Часть 10 из 12 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Он обтер рукавом ружейные стволы, щелкнул курками.
— Вы, Гриша и Анна, насчет костра хлопочите, а мы сходим разузнаем. Мы недолго!
— Боязно чего-то маленько, — сказала Аня. Она посмотрела на меня внимательно: — Тебе как?
— Да нет, ничего, — забормотал я, поеживаясь. — Пустяки.
— Пустяки, — повторил Гриша. — Но все же…
— Боязно, — тихо и просто сказал старик. — А как же? В тайге надо бояться… Бояться надо, трусить нельзя! Этот закон что для зверя, что для человека — един! Ну ладно, потопали.
Еще раз, близкий и недолгий, пронесся крик в тишине. Мы брели, углубляясь в пасмурные хвойные недра. Грива густа была и нехожена, и только путаный звериный лаз рассекал подлесок — уводил в низину; там ельник распадался.
Я смотрел в сутулую, качающуюся стариковскую спину; он шел впереди — неслышным, каким-то щупающим шагом. Внезапно он замер.
— Тут! — прошептал он, умеряя дыхание. — Есть такое дело! Гляди, гляди.
Заснеженное овальное озерцо открылось нам. Оно лежало в пологих берегах — светилось зеленовато. Вокруг толпились стволы, висли низкие мохнатые кроны.
В центре его темнела полынья, и там, в тени, в белесоватой полумгле, угадывалось смутное движение; кто-то дышал там, у края пролома, хрипел и ворочался тяжело.
Звучно плеснулась вода. И еще. И потом затихло все. И тотчас Ананьев повернулся ко мне — придвинулся плотно.
— Нерпа! — шепотом воскликнул он. — Полярный тюлень… Ну, дурак же я старый, господи. Как это я раньше не сообразил? Но вот что непонятно: почему ее сюда занесло, в тайгу, в сторону от залива?
Пристально и осторожно обошли мы берега. Потрогали лед — он был еще слабоват и всхрустывал, прогибаясь, и старик сказал:
— Она, глупая, весной заплыла — случайно, по большой воде. За рыбой, ясное дело! А после вода спала. Теперь вот она и мается, и плачет… Жалко!
— Жалко, да… Хотя чего ж плакать? — сказал я. — Воды хватает. Отсидится.
— Так ведь — одна!
Ананьев поднял лицо, колючие глаза его расширились; далекий сумрачный свет разливался в их глубине.
— Одна! — повторил он строго. — Это ты можешь понять? Ну, потом жизнь тебя достанет — поймешь… Нерпа семьей живет; ей, как и человеку, в одиночку, без своих нельзя. Нипочем нельзя! Да и не знаю, отсидится ли…
Он опустился, кряхтя, на корточки. Ощупал пальцами снег. Чиркнул спичкой.
— Тут, я вижу, рысь бродит. Гляди, наследила… Вот, гляди, к полынье хотела подобраться. И ведь подберется, подлая. Нет, браток, тут заплачешь!
Мы воротились не скоро. Тянуло морозом с реки; снежок подсох и позванивал ломко, и было зябко и неуютно в сплошной, непроницаемой темени. Еще не рождалась луна — стояли последние осенние ночи.
— Проводник-то наш каков, а? — укладываясь, сказал Гриша. — Помнишь: бояться надо — трусить нельзя.
А Анна добавила:
— Что ж, это — характер! Настоящий мужчина, таежник…
Я оглянулся на старика. Он сидел по другую сторону костра и таким запомнился мне надолго — угловатым, всклокоченным, неподвижным.
Дымные отсветы шатались по его лицу, и борода казалась раскаленной, а за спиной, из холодной глубины все тосковал, все кого-то звал и оплакивал одинокий, томительный голос.
Утром Ананьев сказал, поскребывая в медной бороде:
— Я, ребята, обещался свести вас к Тазовской губе… Она вот — за излучиной. Километров двадцать, не более того. Здесь дойдете сами.
Он говорил, занавесив бровями глаза. Он смотрел на восток — туда, где клубилось за хребтами низкое ледяное солнце.
— Уж вы, ребята, не обижайтесь, а я — домой! Полгода ведь не был, не спал в тепле, шутка сказать. Все один, один… Нынче целую ночь думал… А вы молодые, шустрые, вы и без меня дойдете, дотопаете — свободно. Вас еще жизнь не достала — вам легко!
И мы расстались с ним, досадуя и торопясь.
Мы расстались — но история эта запомнилась мне.
Образ старого лесного бродяги, вдруг заскучавшего по семье, по дому, нередко теперь возникал перед мысленным моим взором, и слова его: «Человеку одному, без своих, нельзя, нипочем нельзя», — слова эти запали в душу глубоко и прочно. В самом деле, пора и мне менять адрес, думал я, пора возвращаться в Москву, в город своего детства. Там я буду среди близких, среди своих. У меня там будет твердая почва; я развернусь в литературе, начну… Начну… А здесь — что, в конце концов, меня здесь держит? Что привязывает к этой экспедиции? По сути дела, она — мое случайное пристанище. Я ухватился за нее, как утопающий хватается за соломинку. И — не утонул. Удержался на поверхности. Сберегся — и слава богу! Но это уже позади… И хватит таежной романтики! Надо думать о главном, о будущем.
Глава 8. Смерть в холодильнике
Я мечтал о Москве — и с каждым днем все сильнее, — но мечты мои все же не были легки и безоблачны. К ним постоянно примешивалось какое-то смутное беспокойство… С чем я приеду туда? — нередко думал я. Что привезу? Быть может, все эти мои сочинения — пустое дело, зола, дилетантские бредни?
И тогда я извлекал из вещмешка помятую, замусоленную тетрадку и тугие, хрусткие свертки березовой коры. Иногда мне, за недостатком бумаги, приходилось писать и на ней — древесным углем, в мутном сумрачном свете костров. И, разворачивая, разглаживая бересту на колене, я заново перечитывал корявые смазанные строки.
Возможно, тут не все еще ладно, томился я, но я ведь только начинаю… И как бы то ни было, поэзия живет здесь, кроется, я это чувствую. И ощущение мое — безошибочно.
А может, я все-таки ошибаюсь?
В таких вот сомнениях я провел все последнее время — и не знал, на что решиться: то ли уехать (теперь я мог это сделать — деньги на дорогу были), то ли еще обождать немного, дозреть, упрочиться! Поднакопить побольше материала — и уже тогда… Тогда…
Однако жизнь моя всегда шла под знаком нежданных перемен. И вскоре обстоятельства сами вынудили меня к отъезду. Случилось так, что мне поневоле пришлось убираться из экспедиции, причем — как можно скорее!
Все произошло из-за женщины. А точнее — из-за Ани, жены начальника нашего отряда.
Изыскатель, этнограф, она работала с нами и часто и подолгу уходила в тайгу. И однажды, в начале апреля, меня с ней застигла в тайге свирепая вьюга. Весенние циклоны — самые опасные! Снег в эту пору насыщен влагой; он плотно облепляет одежду и лица и застывает на них сплошною коркой — ледяною, погибельной, пронизывающей до костей… Мы знали это и поспешили укрыться от вьюги. И, пережидая ее, целую ночь отсиживались в старом, полуразвалившемся охотничьем балагане, случайно встретившемся нам на пути.
Вернее, не отсиживались — а отлеживались.
Мы были вдвоем с этой женщиной. И у нас на двоих имелся один дорожный спальный мешок. Мешок был вместительный, двухместный. Но все же лежать там приходилось вплотную, тесно прижавшись друг к другу. И так мы долго лежали в ту ночь, и дыхание наше смешивалось, и руки были переплетены. Густые жесткие Анины волосы щекотали мне лицо, лезли в глаза и в ноздри и пахли томительно и пряно.
Сухощавая, рослая, со скуластым лицом, она была старше меня лет на шесть, стало быть — не так уж и молода. Но грудь ее — маленькая и крепкая с упругими, прохладными сосками — была как у девочки… и я ей так и сказал.
Она усмехнулась в ответ:
— Как у девочки… Пожалуй. Больно уж мала! А это ведь не каждому мужику нравится, это — на вкус.
— Ну а твоему-то мужику? Твоему, — поинтересовался я, — ему это — как?..
Вопрос был глупый, мальчишеский, и я тут же пожалел о нем. Но Аня отнеслась к моим словам спокойно. И отозвалась с небрежной, чуть насмешливой, кисловатой гримаской:
— Ему это вообще — до лампочки. Он же у меня ученый! Кандидат наук! Диссертацию готовит и только этим одним и живет. — И добавила, помолчав: — Только этим! А на все остальное ему накашлять. Что я, где я, как я — ему все безразлично.
— Он что же — и не ревнует тебя вовсе? — спросил я, закуривая. Спросил с некоторой надеждой… И был доволен ответом.
— Нет, — сказала она с коротким вздохом. — Он из другого теста. Сухарь, педант, понимаешь? Человек хо-лод-нокровный.
Аня сказала так — и я успокоился. И, вернувшись на базу, в село, продолжал встречаться с ней время от времени. Она приходила ко мне по ночам… Я успокоился — и напрасно! Как выяснилось, мы оба с ней ошибались.
Муж ее — этот ученый сухарь — оказался вовсе не таким уж холоднокровным. Внезапно он вызвал меня к себе в контору (произошло это месяца три спустя) и сказал, угрюмо ссутулясь, катая в зубах трубку:
— Вот что, парень. Подавай-ка заявление об уходе.
— Это почему? — удивился я.
— Да так, — пожал он плечами. — Надо.
Он разговаривал, глядя не на меня, а в стол — в бумаги, шуршал ими, согнувшись. Я видел только темя его, и седые жалкие пряди, и большие лоснящиеся залысины.
— Но почему, почему? — настаивал я. — Что случилось?
— А ты, что ли, не понимаешь?
При этих словах он поднял ко мне лицо — коротко блеснул очками — и тотчас отвел, опустил глаза. И я сразу же понял все. Я понял. Но по-прежнему продолжал упираться — теперь уже притворяясь, хитря:
— Как-то это все странно… И неожиданно… Работа мне нравится, и я вовсе не собирался бросить ее так вот, с маху.
— А все же придется, — сказал он жестко. — И если ты не хочешь скандала — уходи сам, по своей воле. А то ведь я могу и выгнать.