Часть 2 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Но мистер Иббз в это время уже стоял у кассы и отсчитывал шиллинги, выкладывая их на стол: один, два, три... И бывало, замирал с четвертым в руке. Вор замечал блеск серебра: у мистера Иббза все монеты были всегда надраены, как раз на такой случай — и это было все равно что показать гончей зайца.
— А пять никак нельзя, мистер Иббз?
Мистер Иббз поднимал на него свои честные глаза и пожимал плечами:
— Я бы с радостью, сынок. С превеликой радостью. Если б ты и впрямь принес что-нибудь из ряда вон, я бы в долгу не остался. Но это, — и он указывал на россыпи шелка, ассигнаций или блестящей меди, — это все одна мишура. Этак я сам себя обворую. Или ты хочешь, чтобы я вырвал кусок хлеба у малюток миссис Саксби?
С этими словами он вручал вору его шиллинги, тот прятал их в карман, застегивал жилет и кашлял — или утирал нос.
И тогда мистер Иббз, похоже, менял гнев на милость. Он вновь подходил к кассе:
— Ты не голоден, сынок? Небось сегодня ничего еще не ел? — спрашивал он по-отечески.
Вор, как правило, отвечал:
— С самого утра ни крошки.
Тогда мистер Иббз вручал ему шестипенсовик и строго-настрого наказывал потратить его на завтрак, а не ставить на лошадь, и вор отвечал что-нибудь вроде:
— Золотой вы человек, мистер Иббз, просто золотой.
Имея дело с такими людьми, мистер Иббз выручал по десять-двенадцать шиллингов чистой прибыли, и все из-за того, что казался честным и справедливым. Потому что, разумеется, все, что он говорил о тряпках или о подсвечниках, была чистая чепуха: на такие вещи у него глаз наметан, можете быть спокойны. Когда дверь за спиной вора закрывалась, мистер Иббз подмигивал мне. Потирал руки и вообще заметно оживлялся.
— А теперь, Сью, — говорил он, — не могла бы ты почистить все это, чтоб блестело? И еще можно тебя попросить — если, конечно, у тебя есть свободная минутка и если миссис Саксби не потребуется твоя помощь, — не могла бы ты взять эти утиралки и поработать над вышивкой? Только тихонечко, очень осторожно, маленькими ножничками или булавочкой: это ведь батист, видишь? Если сильно дернуть, будет дырка...
Думаю, так я и выучила весь алфавит: не записывая буквы, а спарывая их. Как выглядит мое собственное имя, я узнала, когда мне в руки попался платок с вышивкой «Сьюзен». Но что касается чтения, то у нас в обиходе этого не было. Миссис Саксби смогла бы прочесть что-нибудь в случае крайней необходимости, мистер Иббз умел читать и даже писать, но остальные обитатели нашего дома... Для нас это было все равно что... ну, скажем, говорить на иврите или делать сальто-мортале: может, это и нужно кому, например евреям или циркачам — они этим живут, а нам-то зачем?
Так мне тогда казалось. Хотя цифры я тоже выучила. Выучила, считая монеты. Хорошие монеты мы, разумеется, оставляли себе. Фальшивые слишком блестят, и их требуется натереть ваксой и жиром, прежде чем пускать дальше. Этому я тоже научилась. Шелк и лен нужно было умело постирать и погладить, чтобы вещи выглядели как новые. Драгоценности я оттирала до блеска обычным уксусом. На серебряной посуде мы ели, но лишь один-единственный раз, потому что на ней были вензеля и клейма, и после такого ужина мистер Иббз всегда собирал кубки и чаши и переплавлял их в слитки. То же он проделывал и с золотыми и оловянными вещами. Он не рисковал, в этом и было главное его достоинство. Вещи, попадавшие в нашу кухню в одном обличье, покидали ее преображенными до неузнаваемости. И хотя поступали они с парадного хода, со стороны Лэнт-стрит, — уходили от нас совсем другим путем: с черного хода. Улицы там никакой не было. Был лишь узкий крытый проход и тесный темный дворик. Когда попадаешь туда, кажется, что ты в западне. Однако выход был, надо только знать, где искать. Оттуда можно было выбраться в тесный проулок, а затем — на извилистую мрачную улочку на задворках, за которой виднелись арки железной дороги. Под одной из этих арок — сейчас уж не помню под какой — начиналась еще одна темная улочка, по ней, если вам нужно незаметно смыться, можно в два счета пробраться к реке. Несколько наших знакомых держали там лодки. На этих кривых улочках вообще жили сплошь свои люди — скажем, племянники мистера Иббза, которых я называла кузенами. С ними мы и сплавляли дальше по всему Лондону покражу, попадавшую к нам в кухню. Мы вообще могли сплавить что угодно, причем вы и глазом бы не успели моргнуть, честно. Могли даже лед перепродать в августовскую теплынь — он бы и подтаять не успел. Даже солнечный свет в погожий день с легкостью бы перепродали — у мистера Иббза и на него нашлись бы покупатели.
Короче говоря, почти все, попадая в наш дом, выносилось с черного хода, причем молниеносно. И только одно застряло надолго, не примешавшись к общему потоку уплывающих с черного хода вещей, — то, чему мистер Иббз и миссис Саксби, похоже, не хотели давать цену.
Я говорю, разумеется, о себе.
И за это надо бы поблагодарить мою мать. С ней связана трагическая история. Она явилась на Лэнт-стрит под вечер, было это в 1844 году. Пришла она «тяжелая тобой, милая девочка», как говаривала миссис Саксби, — поначалу я это понимала так, будто моя мать принесла меня к ним то ли завернутую в тряпицу, то ли в потайном кармане под широкими юбками, то ли зашитую в подкладке пальто. Потому что я знала: она была воровка. «И какая воровка! — закатывала, бывало, глаза миссис Саксби. — Отчаянная! И притом красавица!»
«Правда, миссис Саксби? Блондинка?»
«Светлее тебя, худенькая, совсем как ты, лицо такое тонкое и бледное, как бумажка. Мы отвели ее наверх. Никто, кроме меня и мистера Иббза, не знал, что она здесь: так она сама хотела. Сказала, что за ней охотятся полицейские, аж четыре отряда, и если найдут, то повесят. За что? За воровство. Но я думаю, дело обстояло гораздо хуже. Она была тверда как кремень, потому что когда рожала тебя, то ни разу даже не пикнула, ни слезинки не выдавила. Только глянула на тебя, поцеловала в маковку, а потом дала мне шесть фунтов за то, чтобы я подержала тебя здесь, — все монетки золотые, и ни одна не фальшивая. Сказала, что ей нужно доделать одно дело — и тогда, мол, она разбогатеет. Собиралась вернуться за тобой, как только заметет следы...»
Так преподносила мою историю миссис Саксби, и каждый раз в конце рассказа голос ее становился глухим и в нем появлялись дрожащие нотки, а на глаза наворачивались слезы. Потому что она ждала мою мать, а та все не приходила. Зато вскоре кто-то принес плохую весть. Дело, сулившее матери обогащение, обернулось против нее. Какой-то мужчина, пытавшийся спасти свои ценности, был заколот. Ножом моей матери. Ее дружок донес на нее. И полиция ее поймала. Месяц мать просидела в тюрьме. А потом ее повесили.
Повесили как убийцу, на крыше городской тюрьмы. Миссис Саксби смотрела на казнь из окна той комнаты, где я появилась на свет.
Отсюда очень красивый вид — говорят, самый красивый во всем южном Лондоне. Люди даже платили нам, только чтобы поглядеть из этого оконца в день казни. Все другие девчонки визжали, когда дверца люка с треском падала, я же — никогда. Ни разу даже не вздрогнула и не зажмурилась.
— Это Сьюзен Триндер, — шептали, бывало, кивая на меня. — У нее мать повесили за убийство. Видите, какая храбрая!
Мне нравилось, когда так говорили. Кому бы не понравилось? Но дело в том — и теперь мне не стыдно в этом признаться, — что храброй я не была. Потому что храбрый человек в подобном случае должен побороть в себе скорбь. А как я могла скорбеть о ком-то, кого совсем не знала? Конечно, жаль, что моя мать кончила дни на виселице, но раз уж ей пришлось быть повешенной, то я была рада по крайней мере, что за такое стоящее дело, как убийство скряги, дрожащего над серебром, а не за что-то мерзкое, вроде задушенного младенца. А еще я думала: жаль, конечно, что она оставила меня сиротой, но ведь у многих девочек, с которыми я зналась, были матери пьяницы или полоумные: дочери с ними не ладили и говорили о них с ненавистью. По мне, лучше уж мертвая мать, чем такая!
По мне, лучше уж миссис Саксби! Гораздо лучше. Ей заплатили за то, чтобы я пожила у нее месяц, а она продержала меня аж семнадцать лет! Если это не любовь, то тогда уж и не знаю... Она ведь могла сплавить меня в приют. Могла оставить орать в колыбельке до посинения. Но ничего этого она не сделала, а, напротив, так мною дорожила, что не пускала на воровство — чтобы полицейские не сцапали. И спать укладывала в свою собственную постель. И мыла мне волосы уксусом. Обращалась со мной, словно я сокровище какое, ну, там, бриллианты.
А я вовсе не была ни бриллиантом, ни даже жемчужиной. Волосы мои в конце концов стали обычные, как у всех. Лицо тоже — ничего особенного. Я умела открыть нехитрый замок, выточить к нему ключ. Могла, бросив монетку, определить по звуку, настоящая она или нет. Но это каждый сумеет, если научить. Рядом со мной были и другие дети — они появлялись, какое-то время жили в нашем доме, потом за кем-то из них приходили родные мамаши, кому-то подыскивали новых родителей, а некоторые просто умирали. Разумеется, за мной никто не пришел, я не умерла, вместо этого все росла и наконец выросла и могла сама ходить между колыбельками с бутылкой джина и серебряной ложечкой. Мистер Иббз, я заметила, стал посматривать на меня как-то по-новому, с интересом (будто оценил наконец, что я за товар такой, и диву давался, как это я так надолго у них задержалась и кому бы теперь меня повыгоднее продать). Но когда кто-нибудь вдруг заводил разговор о дурной крови, что, мол, кровь людская не водица, миссис Саксби хмурилась.
— Иди ко мне, моя девочка, — говорила она тогда. — Дай-ка на тебя поглядеть.
И принималась гладить меня по головке, разворачивала к себе мое лицо и смотрела долгим задумчивым взглядом.
— Вылитая покойница, ну как живая, — принималась она вспоминать. — Вот такими же глазами смотрела она на меня в ту ночь. Думала, вернется за тобой — и будет тебе богатство. Но кто же знал, кто же знал?.. Так она и не вернулась, горемычная... Но богатство твое все еще ждет тебя... Твое богатство, Сью, ну и наше заодно...
Так говорила она, и не раз. Когда была не в духе и тяжко вздыхала, когда вставала от колыбельки, со стоном потирая поясницу, она находила взглядом меня, и морщины забот исчезали с ее лица, как будто мое присутствие служило ей утешением.
«Зато у нас есть Сью, — словно бы говорил ее взгляд. — Пусть нам сейчас нелегко. Но вот — Сью. Она-то нас и выручит».
Что ж, пусть себе думает что хочет, хотя у меня на этот счет были другие соображения. Я краем уха слышала, что у нее когда-то давным-давно был свой ребеночек — девочка, она родилась мертвой. И мне казалось, что именно это личико, личико умершей девочки, она видит, когда глядит на меня этим своим отрешенным взглядом. При мысли об этом мне порой становилось не по себе, потому что, согласитесь, довольно неприятно, что в тебе любят на самом деле не тебя, а кого-то совсем чужого, незнакомого...
Тогда мне казалось, я знаю о том, что такое любовь. И вообще про все на свете знаю. Если бы меня спросили, как я думаю жить дальше, я бы ответила, что хочу выхаживать детишек. Что, вероятно, выйду замуж — за вора или перекупщика. Когда мне было лет пятнадцать, один мальчишка подарил мне украденную пряжку и сказал, что мечтает меня поцеловать. Другой, чуть позже, повадился стоять перед дверью и насвистывать «Дочь лудильщика»,[4]чем сильно меня смущал. Миссис Саксби быстро отвадила обоих. Она берегла меня пуще глаза, и в этом смысле тоже.
— И для кого, интересно, вы ее держите? — кричали мальчишки. — Для принца Эдди, что ли?
Думаю, люди, заглядывавшие на Лэнт-стрит, считали меня туповатой. В смысле не ушлой. Может, так оно и было, если мерить мерками, принятыми в Боро. Но мне самой казалось, что я достаточно пронырливая. Ведь невозможно вырасти в доме, где творятся такие дела, и не получить ни малейшего представления о том, что чего стоит — или может стоить со временем.
Вы меня понимаете?
Вы все ждете, когда же наконец начнется моя история. Да и я ждала — тогда. Но история моя уже началась — а я, как и вы, этого даже и не заметила.
Вот когда, кажется, она началась на самом деле.
Зимняя ночь. Несколько недель после Рождества, когда я отметила свой очередной день рождения. Мне семнадцать. Ночь выдалась темная, промозглая, с густым туманом и противной моросью — не то дождь, не то снег. Как раз для воров и перекупщиков: темными зимними ночами дела обделывать лучше всего, потому что простые люди сидят по домам, столичные щеголи отчаливают в загородные имения, а большие дома в Лондоне стоят запертые на замок, пустые, только и ждут грабителей. В такие ночи к нам всегда притекало много добра, а выручка мистера Иббза была больше обычного. Холод делал воров сговорчивее.
Нам же на Лэнт-стрит холод был не страшен, потому что помимо кухонного очага была у нас еще и жаровня мистера Иббза, он исправно поддерживал в ней огонь: в любой момент она могла понадобиться — что-нибудь перековать или вовсе расплавить. В ту ночь возле нее возились трое или четверо парнишек — они вытапливали золото из соверенов. Чуть поодаль восседала на своем кресле миссис Саксби, покачивая колыбель с парой малюток, и еще там были парень и девушка, жившие в нашем доме, — Джон Врум и Неженка Уоррен.
Джон был чернявый и худосочный парнишка лет четырнадцати. Он постоянно что-нибудь жевал. Думаю, это из-за глистов. В тот вечер он грыз арахис, разбрасывая по полу шелуху.
Миссис Саксби сделала ему замечание.
— Веди себя как полагается, — сказала она. — Мусоришь тут, а Сью убирать за тобой.
На что Джон ответил:
— Бедняга Сью, прямо сердце кровью обливается.
На самом деле ему плевать было на меня. Это он из ревности. Он, как и я, был сирота, мать его умерла, и к нам он попал еще младенцем. Но был таким страшненьким, что никто не захотел взять его к себе. Миссис Саксби нянчила его лет до четырех-пяти, а потом отдала в приход — но уже тогда он был сущий сорванец и все норовил сбежать из работного дома. В конце концов она упросила одного капитана взять его на корабль, он сплавал аж до Китая и вернулся в Боро при деньгах, чем и похвалялся. Денег хватило лишь на месяц. Теперь он жил на Лэнт-стрит и выполнял поручения мистера Иббза, а кроме того, обделывал кой-какие свои делишки, а Неженка ему помогала.
Это была рослая рыжая девица двадцати трех лет, довольно простоватая на вид. Руки у нее были гладкие, белые, а как она шила — любо-дорого глядеть! Джон задал ей работу — нашивать собачьи шкурки на ворованных собак, чтобы они казались попородистей.
Он был в деле с собачьим вором. Тот держал пару сук; когда у них начиналась течка, выводил на улицу, и породистые псы, забыв о своем хозяине, увязывались за ним. Потом делец возвращал собак хозяевам за десятифунтовую мзду. С охотничьими — это получается лучше всего, ну и с дамскими болонками тоже можно сговориться. Хотя попадаются такие хозяева, которые ни за что не заплатят — даже если отрежете собаке хвост и пошлете им его по почте, все равно не получите ни гроша, такие жестокосердые, — ну и вот, тех собак, которые остались невостребованными, этот Джонов приятель душил и продавал ему за бесценок. Что Джон делал с мясом, не знаю, — наверно, продавал как крольчатину или съедал сам, — но шкуры, как я уже сказала, он оставлял себе, и Неженка нашивала мех на обычных дворняжек — их он потом продавал как породистых на Уайтчепелском рынке.[5]
Из меховых обрезков она шила ему шубу. В тот вечер она как раз этим и занималась. Верх почти закончила: ворот и плечи были готовы и даже рукава, и шубейка уже получалась из сорока псин. Все это ее рукоделие издавало жуткий запах — она сидела у огня,— и наш домашний пес (не сторожевой, Джек, а другой, каштановый, которого назвали Чарли Хвост, как того вора в стишке[6]) весь извелся.
Время от времени Неженка показывала нам свою работу, чтобы мы оценили, как ладно у нее получается.
— Джон, правда, повезло Неженке, что ты не каланча? — заметила я, когда она в очередной раз продемонстрировала нам шубейку.
— Это тебе повезло, что ты еще не труп, — ответил Джон. Он был коротышкой и стеснялся этого. — Как это мы недоглядели? Надо нашить кусок твоей кожи на рукава, а еще лучше на манжеты, чтобы нос вытирать. Там тебе самое место, рядом с бульдогом или боксером.
Он достал нож, который всегда носил при себе, и провел пальцем по лезвию.
— Я вот все думаю, — проговорил он, — может, прокрасться к тебе ночью да и срезать кусок твоей шкуры, пока ты спишь? Как, Неженка, пришьешь такой кусочек?
Неженка, закрывшись ладошкой, пронзительно заверещала. На руке у нее было кольцо, правда великоватое, и, чтобы оно не спадало, она намотала на палец нитку — нитка вся почернела от грязи.
— Ну и шуточки у тебя! — сказала она.
Джон ухмыльнулся и стал постукивать кончиком ножа о сломанный зуб. Миссис Саксби сказала:
— Хватит, или получишь по башке. Я не позволю тебе пугать нашу Сью.
Я вскинулась: да если бы я пугалась всякой малявки вроде Джона Врума, я бы давно перерезала себе горло. Джон ответил, что с удовольствием поможет мне в этом. Тогда миссис Саксби качнулась вперед вместе с креслом и влепила ему затрещину — точно так же она ударила когда-то бедняжку Флору, а случалось, бивала и других — и все из-за меня.
Джон на миг застыл — мы подумали, даст ей сдачи, но нет, он повернулся ко мне — верно, в отместку хотел стукнуть меня. А тут как раз Неженка вскочила со стула, так что он ударил ее.
— Ума не приложу, — оторопел он, — почему это все против меня.
Неженка расплакалась.
— Не обращай на них внимания, Джон, — сказала она, закрываясь рукавом, — они ругаются, но я-то всегда с тобой...
— Ты-то со мной, это верно. Как дерьмо с лопатой. — Он оттолкнул ее руку, и она снова села в углу — горбиться над собачьей шубейкой и поливать швы слезами.
— Ну-ну, Неженка, перестань, — сказала миссис Саксби. — Работу испортишь.
Неженка еще с минуту поплакала. Один из мальчишек, что возились у жаровни, обжегся горячей монеткой и выругался. Джон закинул в пасть очередной орех и выплюнул скорлупу на пол.
После этого все сидели тихо, и так продолжалось примерно с четверть часа. Чарли Хвост лежал у огня и подергивался, наверно, гонялся во сне за пролетками. Хвост у него был сломан — однажды угодил в колесо кеба, прямо между спиц. Я достала карты и стала раскладывать пасьянс. Неженка шила. Миссис Саксби дремала. Джон сидел и с виду бездельничал, но время от времени поглядывал на мои карты и давал советы, куда какую положить.