Темы разговора находились уже легко, всплывали сами собой, точно большая старая коряга, и они плыли по шумным улицам города, держась обеими руками за эту корягу и весело бултыхая ногами, порождая фонтаны брызг…
Потом Петя пригласил ее в гости на дачу… Там были и Наталья Ивановна с мужем, и их старенькая бабушка, сидевшая на веранде и смотревшая на мир совершенно выцветшими глазами, напомнившими Вике высохшую на солнце полынь-траву. Бабушка за два выходных спрашивала ее раз пять:
— А ты кто?
А на шестой раз спросила:
— А вы с Владимиром когда свадьбу играть будете? Я еще правнуков покачать хочу.
Вечером задумали делать шашлыки. Петя стал разводить костер, но набранный хворост был настолько сырым от пролившихся дождей, что белый едкий дым, похожий на туман, плыл по саду, стирая и растворяя лица. И вот она уже плохо различала, где Петя, а где его старший, такой непохожий на него брат… Все смешалось и потеряло свои очертания. Голова кружилась от горьковатого дыма и сладкой вишневой наливки. Щеки опять пылали, словно она целый день подставляла лицо ветру и знойному южному солнцу, потеряв время и не замечая, что давно облучилась… Голоса выплывали из дыма и нескладным дуэтом вплетались в скрип вековых осокорей, которые раскачивал ветер. Дым постепенно исчез, костер горел все ярче и ярче, сумерки сгущались на глазах, превращая деревья в будто обугленные и застывшие на пепелище заката.
Она буквально напоролась на взгляд Владимира, как на блеснувший в сумерках клинок. Клинок был занесен, его держали наготове… В блеске его стали отражалось ее растерянное лицо и съежившаяся от незнакомого и сильного ветра фигурка.
Через два дня ей позвонил Владимир — и она теперь уже с ним гуляла по городу. На ее вопрос, знает ли Петя, что он позвал ее на свидание, Владимир буркнул:
Перейти к странице: