Часть 2 из 29 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Отправиться на другую. Где-нибудь всегда идет война. А ты?
— Если ты не против, давай поженимся, — вдруг сказал он, запинаясь от смущения.
Она рассмеялась и на секунду сделалась похожей на нежную барышню старинных времен.
— Не сходи с ума, парень, я не собираюсь выходить замуж ни за тебя, ни за кого другого. У меня нет времени на любовь.
— Вдруг ты когда-нибудь передумаешь? Как считаешь, мы еще увидимся?
— Конечно, если будем живы. Можешь рассчитывать на меня, Виктор. Если тебе понадобится помощь…
— Взаимно. Можно тебя поцеловать?
— Нет.
В пещерах Теруэля Виктор закалил нервы и приобрел медицинские знания, которых ему не дал бы ни один университет. Он пришел к выводу, что привыкнуть можно почти ко всему: к крови — а крови было так много! — к хирургическим операциям без анестезии, к запаху гангрены, к грязи, к бесконечному потоку раненых солдат, среди которых иногда попадались женщины и дети, к смертельной усталости, разрушавшей волю, и, что самое ужасное, к предательскому подозрению, что все эти жертвы могут оказаться напрасными. Случилось так, что, когда Виктор после очередной бомбежки вытаскивал из развалин раненых и мертвых, его накрыло запоздалым снарядом и перебило ему левое бедро. Его нашел врач-англичанин из Интернациональной бригады. Какой-нибудь другой хирург срочно ампутировал бы ему ногу, но англичанин только что заступил на смену после нескольких часов отдыха. На ломаном английском он отдал распоряжения медсестре и приготовился восстанавливать раздробленную кость.
— Тебе повезло, парень, вчера прибыли поставки из Красного Креста, так что ты сейчас уснешь, — проговорила медсестра, прикладывая к его лицу маску, смоченную эфиром.
Виктор считал, что несчастный случай произошел с ним потому, что в момент обстрела рядом не оказалось Айтора Ибарры с его счастливой звездой, который и доставил своего приятеля после операции к поезду, увозившему раненых в Валенсию. Из-за открытой раны наложить Виктору гипс было нельзя, ногу зафиксировали шинами из досок, привязанных бинтами, укрыли его плюшевым одеялом, но того все равно трясло от холода и лихорадки, а каждый толчок поезда причинял такую боль, словно его пытали. И все-таки Виктор был благодарен судьбе, ведь большинство тех, кто ехал с ним в одном вагоне, находились в еще более тяжелом состоянии. Айтор отдал ему свои последние сигареты и дозу морфия, порекомендовав использовать его только в случае крайней необходимости.
В Валенсии врачи поздравили Виктора с удачной операцией, проведенной английским хирургом; если не возникнет осложнений, нога будет как новенькая, только чуть короче, чем правая, сказали ему. Как только рана зарубцевалась и он смог держаться на ногах с помощью костыля, его в гипсе переправили в Барселону. Он оставался в доме родителей, проводя нескончаемые шахматные турниры с отцом до тех пор, пока не смог ходить самостоятельно. Тогда он вернулся к работе в городской больнице, принимавшей гражданских пациентов. По сравнению с тем, что ему приходилось испытывать на фронте, такая жизнь походила на отпуск: кругом райская чистота и эффективное лечение. Здесь он пробыл до весны, когда его командировали в госпиталь Сант-Андреу в Манресе. Виктор простился с родителями и с Росер Бругерой, студенткой консерватории, которую когда-то приютили в родительском доме; пока он выздоравливал, то привык к ней как к сестре. Это была скромная и приятная девушка, часами игравшая на пианино; Марсель Льюис и Карме Далмау чрезвычайно нуждались в ее обществе после того, как их собственные дети покинули дом.
Виктор Далмау развернул листок бумаги, протянутый ему девушкой в форме, и прочел сообщение от Карме, его матери. Он не виделся с ней почти два месяца, несмотря на то что госпиталь находился всего в шестидесяти пяти километрах от Барселоны, потому что у него не было ни единого свободного дня, чтобы съездить домой. Раз в неделю, каждое воскресенье, в одно и то же время Карме звонила ему и тогда же присылала какой-нибудь гостинец: шоколадку из запасов Интернациональных бригад, колбасу или кусок мыла с черного рынка, а иногда и сигареты, которые для нее, заядлой курильщицы, являлись настоящим сокровищем. Иногда сын спрашивал, где она их раздобыла. Табак в то время считался такой ценностью, что вражеские самолеты сбрасывали его на землю наряду с ковригами хлеба из грубой муки, дабы все могли сравнить неувядающее изобилие, царившее в лагере националистов, с тотальным голодом республиканцев.
Записка от матери, посланная в четверг, могла означать только что-то очень срочное: «Буду на телефонной станции. Позвони». Нетрудно сосчитать, что Карме ждала звонка от сына уже около двух часов, — все это время он провел в операционной, пока ему не вручили сообщение. Он спустился в подвал, где находилась администрация госпиталя, и попросил телефонистку соединить его с Барселоной.
Карме взяла трубку и прерывавшимся из-за приступов кашля голосом велела Виктору направляться домой, так как его отцу осталось жить совсем мало.
— Но что произошло? Он же был вполне здоров! — воскликнул Виктор.
— Сердце у него долго не выдержит. Сообщи своему брату, чтобы тоже приехал попрощаться с отцом, он может покинуть нас в любой момент.
Чтобы разыскать Гильема на Мадридском фронте, ушло тридцать часов. Когда их наконец соединили по радиосвязи, брат сквозь треск электрических разрядов и колебания космических волн объяснил ему, что он никак не сможет добыть разрешение съездить в Барселону. Голос у Гильема был такой далекий и усталый, что Виктор его не узнал.
— Каждый, кто может держать в руках оружие, сейчас необходим на фронте, Виктор, сам знаешь. Фашисты намного превосходят нас и людьми, и оружием, но они не пройдут, — сказал Гильем, повторив знаменитую фразу Долорес Ибаррури[3], которую за способность пробуждать пламенный энтузиазм в сердцах республиканцев люди прозвали Пассионария[4].
Мятежные войска заняли большую часть территории Испании, однако не могли взять Мадрид, отчаянно сражавшийся за каждую улицу, за каждый дом и ставший символом войны. Поговаривали, что на стороне мятежников воюет колониальная армия Марокко с ее устрашающими маврами, а также о том, что огромную помощь националистам оказывают Муссолини и Гитлер, однако сопротивление республиканцев остановило их на подступах к столице.
В начале войны Гильем Далмау оборонял Мадрид в составе Колонны Дуррути[5]. В те дни обе противоборствующие армии сражались на территории Университетского городка в такой близости друг от друга, что порой их разделяла только ширина улицы; каждый видел противника в лицо и мог осыпать его оскорблениями, даже не особенно повышая голос. Гильем, занявший позицию в одном из университетских зданий, рассказывал, что снаряды гаубиц пробили стены факультета философии и литературы, медицинского факультета и Дома Веласкеса; не было никакой возможности укрыться от обстрелов, зато опытным путем он доказал, что спасти от пули могут три тома трудов по философии. Гильему случилось оказаться рядом с легендарным анархистом Буэнавентурой Дуррути в минуту его кончины; тот собрал значительные революционные силы в провинции Арагон, а затем с частью своей Колонны прибыл в Мадрид для поддержки республиканцев. Дуррути был ранен в грудь; в него выстрелили в упор при невыясненных обстоятельствах. Колонну почти полностью уничтожили, погибло более тысячи ополченцев, и среди немногих выживших Гильем оказался чуть ли не единственным, кто даже не был ранен. Два года после этого он сражался на разных фронтах, а потом получил назначение вернуться в Мадрид.
— Отец поймет, если ты не сможешь приехать, Гильем. Мы будем думать, что ты с нами. Приедешь когда сможешь. Даже если ты не увидишь отца живым, для матери твой приезд станет огромным утешением.
— Я думаю, Росер сейчас с ними.
— Да.
— Передавай ей привет. Скажи, что ее письма всегда со мной, и пусть она простит меня, что я не отвечаю ей сразу же.
— Мы ждем тебя, Гильем. Береги себя.
Они попрощались, и Виктор почувствовал комок в горле, он молился, чтобы отец не умер сейчас, чтобы брат вернулся домой целым и невредимым и чтобы война окончилась победой Республики.
Отец Виктора и Гильема, профессор Марсель Льюис Далмау, пятьдесят лет преподавал музыку, основал и с воодушевлением руководил молодежным симфоническим оркестром в Барселоне и сочинил около дюжины концертов для фортепиано, не исполнявшихся с начала войны, а также несколько песен, которые в это же самое время очень полюбились ополченцам. Он познакомился с Карме, когда та была пятнадцатилетним подростком и носила строгую форму колледжа, где он, будучи на двенадцать лет старше ее, служил учителем музыки. Карме была дочерью портового грузчика; отец отдал ее на обучение монахиням, и те с детства готовили девочку к послушничеству. Они так никогда и не простили Карме, когда она оставила монастырь и ушла жить в грехе с мужчиной, которого они считали бездельником, атеистом, анархистом и даже, возможно, масоном, насмехавшимся над священными узами брака. Марсель Льюис и Карме прожили в грехе несколько лет, до тех пор пока появление Виктора, их первенца, стало неизбежным; только тогда они поженились, чтобы избавить дитя от клейма бастарда, ведь в те времена это могло серьезно сказаться на судьбе мальчика.
— Если бы наши сыновья родились сейчас, нам не нужно было бы жениться, в Республике нет и не может быть бастардов, — заявил Марсель Льюис Далмау, в самом начале войны еще сохранявший некоторое воодушевление.
— Значит, мне пришлось бы ходить беременной до старости, а твои дети до сих пор оставались бы в пеленках, — ответила ему Карме.
Виктор и Гильем Далмау учились в светской школе и жили в маленьком доме в районе Рабаль, в семье, с трудом дотягивавшей до уровня жизни среднего класса; вместо религиозного воспитания с ними были музыка отца и книги матери. Сыновья Далмау не состояли ни в какой политической партии, однако в силу недоверия к властям и к любому типу правительства оба склонялись к анархизму. Кроме увлечения музыкой во всех ее жанрах, Марсель Льюис привил своим детям интерес к наукам и страсть к социальной справедливости. Первое привело Виктора к изучению медицины, второе сделалось высшим идеалом для Гильема, с детства рассерженного на весь мир и выступавшего то против латифундистов, то против торговцев, то против промышленников, аристократов, священников, и все это скорее с мессианским пылом, чем с опорой на аргументы. Он был веселым, шумным, физически крепким и смелым; Гильема любили девушки, однако они зря теряли время, пытаясь его соблазнить, ему лишь хотелось произвести на них впечатление, душу и тело он отдавал спорту, посещению баров и друзьям. Наперекор родителям в девятнадцать лет он вступил в отряд первых ополченцев, организованный рабочими для защиты республиканского правительства от выступивших против него фашистов. Гильем был воином по призванию и родился для того, чтобы держать в руках оружие и командовать теми, кто не был столь же решителен, как он сам. Его брат Виктор, напротив, походил на поэта: худощавый, длиннорукий, с копной непокорных волос и отрешенным выражением лица, всегда молчаливый и всегда с книгой в руках. В школе Виктора без конца дразнили; на улице мальчишки кричали ему вслед: «Ну точно, быть тебе священником, эй, ты, педик!» — и тогда в дело вмешивался Гильем, который был на три года моложе брата, но сильнее и крепче его, а кроме того, совершенно не терпел несправедливости. Гильем относился к революции как к невесте; он считал, что за нее стоит и жизнь отдать.
Консерваторы, вкладывавшие деньги в пропаганду, и Католическая церковь, произносившая с амвона апокалипсические проповеди, потерпели поражение на всеобщих выборах в 1936 году, уступив Народному фронту — коалиции партий левого толка. Испания, потрясенная триумфом республиканцев пятью годами ранее, разделилась надвое, словно под ударом топора. Настаивая на том, что в стране следует навести порядок, поскольку ситуация стала неуправляемой, хотя это было совсем не так, правые стали немедленно подстрекать военных свергнуть законное правительство, состоявшее из либералов, социалистов, коммунистов и профсоюзных деятелей, опиравшихся на искреннюю поддержку рабочих, крестьян, служащих, а также на большинство студентов и представителей интеллигенции. На тот момент Гильем со скрипом окончил школу второй ступени и, по словам отца, большого любителя метафор, отличался телом атлета, смелостью матадора и мозгами восьмилетнего сопляка. Политическая среда идеально подходила Гильему, он использовал любую возможность, чтобы подраться с кем-нибудь из своих противников, но привести убедительные словесные аргументы в пользу своей идеологии стоило ему куда большего труда; так продолжалось, даже когда он уже вступил в ополчение, где отстаивание политической доктрины считалось столь же важным, как и умение обращаться с оружием. Город разделился надвое. Однако нападали друг на друга только крайние радикалы обоих направлений. У левых были свои бары, свои танцплощадки, свои спортивные мероприятия и праздники, у правых — свои. До того как стать ополченцем, Гильем непрерывно участвовал в драках. После очередной стычки с такими же храбрецами, как он, с сыновьями сеньоров, он возвращался домой весь в синяках, но счастливый. Родители и не подозревали, что он участвовал в поджогах урожая и кражах скота у богатых землевладельцев, в драках и разбоях, пока однажды он не принес домой серебряный канделябр. Мать вырвала его из рук Гильема и отколотила сына; будь она повыше ростом, то проломила бы ему голову, но канделябр в ее руках доставал только до середины его спины. Карме заставила признаться Гильема в том, что все и так уже знали, но чего она никак не хотела признавать вплоть до того самого момента: ее сын вместе с другими злодеями оскверняет церкви и нападает на священников и монахинь, то есть участвует в том, в чем националисты постоянно обвиняли левых. «Дьявольское отродье! Чтоб ты ослеп! Ты заставишь меня сдохнуть от стыда, Гильем! Сейчас же верни эту вещь, слышишь меня?» — кричала она. Опустив голову, Гильем вышел из дома, унося канделябр, завернутый в газету. В июле 1936 года военные подняли мятеж против демократического правительства. Вскоре его возглавил генерал Франсиско Франко, под заурядной внешностью которого крылся характер холодный, мстительный и жестокий. Самыми далекоидущими его амбициями было возвращение Испании ее имперского прошлого, для чего следовало немедленно уничтожить беспорядок, присущий демократии, — страной должна управлять железная рука посредством военных и Католической церкви. Мятежники рассчитывали покорить страну за неделю, однако они столкнулись с неожиданным для себя сопротивлением рабочих, образовавших отряды народного ополчения и готовых защищать права, завоеванные Республикой. Началась эпоха разнузданной ненависти, мести и террора, стоившая Испании более миллиона жертв. Стратегия тех, кем командовал Франко, заключалась в том, чтобы пустить как можно больше крови и посеять в стране страх, единственное средство для искоренения любых ростков неповиновения среди укрощенного населения. На тот момент Гильем Далмау вполне созрел, чтобы участвовать в Гражданской войне. Держать в руках оружие — не канделябры воровать. Если раньше Гильем искал любой предлог для того, чтобы устроить какое-нибудь бесчинство, то на войне этого не требовалось. Он не прибегал к жестокости, поскольку основополагающие принципы его семьи запрещали это, но и не вступался за жертв, порой невинных, которых его товарищи подвергали репрессиям. Ими были убиты тысячи людей, особенно много монахинь, что вынудило многих представителей правых убеждений искать убежища во Франции, дабы избежать столкновения с «красной ордой», как называли левых в печати. Вскоре политические партии Республики издали приказ прекратить насилие, противоречащее идеалам революции, но оно продолжалось, как и прежде. Солдаты Франко получили совершенно противоположный приказ: подавлять и наказывать огнем и мечом.
Между тем Виктору исполнилось двадцать три года, и он жил в родительском доме, погруженный в свою учебу до тех пор, пока его не призвали в республиканские войска. Он вставал на рассвете и, прежде чем уйти в университет, готовил родителям завтрак — таков был его единственный вклад в домашние обязанности; возвращался он поздно, ел то, что оставляла для него на кухне мать, — хлеб, сардины, помидоры и кофе, — и снова садился заниматься. Он держался вдали от политических страстей своих родителей и не разделял воодушевления брата.
— Мы творим историю. Мы вытащим Испанию из многовекового феодализма, станем примером для всей Европы, дадим достойный отпор фашизму Гитлера и Муссолини, — вещал Марсель Льюис Далмау своим детям и друзьям-приятелям в «Росинанте», таверне, мрачноватой на вид, но с царившей в ней атмосферой воодушевления и подъема духа, где ежедневно собирались завсегдатаи, чтобы поиграть в домино и выпить плохого вина. — Мы покончим с привилегиями олигархов, Церкви, латифундистов и прочих эксплуататоров народа. Друзья, мы должны защитить демократию; но помните, не только политика существует на свете. Без науки, промышленности и техники невозможен прогресс, а без музыки и искусства нет души, — подчеркивал он.
Поначалу Виктор соглашался с отцом, однако избегал его торжественных речей, — тот снова и снова повторял одно и то же, разве что с незначительными изменениями.
С матерью Виктор тоже ни о чем подобном не разговаривал и лишь ограничивался ликвидацией собственной политической безграмотности в подвальной пивной. Карме много лет работала учительницей начальных классов и считала, что образование необходимо человеку, как хлеб, и что тот, кто умеет читать и писать, обязан научить и других. Давать бесплатные уроки ополченцам было для нее обычным делом, давал их и Виктор, но считал настоящей пыткой.
— Да они же ослы! — вспылил он однажды, напрасно потратив с ополченцами на изучение буквы «А» целых два часа.
— Никакие они не ослы. Эти ребята ни разу в жизни не видели букваря. Неизвестно, как бы тебе давалась грамота, если бы ты день напролет работал в поле, — отвечала мать.
Опасаясь, как бы сын не превратился в отшельника, Карме убеждала его в том, что необходимо как-то взаимодействовать с остальным человечеством, и, следуя ее советам, Виктор рано научился наигрывать на гитаре модные песенки. Его мягкий тенор никак не соотносился с неуклюжестью движений и суровым выражением лица. За гитарой он скрывал свою застенчивость, избегал разговоров ни о чем, которые его раздражали, и все же таким образом создавалось впечатление, что он часть компании. Девушки не обращали на него внимания, пока он не брал в руки гитару; тогда они его окружали и начинали подпевать. В итоге они приходили к заключению о том, что старший Далмау очень даже ничего, хотя, конечно, не идет ни в какое сравнение со своим братом Гильемом.
Наиболее способной пианисткой среди учеников Льюиса Далмау считалась Росер Бругера, приехавшая из поселка Санта-Фе. Если бы не великодушное вмешательство Сантьяго Гусмана, девушке пришлось бы всю жизнь пасти коз. Гусман принадлежал к знатному роду, который разорили не сколько поколений молодых бездельников, растративших семейное состояние и земли. Последние годы он безвылазно сидел у себя в имении среди каменистых холмов, в окружении сентиментальных воспоминаний. Дон Сантьяго вел активный образ жизни, несмотря на свой весьма почтенный возраст, учитывая, что он служил профессором истории в Центральном университете еще во времена короля Альфонса XII[6]. Он ежедневно выходил из дома и, невзирая на нещадно палящее августовское солнце или ледяной январский ветер, часами гулял по окрестностям, опираясь на трость, словно на посох пилигрима, надев видавшую виды широкополую кожаную шляпу, и всегда в сопровождении охотничьей собаки. Его жена, чье сознание плутало в лабиринтах деменции, бесцельно бродила по дому либо вырезала из бумаги уродливые фигурки. В поселке ее называли Безумная Мансойя; с ней практически не было проблем, за исключением того, что иногда бедняжке хотелось удалиться в направлении горизонта или размазать по стенам собственные какашки. Росер было около семи лет — точной даты ее рождения никто не помнил, — когда во время одной из своих прогулок дон Сантьяго увидел, как девочка пасет тощих коз; ему хватило нескольких фраз, чтобы понять: перед ним ребенок с живым и любознательным умом. Между профессором и маленькой пастушкой установилась необычная дружба, основанная на том, что он читал ей лекции по истории культуры, а она с удовольствием его слушала.
В один из зимних дней он обнаружил ее, укрывшуюся в расселине вместе с тремя козами, дрожавшую от холода, мокрую от дождя и раскрасневшуюся от лихорадки, и тогда дон Сантьяго привязал коз к дереву, перекинул ребенка, словно мешок, через плечо и возблагодарил Бога, что она такая маленькая и легкая. И все же даже от такого груза сердце едва не выпрыгнуло у него из груди, и через несколько шагов он отказался от своего намерения; он оставил девочку там, где нашел, и отправился за кем-нибудь из работников, который и принес Росер в дом. Сеньор велел кухарке накормить ребенка, горничной — приготовить ванну и постель, а парню, работавшему на конюшне и слывшему лучшим наездником в Санта-Фе, — срочно скакать за доктором, а потом найти коз, чтобы их не украли.
Врач установил, что у малышки грипп и что она серьезно истощена. Кроме того, у нее обнаружились чесотка и вши. Поскольку в имение Гусманов за ней никто не явился ни в этот день, ни в последующие дни, то предположили, что она сирота, но когда догадались спросить об этом девочку, та объяснила, что ее семья живет на другой стороне холма. Несмотря на свое птичье телосложение, малышка быстро поправлялась, поскольку была крепче, чем казалась. Ее обрили наголо, чтобы избавиться от вшей, без малейшего сопротивления девочка вытерпела опрыскивание серой от чесотки и стала есть за двоих; было похоже, что в силу печальных жизненных обстоятельств она научилась необыкновенному терпению. За те несколько недель, которые Росер провела в доме, все, от безумной сеньоры до последней служанки, полюбили ее как родную. В этом огромном, мрачном каменном доме, где бродили полуодичавшие коты и призраки прежних времен, прежде никогда не жила маленькая девочка. Больше всех остальных Росер полюбил профессор, который живо помнил, как это прекрасно — насыщать жадный до знаний ум; и все же пребывание Росер в его доме не могло продолжаться бесконечно. Дон Сантьяго дождался, когда она окончательно выздоровела и достаточно прибавила в весе, и тогда решил отправиться на другую сторону холма, чтобы высказать беспечным родителям все, что о них думает. Он усадил в крытую коляску одетую в теплые обновки девочку и увез ее, не обращая внимания на мольбы жены.
Они подъехали к низенькому глинобитному домику на окраине поселка, такому же убогому, как и все остальные лачуги вокруг. Крестьяне влачили жалкое существование, обрабатывая землю, словно крепостные, на полях, принадлежавших сеньорам или Церкви. На крики профессора в дверях появилось несколько перепуганных детей, вслед за ними на порог вышла старуха, вся в черном; женщина приходилась Росер не прабабушкой, как предположил дон Сантьяго, но матерью. Эти люди никогда не видели двухместной коляски, запряженной прекрасными лошадьми, и все пришли в крайнее замешательство, когда из нее в сопровождении знатного сеньора выбралась Росер. «Я приехал поговорить с вами об этой девочке», — объявил дон Сантьяго властным тоном, приводившим в трепет студентов университета; однако, прежде чем он успел добавить что-то еще, женщина схватила Росер за волосы и стала громко бранить девочку за то, что та бросила коз, сопровождая ругань пощечинами. Только тогда он понял, насколько бесполезно упрекать в чем бы то ни было эту несчастную мать, и в ту же минуту у него созрел план, как изменить судьбу девочки.
Остаток своего детства Росер провела в имении Гусманов, официально в качестве воспитанницы и личной служанки сеньоры, но также и ученицы хозяина. За то, что она помогала прислуге и скрашивала безрадостные дни Безумной Мансы, девочка получала жилье и воспитание. Профессор истории разрешил ей пользоваться значительной частью своей библиотеки, он дал ей образование, которого она не получила бы ни в какой школе, и предоставил в ее распоряжение рояль жены, уже давно позабывшей, за каким чертом в гостиной возвышается эта черная громадина. Оказалось, что у Росер, которая в первые семь лет жизни не слышала никакой другой музыки, кроме пьяных переборов аккордеона в ночь Святого Хуана[7], превосходный музыкальный слух. В доме имелся цилиндрический фонограф, но дон Сантьяго, убедившись, что его подопечная может наиграть на рояле любую мелодию, услышав ее только один раз, выписал из Мадрида современный граммофон и целую коллекцию пластинок. Вскоре Росер Бругера, пока еще не достававшая ногами до педалей, могла с закрытыми глазами сыграть все, что слышала на пластинках. В полном восторге Гусман договорился об уроках музыки с учительницей из Санта-Фе. Росер ходила к ней три раза в неделю, а когда она занималась дома, дон Сантьяго лично присутствовал при этом. Для Росер, способной по памяти повторить любое музыкальное произведение, было мало толку в том, чтобы учиться читать ноты и часами повторять гаммы, но она прилежно выполняла задания из уважения к своему наставнику.
В четырнадцать лет Росер намного превосходила свою учительницу, а когда девочке исполнилось пятнадцать, дон Сантьяго определил ее в католический пансион для сеньорит в Барселоне, чтобы она продолжала учиться музыке. Ему хотелось, чтобы Росер всегда оставалась с ним рядом, однако долг воспитателя возобладал над отцовскими чувствами. Господь одарил девушку особым талантом, свое предназначение в этом мире дон Сантьяго видел в том, чтобы помочь Росер развить его. К этому времени Безумная Маиса совсем угасла и наконец тихо скончалась. Оставшись один в огромном доме, Сантьяго Гусман ощутил на себе всю тяжесть прожитых лет; он вынужден был отказаться от продолжительных прогулок с посохом пилигрима и часами сидел у камина, проводя время за чтением. Вскоре умерла и его охотничья собака, а новую он заводить не захотел, боялся умереть первым и оставить щенка без хозяина.
Наступление Второй Республики в 1931 году озлобило старика. Как только стали известны результаты выборов, закончившихся победой левых, и король Альфонсо XIII отбыл в изгнание во Францию, дон Сантьяго, монархист, консерватор крайнего толка и католик, понял, что его мир рухнул. Он всегда терпеть не мог красных и уж точно не собирался мириться с выходцами из простонародья, он считал их бездушными советскими прихвостнями, которые жгут церкви и расстреливают священников. Он соглашался с тем, что все люди равны, но только если воспринимать это высказывание скорее как теоретическую тарабарщину, на практике же для него все было по-другому: люди вовсе не равны перед Богом, ведь Он сам установил классовое устройство общества и прочие различия между сословиями. Аграрная реформа отняла у дона Сантьяго землю, которая хоть и не имела большой ценности, но всегда принадлежала его семье. Вскоре крестьяне стали разговаривать с ним, не снимая шапок и не потупив взора, а глядя прямо в глаза. Высокомерие низших слоев ранило его больше, чем утрата земель, в этом он видел прямой вызов своему достоинству и тому высокому положению, которое он всегда занимал. Он распрощался со слугами, прожившими с ним под одной крышей много лет, распорядился упаковать библиотеку, произведения искусства, коллекции и воспоминания и запер дом раз и навсегда. Имущество погрузили на три грузовика, однако особенно громоздкую мебель и рояль он не взял, потому что они все равно не поместились бы в его мадридской квартире. Несколько месяцев спустя алькальд Санта-Фе из республиканцев конфисковал дом под сиротский приют.
Среди самых больших разочарований и причин для раздражения, которыми мучился дон Сантьяго в те годы, были перемены, произошедшие с его подопечной. Университетские бунтари, особенно Марсель Льюис Далмау, не то коммунист и социалист, не то анархист, в любом случае, как его ни назови, порочный большевик, оказывали на нее дурное влияние, и Росер приняла сторону красных. Она бросила пансион благовоспитанных сеньорит и жила вместе с какими-то проститутками, которые носили солдатскую форму и исповедовали свободную любовь — так они называли свальный грех и прочие непристойности. Дон Сантьяго понимал, что Росер, несомненно, всегда его уважала, но поскольку она не считалась с его наставлениями, естественно, что девушка отказалась и от его помощи. Она прислала дону Сантьяго письмо, в котором сердечно благодарила за все, что он для нее сделал, обещала твердо следовать по пути его принципов, никуда не сворачивая, и объяснила, что по ночам работает в пекарне, а днем продолжает заниматься музыкой.
Замкнувшись у себя в роскошной мадридской квартире, по которой из-за нагромождения мебели и разных предметов перемещался с трудом, дон Сантьяго отгородился от шума и обыденной жизни улицы тяжелыми бархатными занавесями цвета бычьей крови и в силу своей глухоты и безмерной гордости ни с кем не общался; он никак не мог понять, как так случилось, что его страну захлестнул этот ужасающий гнев, тот самый, который веками питала нищета одних и сверхмогущество других. Он умер одиноким и озлобленным в своей квартире в квартале Саламанка, за четыре месяца до того, как военные под предводительством Франко совершили государственный переворот. До самой последней минуты дон Сантьяго Гусман сохранял здравый рассудок и был настолько готов принять смерть, что написал собственный некролог, поскольку не хотел, чтобы кто-то посторонний опубликовал о нем какую-нибудь неправду. Он ни с кем не попрощался, впрочем, никого из близких у него уже и не осталось, но он помнил о Росер Бругере и в качестве благородного жеста примирения завещал ей рояль, который так и стоял в одной из комнат сиротского приюта в Санта-Фе.
Преподаватель Марсель Льюис Далмау очень быстро выделил Росер среди прочих учеников. Одержимый желанием передать им все, что знал о музыке и о жизни, он изливал на них собственные политические и философские идеи, оказывавшие на молодые сердца гораздо большее влияние, чем он предполагал. В этом смысле Сантьяго Гусман был прав. Исходя из своего опыта, Далмау не верил в тех учеников, которым музыка давалась слишком легко, поскольку, как он любил говорить, Моцарт ему еще ни разу не встретился. Чаще ему попадались такие случаи, как Росер, то есть студенты с хорошим слухом, которые могли освоить любой музыкальный инструмент, но они быстро начинали лениться, убежденные в том, что благодаря способностям они и так овладеют профессией, и относились к обучению и к дисциплине спустя рукава. Почти у всех дело кончалось тем, что они зарабатывали на жизнь в ансамблях самодеятельности, играли на праздниках, в гостиницах и ресторанах, превратившись в «свадебных лабухов», как он их называл. Но Росер Бругеру Льюис Далмау решил спасти от такой незавидной участи и взял ее под свое крыло. Узнав, что у девушки в Барселоне нет родных, он открыл для нее двери своего дома, а позднее, когда выяснилось, что она получила в наследство рояль, который ей некуда поставить, убрал из гостиной кое-что из мебели, и инструмент обрел там свое место; Далмау не возражал, чтобы девушка каждый день после занятий приходила к ним и играла бесконечные гаммы. Карме, его жена, определила для Росер комнату Гильема, ушедшего на фронт, чтобы та могла поспать хотя бы пару часов, прежде чем в три ночи идти в пекарню печь утренний хлеб, и вышло так, что, проспав столько времени на подушке младшего сына Далмау и вдыхая запах этого молодого мужчины, девушка влюбилась в него, и ни расстояние, ни время, ни война не могли ее в этом разуверить.
Росер влилась в семью так естественно, будто принадлежала к ней с рождения; для супругов Далмау она стала дочерью, которую те всегда хотели иметь. Дом у них был скромный, немного мрачноватый и довольно запущенный, поскольку давно не знал ремонта, но просторный. Когда оба сына ушли на фронт, Марсель Льюис предложил Росер поселиться у них. Так она сократит расходы, станет меньше работать, сможет играть на рояле в любое время, а в качестве платы будет помогать его жене по дому. Несмотря на то что Карме была моложе мужа, чувствовала она себя старше своих лет, поскольку страдала одышкой, он же сохранял бьющую через край жизненную энергию.
— У меня едва хватает сил, чтобы учить грамоте ополченцев, и, как только необходимость в этом отпадет, мне останется только умереть, — вздыхала Карме.
Еще в первый год своей медицинской карьеры сын Виктор обследовал ее легкие и сказал, что они похожи на цветную капусту.
— Чтоб тебя, Карме! Если ты и помрешь, так только от курения, — выговаривал ей муж, слыша, как она кашляет, но при этом никогда не показывал чеки за сигареты, которые потреблял сам, и уж тем более даже не представлял, что смерть придет к нему первому.
Так и вышло, что Росер Бругера, ставшая своей в семье Далмау, оказалась рядом с профессором, когда с ним случился инфаркт. Она перестала ходить на занятия, но продолжала работать в пекарне и по очереди с Карме ухаживала за больным. В свободное время она играла фортепианные концерты, наполняя дом музыкой, которая успокаивала умирающего.
Поскольку старший сын находился тут же, профессор не преминул дать ему последние наставления.
— Когда меня не станет, Виктор, ты будешь в ответе за мать и за Росер, потому что Гильем погибнет, сражаясь на фронте. Война проиграна, сын, — медленно произнес он, с трудом переводя дыхание.
— Не говори так, отец.
— Я понял это в марте, когда бомбили Барселону. Итальянские и немецкие самолеты. Здравый смысл на нашей стороне, но от поражения он нас не спасет. Мы совсем одни, Виктор.
— Все может измениться, если вмешаются Франция, Англия и Соединенные Штаты.
— Забудь про Соединенные Штаты, они не станут нам помогать. Я слышал, будто бы Элеонора Рузвельт пыталась убедить мужа вступить в войну, но президент считает, что общественное мнение в Штатах против этого.
— Там не все единодушны, отец. В Бригаде Линкольна прибыло много парней, готовых сражаться и умереть вместе с нами.
— Это идеалисты, Виктор. А таких на свете мало. Большинство бомб, сброшенных на нас в марте, были американские.
— Отец, фашизм Гитлера и Муссолини распространится по всей Европе, если мы не остановим его здесь, в Испании. Мы не можем проиграть войну; это будет означать потерю всего, что завоевано народом, станет возвратом в прошлое, в феодальную нищету, в которой мы жили веками.
— Никто не придет нам на помощь. Запомни, что я тебе говорю, сынок, даже Советский Союз и тот нас бросил. Сталину больше не интересна Испания. Когда Республика падет, репрессии будут ужасные. Франко устроит тотальную зачистку, страну ждет страшный террор, всеобщая ненависть, кровавое сведение счетов. Не останется места ни прощению, ни возможности договориться. Его армия станет творить неописуемые зверства…
— Как и наша, — отозвался Виктор, много чего повидавший.