Часть 32 из 56 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я немного понимаю, но сказать могу только это. Тогда он перестает.
Его приятель и две девушки только что проснулись. Приятель в полотняных брюках, одна из девиц в старых джинсах, обрезанных ниже колена, а вторая в трусиках, на заду напечатана растопыренная пятерня. У обеих грудь наружу. Загорелые, спортивные, и все такое. Мне представляют Анри, и я ему пожимаю руку. Он не такой красивый, как Франсуа, но тоже ничего, разве что сильно небритый. Блондинку с льняными волосами в обрезанных джинсах зовут Диди, а вторую, ту, что посмазливее, с твердыми небольшими и круглыми грудками, – Милен. Они готовят кофе, и мы пьем его на траве перед палаткой. Им здесь очень спокойно. Вокруг ни души. Диди рассказывает мне, что у них не хватило денег, чтобы поехать на Сицилию, поэтому они остались здесь. Оба парня работают в банке в Кольмаре. Я говорю:
– Почему же вы не прихватили с собой кассу?
Они улыбаются из вежливости, вышло не слишком-то остроумно. Внутри палатки лежат надувные матрасы. Нет никаких перегородок, и я спрашиваю:
– А как же вы тут трахаетесь?
Но и это звучит плоско. Наконец до меня доходит, что они думают, будто я туповатая, совсем не такая, как им показалось сначала, и я закругляюсь.
Я здесь сижу от Рождества Христова, уже представляю всю их убогую жизнь, начиная с крестин, но тут слышны чьи-то шаги, и кто бы это мог быть? Совершенно измученный тип, лицо и руки все черные, грязная рубашка, мятые брюки, жуткие ботинки. Вид у него такой же радостный, как у любимого гонщика Микки, когда у того берут интервью по телику. Кстати, он чем-то даже на него смахивает, только здоровее его раза в два. Он жестом приветствует всех собравшихся и говорит:
– Простите, у меня немытые руки.
А мне говорит:
– Ты уже встала?
Нет нужды снова идти в первый класс, чтобы догадаться, что теперь он будет дуться на меня весь день, потому что халат у меня надет на голое тело, и все это, наверное, уже заметили. То, что остальные девицы выставили напоказ свои сиськи, ему наплевать. Точнее, он на них вообще не смотрит, а смотрит только на меня. Я встаю, говорю «до свидания», благодарю за кофе, и все такое, и мы вдвоем возвращаемся домой через луг. Я говорю:
– Послушай, Пинг-Понг, я там оказалась совершенно случайно.
Он отвечает, не глядя на меня:
– Я тебя не упрекаю. Я устал, только и всего.
Я делаю несколько шагов, чтобы догнать его, беру под руку. Он говорит:
– А потом, не зови меня больше Пинг-Понг.
Когда мы приходим, Бу-Бу, Коньята и уже вернувшийся Микки сидят на кухне. Бу-Бу в пижаме поглощает свои бесчисленные бутерброды. Он мне говорит:
– Только что заезжал Брошар. Звонила твоя школьная учительница, передавала, что добралась нормально.
У меня сразу ком в горле, мне кажется, то, что ей пришло в голову позвонить, – это высшее проявление любви, но вслух говорю:
– Как тебе удается все это умять?
Он пожимает плечами и улыбается. Я умираю, когда он улыбается. Чмокаю Коньяту и иду наверх.
В комнате Пинг-Понг раздевается и ложится на незастеленную кровать. Он говорит:
– Я должен немного поспать. Вечером мы с братьями пойдем на танцы.
Я сажусь возле него. Он даже не успел помыться, и от него пахнет дымом. Какое-то время он лежит с открытыми глазами. Потом закрывает и говорит:
– Вердье сломал ключицу. Помнишь, такой молодой парень, мы с ним были вместе в «Динь-доне», когда с тобой познакомились?
Говорю, что помню.
Он говорит:
– Он сломал ключицу.
Я довольна, что мадемуазель Дье позвонила. Это высшее проявление любви. Во всяком случае, мне так кажется. Да, самое большое проявление – бояться, что кто-то за вас волнуется. Все, кроме матери, думают, что мне совершенно наплевать, волнуется ли кто-то за меня. Неправда. Честное слово. Просто я не должна показывать свои чувства, только и всего. Она позвонила Брошару, и тем самым гораздо больше проявила свою любовь, чем когда пыталась доказать мне ее вчера вечером в своей машине в Дине. Она сидела в ней очень долго, ждала меня, припарковавшись напротив «Ле-Провансаль». Пропустим стенания, которыми она встретила меня из-за опоздания, но первое, что она потом мне сказала:
– В субботу днем я ездила навестить твоих родителей. Твоя мама показала мне свадебное платье. Я привезла твоему папе заявление о признании отцовства, но не смогла убедить его подписать, но вот увидишь, в один прекрасный день его имя внесут в твое свидетельство о браке.
Вот так. В субботу днем я болталась по городу, так сама себе осточертела, что уже не знала, куда себя деть. Позвонила Лебалеку, а потом плакала, правда, беззвучно, но так же безутешно, как эта дурочка способна плакать во весь голос. А она пошла к нам домой. Решила, что осчастливит меня, что все будет чудесно, и я наконец поверю, что она любит меня так сильно, как говорит, с моих четырнадцати или пятнадцати лет, короче, с незапамятных времен. Неправда, что я нечувствительная. Ни нечувствительная, ни асоциальная, ни отличающаяся девиантным поведением, как напечатала на машинке дура-консультантша по образованию в Ницце после своих дурацких тестов. С ней был психолог, он буквально требовал, чтобы меня упекли в дурдом. Но только… Но только в голову мне пришло совсем другое. Пока я слушала, как Горе Луковое рассказывает мне о своих благодеяниях, я подумала не о том, что она меня любит или что я должна так прыгать от радости, что рискую пробить себе голову о потолок ее малолитражки. Мне в голову пришло, что она видела его, говорила с ним, заходила к нему в комнату, а я нет. Не я, а она. Вот так.
Я стою у окна, прижавшись лбом к стеклу. Прямо в лицо мне светит солнце. Я говорю себе, что пойду к нему в день свадьбы в своем красивом белом платье, когда все остальные будут пить, смеяться и нести всякую чушь. В первый раз за четыре года, девять месяцев и пять дней. А потом, еще июль не успеет закончиться, как Пинг-Понг увидит, что вся его семья разлетится на кусочки, так же как когда-то разлетелась моя. Он потеряет братьев, как я потеряла отца. Где мой отец? Где он? Мне так больно, когда я представляю себе свою дурынду-мать с этими тремя подонками в тот снежный день, я ненавижу их за то, что они с ней сделали. Но по большому счету, мне наплевать, и это чистая правда. Мне наплевать, когда я думаю о том, что они сделали нам – ему и мне. Где он? Я била лопатой какого-то мерзкого типа, который вовсе мне не отец, ведь своего отца я совсем не знала – ты должна остановиться, немедленно, остановись, – он говорил мне: «Я дам тебе денег. Повезу тебя в путешествие. В Париж».
Солнце слепит глаза.
Я сделаю так, что от Пинг-Понга ничего не останется. Он возьмет ружье своего подонка-отца, и я ему скажу: «Это Лебалек, это Туре», – и пусть он убьет обоих. Я стану Эль. Все исправлено. Я приду к своему папе и скажу:
– Теперь они умерли, все трое. Я вылечилась, и ты тоже.
Я понимаю, что сижу на лестнице, на ступеньке и держусь рукой за перила. Щекой я прижимаюсь к полированному дереву и иногда вижу отсветы из кухонного окна снизу. Очень тихо, никаких звуков, только мое дыхание. Кажется, я отодрала один за другим все накладные ногти, такое со мной бывает, я чувствую, что держу их в другой руке, которую прижимаю к губам. Я думаю о его лице и плачу. Он идет по дороге к нашему дому. Останавливается в нескольких шагах от меня, чтобы я могла побежать ему навстречу, прыгнуть, а он подхватит меня на руки. Он смеется. Он кричит:
– А что принес папа своей любимой крошке? Что же он ей принес?
Никто и ничто на свете не заставит меня поверить, что это было раньше. Я хочу, я ужасно хочу, чтобы это было сейчас. И чтобы это никогда не кончилось. Никогда.
Казнь
Все эти огни, это лето.
Ночью я не могу заснуть. У меня перед глазами снова сосны, горящие на холмах, и пожарные самолеты, которые летают низко-низко, сбрасывая воду, которая обрушивается с грохотом пулеметной очереди, переливаясь всеми цветами радуги в солнечных лучах, пробивающихся сквозь просветы туч и дым.
Еще я вижу свадьбу. Эль в длинном белом платье, так любовно и ловко подогнанном для нее матерью, что кажется, будто оно сидит на ней, как вторая кожа. Фату она сняла во дворе и разорвала на кусочки, чтобы досталось всем. Ее улыбка в тот день. Я смотрел в ее глаза в церкви, когда надевал ей кольцо на палец. И снова увидел в них эти тени, еще более волнующие, чем обычно, похожие на метущихся, сбившихся с пути птиц в горах, осенью. Ее улыбка одними уголками губ, такая робкая и мимолетная, вызывала во мне жалость, да, жалость к ней, я бы отдал все на свете, чтобы ее понять и помочь. А может быть, я это придумываю теперь, может быть, я уже все забыл.
Нас было тридцать пять или сорок за столом. А потом стали приходить все новые гости, из нашей деревни или по соседству, и в середине дня, когда начались танцы, их собралось уже вдвое больше, чем вначале, или даже сверх того. Мы с Эль открывали бал. Вальс, чтобы сделать приятное ее матери и нашей тоже. Она придерживала платье рукой, чтобы не испачкать, и кружилась, кружилась, а в конце со смехом чуть не упала на меня, потеряв равновесие. За все утро она почти ничего мне не сказала, но эти слова я расслышал: «Какое чудо, какое чудо…» Я прижимал ее к себе. Я держал ее за талию, когда мы пробирались назад к столу среди гостей, а они изо всех сил хлопали меня по спине. Даже сейчас стоит мне подумать об этом, как я чувствую под рукой нежность ее кожи.
Потом я смотрел, как она танцует с Микки, моим шафером, он снял у нее под столом голубую подвязку, переходившую в нашей семье от одной женщины к другой, единственную, которую мы смогли отыскать, чтобы не нарушать традицию. Все мужчины были уже без пиджаков и галстуков, но даже в одной рубашке мой никудышный гонщик больше походил на принца, потому что танцевал с принцессой. Я сказал Бу-Бу, сидевшему рядом:
– Ну, осознал?
Он обнял меня и громко чмокнул в щеку, впервые с тех пор, как вбил себе в голову, что целовать брата ниже его мужского достоинства. Он сказал:
– Потрясный сегодня день.
Да, солнце стоит над горами, вокруг смеются гости, потому что Генрих Четвертый корчит из себя клоуна, вино льется рекой, без конца меняют пластинки, чтобы и молодые, и пожилые могли танцевать, все было здорово. В городе я нашел сиделку, которая согласилась побыть до восьми вечера с парализованным тестем. Ева Браун была здесь. Несколько раз я встретился с ней глазами, такими же голубыми, как у ее дочери, и она улыбалась мне, чуть прикрыв веки, чтобы показать, что она довольна. Я уверен, так оно и было, мы потом это обсуждали. Она знала не больше моего, что нам готовила Вот-та.
В какой-то момент я оказался у ворот сарая, слышал музыку и крики и вдруг начал смеяться в полном одиночестве. Я подумал: «Это моя свадьба. Я женился».
Я много выпил, и звуки раздавались у меня в ушах как-то необычно. Мне показалось, что я смеюсь в каком-то другом мире, не там, где идет свадьба. Люди, танцевавшие в пыли, казались мне нереальными. И двор вообще был какой-то чужой, не тот, который я видел всю свою жизнь.
Только чуть позже, насколько я помню, я начал искать Эль, и никто не знал, где она. Бу-Бу в сарае налаживал стереоустановку, которую ему одолжил приятель по коллежу. Он сказал:
– Я видел, как она заходила в дом пять минут назад.
Я пошел на кухню, где толпились гости, пили и смеялись, но ее там не было. Я сказал матери:
– Слушай, я уже потерял свою жену.
Она тоже не видела ее какое-то время.
Я поднялся наверх. В нашей комнате было пусто, я взглянул в окно на тех, кто танцевал во дворе. Ева Браун сидела за столом рядом с мадам Ларгье. Мадемуазель Дье стояла одна возле родника со стаканом в руке. Я заметил Жюльетту и Генриха Четвертого, Мартину Брошар, Муну-парикмахершу и еще каких-то подружек Эль, которых не знаю по имени. Я не видел Микки и постучал в его комнату. Жоржетта закричала диким голосом:
– Нельзя! Не заходите!
И я понял, что помешал. Каждый раз, когда стучишь в какую-то дверь, за ней оказывается Микки, который с помощью Жоржетты приближает проигрыш очередной гонки.
Я спустился во двор, обошел его, старясь найти ее. Вышел на дорогу посмотреть, а вдруг она стоит там с кем-то из гостей. Потом решил спросить у Евы Браун. Она тревожно огляделась по сторонам и сказала:
– А я думала, она с вами.
В сарае я наткнулся на мадемуазель Дье, они с Бу-Бу и его приятелем, хозяином стереоустановки, отбирали пластинки. Она тоже много выпила, у нее был затуманенный взор и неестественный голос. Она сказала, что видела, как Элиана шла по лугу, чтобы «пригласить туристов», но это было какое-то время назад. Она одна и Ева Браун называют ее Элианой, меня это злит, сам не знаю почему. С ней я встречался всего один раз, она приезжала днем 14 июля, три дня назад – и с первого же взгляда я понял, что она мне не понравится. Пытаться сейчас объяснить почему, бессмысленно. Во всем виновата моя глупость, но и ее тоже.
Я пересек двор, заставляя себя идти нормальным шагом, чтобы не волновать гостей, но на лугу не мог сдержаться и побежал. «Фольксвагена» туристов под деревьями не было, и палатка тоже оказалась пустой. Я дышал часто-часто. Не знаю, что я себе навоображал.
Я вспомнил 14 июля, когда она вернулась так поздно – в половину второго ночи, сказала мне мать, а потом я отыскал ее – в махровом халате на голое тело, когда солнце только вставало из-за вершин. Я немного посидел в палатке, стараясь сосредоточиться. Я огляделся: надувные матрасы, разбросанные вещи, грязная алюминиевая посуда. Стоял запах резины и пищи. Мне по-прежнему казалось, что все это не по-настоящему, но я не был пьян. Я вспомнил, что туристы собирались уехать в конце месяца, а если решат остаться дольше и снимать этот участок луга, я найду предлог и откажу им.
Когда я вышел, то почти столкнулся с Бу-Бу, который меня искал. Он спросил:
– Что происходит?
Я пожал плечами и ответил:
– Не знаю.