Часть 42 из 67 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Зоя уставилась на него так, как будто он вдруг заговорил по‑китайски.
Но Зайцев не дал ей разразиться речью. Вдали розовым пятном мелькнула блузка — из‑за поворота вышла женщина с ведром. Ведро было полным, женщина слегка перегнулась в сторону, но, несмотря на это, быстро уходила прочь — из‑под холщовой юбки так и мелькали белые сильные икры. Зайцев бросил Зое:
— Стойте здесь, — и ринулся за женщиной с ведром. Догнал, поравнялся. — Извините, пожалуйста, вы не знаете, в каком доме Патрикеевы живут?
Женщина остановилась, поставила ведро. Черноглазая, чернобровая. Посмотрела на Зайцева так, будто решала, покупать ей его или нет.
— Дом такой белый. Калитка синяя, — старался он припомнить детали.
— Подхорунжего дом, что ль. — Судя по тону, она решила: не куплю.
Патрикеев служил по партийной линии. Как ни мало разбирался Зайцев в должностях и званиях, но подхорунжим Патрикеев точно не был.
— Хозяин полноватый такой, кудрявый. А жена у него примерно такого роста, учительница, — подсказал он.
— Подхорунжего дом, — ответила женщина теперь уже уверенно, но еще более неприязненно. — Нет, не знаю.
И, гибко подхватив ведро, пошла дальше. Зайцев глядел ей вслед, соображая, что это значит.
— Нет, вы мне ответьте, — потребовал за спиной голос Зои. Зайцев обернулся.
— Короче! Товарищ Соколова. Я здесь ваш прямой начальник. Вы будущая мать, и этим ваша служба на данный момент определяется. Приказываю. Сидеть смирно. Смотреть на красивое. Думать о хорошем.
Зоя раскрыла рот, но перевела дух и только спросила:
— Гулять‑то можно, товарищ начальник?
— Гулять разрешаю. Прогулочным шагом. В тени. В толчею не заходить. Мальчишек и животных остерегаться. Об исполнении доложить. Задачи ясны?
— Ясны, — неохотно ответила Зоя.
— И я, черт подери, не шучу.
А потом заметил дом Патрикеевых. Беленый. С синей облупленной калиткой. Дом, в котором Патрикеева не могла ничего толком найти. Дом, который им, как многим красноармейцам — переселенцам из северных губерний, похоже, тоже «предоставили».
— Вы не хотите выслушать мои аргументы? — надменно не сдавалась Зоя.
— Нет, — вздохнул Зайцев.
* * *
Увидев в окне смеющееся солнце, Зайцев приуныл. Заскучал по серенькому тусклому ленинградскому свету. И тут же сказал себе: «Глупости».
Чем больше Зайцев разговаривал с курсантами и преподавателями, тем больше сам чувствовал себя мухой на блюдце с чем‑то липким. И ядовитым.
Или это все‑таки оттого, что он дурно и беспокойно спал с самой первой ночи здесь?
«Надоело уже», — проворчал он солнцу. Откинул простынь (от одеяла он давно отказался), дал телу немного остыть — и начал одеваться.
Пуговица оторвалась внезапно и мягко, как обычно и бывало с дрянными нитками ленинградского производства. Подпрыгнула на полу и тут же укатилась. Пуговица была с брюк. Иголки у Зайцева не было. Это плохая новость. Хорошая: на брюках оставалась еще одна пуговица. Зайцев решил: сойдет, не свалятся.
Потом потрогал щетину на подбородке — бриться было лень: сойдет. И тут же рассердился сам на себя. Отвернул края рукавов, глянул — постирать не мешало бы. Понял, что Новочеркасск, с его садами, пылью, жарой, ленивыми улочками, действует на него разлагающе. В Ленинграде он бы так ходить не стал. Не смог. Зайцеву стало досадно. Увидел свои пропыленные, давно не чищенные ботинки.
— Товарищ Патрикеева! — как‑то слишком громко крикнул он.
— М‑м‑м, — безмятежно отозвалась за занавеской хозяйка.
— У вас иголки с ниткой не будет? — нетерпеливо потребовал он.
— Отчего же не будет? Где‑то была.
Эта ее лунатическая манера вести хозяйство нимало его не беспокоила прежде. Но тут он с трудом подавил бешенство. Как она уроки только ведет? В этой школе своей. У самой в голове… мухоморы!
Что школа уже на каникулах, он совсем забыл.
— Не одолжите ли?
— Одолжу, конечно. Где же я ее видела?
Зайцев рассвирепел. Весь мир, казалось, держался на этой проклятой пуговице. Все его расследование тоже от нее зависело. Все его недовольство — дурацкой Зоей, навязанной в попутчицы, дурацким ККУКСом с его лощеными офицерами‑преподавателями и курсантами, дружно стоявшими на страже фасада, всем этим слишком пыльным, слишком жарким, слишком пахучим городком — сдерживалось одной этой пуговицей. И теперь она оторвалась.
— Так дайте же! Пожалуйста!
— Аюшки? — невпопад спросила Патрикеева.
Зайцев рывком откинул занавеску, вышел на хозяйскую половину. Занавеска, которой был выгорожен угол для Зои, сдвинута.
— А товарищ Соколова где?
— Совершает моцион, — отозвалась важно Патрикеева.
Зайцев понадеялся, что у Зои хватит благоразумия держаться тени. Но в принципе был рад, что она ушла. Только Зои («беременность — не болезнь!») сейчас и не хватало.
Патрикеева стояла посреди комнаты на табуретке. В руке полотенце.
— Я ловлю осу, — объяснила она, встретив взгляд Зайцева. — Возьмите сами, а?
— Где?
— Ась?
— Взять — где?
— Да вон там сундук. В нем поищите. Вроде там было.
Зайцев двинулся к сундуку.
— А, нет. Я забыла. Не там. А на полочке. У двери. Шкатулка на полочке.
— Где?
Патрикеева махнула рукой.
Шкатулка, деревянная резная, к счастью, точно была на полочке. Зайцев постарался перевести дух. В конце концов, Патрикеева ни при чем. И пуговица тоже. Это все жара, это город, это бессмысленная поездка. Он открыл шкатулку. Моточки ниток и тесемок, наперстки, булавки, подушечка с иголками. Ножницы.
И тут увидел надписи.
Почти оттертые, почти смытые, бледные. Надписи на дверном косяке. Черточки — и надписи.
«Елена. 1920».
«Михаил. 1921». «Елена» — а черточка повыше: Елена, значит, старшая.
В 1923‑м появился, вернее, научился стоять на двух ногах Павел, самый маленький. Елена, Павел, Михаил росли, как маленькие деревца, догоняя друг друга.
А орфография дореволюционная. Зайцев с непонятной ему самому бережностью — как будто касался не дверного косяка, а детских головок, — провел пальцем снизу вверх. Лента сантиметра, меряющая чье‑то семейное счастье. Не Патрикеевых, у Патрикеевых детей не было.
Меряла, меряла — да оборвалась.
1930 — последняя метка. Его палец замер. В прошлом году оборвалась.
Зайцев задумчиво постучал пальцем. Вспомнил вчерашнюю бабу с ведром, волчий взгляд: «Дом подхорунжего? А где Патрикеевы живут — не знаем».
Ничего странного. Люди жили здесь и переехали — объяснил он собственной тревоге, непонятно с чего засосавшей где‑то у желудка. С Еленой, Павлом и Михаилом. И наперед знал, что неправда: люди, когда переезжают, берут с собой сундуки. И подушки. И кастрюли. Какая мать семейства не захватит свою шкатулку с иголками и нитками? Что шкатулка эта — не Патрикеевой, он почему‑то знал, он это понял.
Патрикеева была не из тех, кто зашивает, латает, штопает, — она была «выше этого». Обычной неряхой.
— Товарищ Патрикеева! А, товарищ Патрикеева? А кто эта Елена? И Михаил? И Павел? — нарочно легкомысленно спросил Зайцев. — Родственники ваши?
Патрикеева стояла у окна, протянув к стеклу руку. И только обернулась, беспомощно, кривовато улыбнулась. Рука ее была будто приклеена.
— Что это вы?