Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 1 из 10 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Лиду Виго посвящается Речь, с которой автор обращается к самому себе: Весьма печальный удел, дорогой мой, прослыть разумной половиной самого себя. С первого же дня нашего существования я имею лишь одно право — содрогаясь, наблюдать за вашей жизнью днем и узнавать о ней ночью, когда сон соединяет нас в единое существо и мы невольно обмениваемся своими секретами. Вы приговорили меня к молчанию. Я один из сиамских близнецов, которого распутный брат, заткнув ему рот, вовлекает в самые безумные авантюры. Продолжайте в том же духе, если хотите, чтобы я исчез окончательно. Поскольку вы любите детективные романы, вас наверняка привлечет подобного рода нелепость. Убийство у сиамских близнецов: Додикус убивает Родикуса. Но похоронят-то нас обоих вместе. И все же этой ночью я делаю попытку изменить ход вещей. Пусть моя кровь вольется в ваши жилы, а не ваша в мои. Ведь речь идет о вашей работе, о вашем творчестве. Выслушайте меня. * * * Вы упорно придерживаетесь весьма опасной теории, трактуя проблему индивидуальности в искусстве. Помню, много лет назад вы вписали в черную записную книжку фразу одного из собратьев по перу: «Для начинающего романиста весьма полезно обратить внимание читателя на те особенности его произведения, где сильнее всего проявляется авторская индивидуальность». Вы были в ту пору начинающим писателем и могли бы извлечь урок из столь разумного совета, но вы заключили эту запись всего одним словом: «Чудовищно!» Для вас любой писатель — романист или нет, начинающий или маститый, — когда он слишком печется о своей «индивидуальности», просто ловко манипулирует игральными костями, передергивает карты с единственной целью достичь быстрого успеха. В то время как писатель, одержимый своим ремеслом, преданный своему искусству, мечтает не о том, чтобы поставить их себе на службу, но о том, чтобы послужить им. и тем самым отдает им предпочтение перед своей собственной личностью. Вы полагаете, что он должен расставлять самому себе всевозможные ловушки, идти непроторенными путями, вести борьбу там, где нет уверенности в победе, одним словом, взять своим девизом «вопреки», а не «благодаря». И когда я шепчу вам: «Не следует насиловать наш талант», вы возражаете мне с тем нетерпением, которое является одной из ваших слабостей: «Какой еще талант? Кто из нас столь проницателен, чтобы знать свои возможности? Наш долг поставить все на карту. А уж тогда поглядим, рухнут ли талант и «индивидуальность», или устоят, заставят себя уважать». * * * И вы действовали, следуя этим безрассудным принципам. Чего только вы не перепробовали за пятнадцать лет! Эссе, поэма, исторические очерки, путевые записки, критические заметки о литературе, скульптуре, живописи. танце, музыке, кино. Воистину пестрая картина! Да еще сказки, романы, новеллы. И каждый раз вы искали (вою особую форму — вам необходимы ваши знаменитые ловушки, вот до чего дошло ваше безумие! Вам доставляет удовольствие, обращаясь к воспоминаниям детства, представлять их выдумкой, написанной бессильной, дрожащей рукой шестидесятилетнего старца (в то время как вам в ту пору было двадцать пять лет). Сочиняя страшные истории на ночь, вы избираете в качестве рассказчика какого-нибудь циничного сноба, донельзя спесивого. И поскольку читателю неведомы ваши творческие поиски, он то расхваливал вас как премилого старичка, то ругал как тщеславного юнца. Столь противоречивая реакция доставляла вам нездоровую радость. Что касается тех, кто, не зная вас по-настоящему, все же знал вас чуть больше, то они заявляли, что ваши книги написаны «с завидной легкостью». Весьма, удачное выражение, если учесть, как медленно вы продвигаетесь от страницы к странице! Но вы и не думали огрызаться, вас это веселило, как и всё прочее. * * * И все же настал день, когда я подумал было, что победил. Вы опубликовали большой роман в двух томах, что составляло лишь первую часть жизнеописания. Вы оповестили читателей о последующих частях романа, и я рассчитывал, что теперь уж наверняка вы не станете больше отвлекаться ни на что другое. Вовсе не потому, что представлял вас тогда более разумным, чем сейчас. Но не могли же вы оставаться равнодушным к тому приему, который был оказан вашим книгам: вам нравится нравиться. Дружеские чувства, уважение, которыми вас повсюду окружали, позволили мне наконец надеяться, что я получу небольшую передышку. Я был готов уже простить вам все безумства юности, искренне расценить их как «творческие поиски», «годы ученичества». Приближалось наше тридцатилетие: подходящий возраст, чтобы стать рассудительным. Так мечтал ваш обманутый рассудок. Конечно, мне известно, что у нас под рукой лежит уже довольно пухлая папка с продолжением вашего романа. Но с какой поразительной медлительностью движется дело! Да разве эта папка была единственной... Сколько работ вы начинали, и, по вашему мнению, весьма значительных! Неужели вы так уверены в долгой жизни, что можете преспокойно переходить от одного дела к другому, нисколько не заботясь о том, чтобы завершить хоть одно из них? Я знаю, что это не так. Мысль о смерти почти неотступно преследует вас. Вас не покидает память об утраченных друзьях, вы горько сожалеете об их незавершенном творчестве. Почему бы вам не поразмыслить над их судьбой, с тем чтобы облегчить свою собственную! Можно подумать, что, напротив, эта тоска питает ваше безумие, побуждает вас спешить, хвататься за все — и вовсе не потому, что некое предчувствие предупреждает о тщете всего (я бы это знал), но потому, что с каждой секундой она все больше убеждает вас в скоротечности всего сущего, исчезающего с лихорадочной поспешностью, в том, что дыхание жизни, каким бы долгим оно ни казалось, всего лишь мимолетный вздох. * * * Надо ли, рассказав о радостных мечтаниях в год нашего тридцатилетия, напоминать вам о бездне, в которую вы меня ввергли почти тотчас же. Казалось бы, ничто не позволяло предугадать подобное несчастье. Но неожиданно вы опубликовали новый роман, детективный роман! И отнеслись к этому весьма серьезно. Я не стал бы возвращаться к столь печальному факту, дорогой мой, поскольку вам все же удалось выйти из этой неслыханной авантюры, не слишком замарав себя (но все же немного замарав), если бы внезапно, в последние ночи, наши сны не поведали мне, что вы готовы повторить этот шаг... Что это? Просто легкомыслие, наваждение или некая мрачная ожесточенность, обнаруживающая неожиданную склонность к самоубийству? Разве вы не представляете себе все последствия своего нового безумства? Не задумываетесь о времени, в которое мы живем, и о том, какими трагическими, но вполне реальными тайнами всецело поглощен наш ум? * * * Вы упрямо тешите себя иллюзией, что выкажете достаточное уважение к читателям, предложив им плод немалых своих усилий, и следовательно, вам нечего больше о них беспокоиться. Именно это кажется мне сейчас невозможным, если даже предположить, что это вообще когда-то было возможно. Уже в течение нескольких лет происходящие в мире события — впрочем, это скорее лишь начало их, лишь подступ к самим событиям, — порождают между массами и интеллектуалами, во всяком случае теми, кого волнует судьба и будущее человечества, некое движение, взаимное обогащение какой-то новой энергией. Мы были подготовлены к этому с первых же шагов нашей юности. Мы все время сохраняли эту готовность и эту причастность. (Следует признать, что на этот счет я могу высказать вам лишь свое удовлетворение.) По что полезного и поучительного для себя найдут в детективном романе именно эти знакомые и незнакомые друзья, чьи свидетельства и вопросы задевали вас за живое, неотступно преследовали, те, что требовали, чтобы вы, как и все остальные писатели, помогли им выразить свои мысли, разобраться в самих себе и объяснить другим. Какой найдут они здесь отголосок, отзвук той каждодневной драмы, среди которой вынуждены существовать? * * * Вы не шевелитесь. Казалось бы, наше уснувшее тело безмятежно отдыхает. Подозреваю, однако, что последуют самые решительные возражения, мне случалось уже наблюдать, как яростно вы защищали других, и вряд ли вы проявите меньше резкости, когда дело касается вас. Прежде всего вы утверждаете, что та или иная форма романа не исключает ни единого из достоинств, присущих романическому жанру в целом. По главное, вы требуете — не так ли? — права на развлечение. Вы даже уверены, что тут нечто большее, чем право, — долг. Долг автора, а следовательно, также и читателя, каким бы он ни был, особенно когда он утомлен. Получать удовольствие — возможно, первейшая жизненная потребность. Если это принимают без всяких оговорок, когда речь идет о живописи, о музыке или спорте, о пище или любовных радостях, короче, почти всех формах искусства, заявляете вы, — почему же отказывать в том письменному творчеству? Обычно еще соглашаются признать такое право за поэзией: она может воспевать лунный свет, и никто не обвинит ее в том, что она «предает свое высокое назначение». Прозаик требует этого права также и для себя, права на чувственное наслаждение писанием, которое жалуют поэту и которое влечет за собой столь необходимое наслаждение чтением. * * * Берегитесь, отвечали вам на это ваши друзья, и я, в свою очередь, так же отвечу. Как отличат ваш роман от тех романов, которые вы первый осуждаете, поскольку они выступают союзниками, пособниками некоего непоследовательного и коварного мира, особенно упорно старающегося сохранить себя? Может, вы к тому же дадите достаточные «гарантии», чтобы не судить о вас по одним лишь внешним признакам? Я знаю вас, вы этого не сделаете. А если бы даже сделали, разве вы заставите кого-то поверить, что ваше будущее творчество не станет отличаться от прошлого и что столь дорогие вашему сердцу игры не уведут вас на опасный путь? Еще раз скажу, я знаю, что вы всегда действовали подобным образом. Увы! мой дорогой друг, повадился кувшин по воду... * * * Пора кончать. Мы заворочались в своей постели, ночь близится к концу. Должен ли я снова замкнуться в своем молчании? Или же я наконец смог убедить вас? И услышу от вас при пробуждении: «Вы правильно рассудили, рассудок мой. Я не примусь за прежнее»? Ответ автора: ВАГОН 7, МЕСТО 15
Глава первая ОТЪЕЗД Как печально выглядит Северный вокзал! Он наверняка показался бы мне иным, если бы в тот вечер я уезжал в Кельн, Амстердам или Осло. Конечная цель путешествия бросает отблеск своих радостей или тревог и на самый пункт отправления. Но я не рассчитываю этой ночью уехать дальше Онуа, и мне не удается вызвать в своем воображении ничего, кроме какой-то зловещей провинции. Зловещей и обледеневшей, поскольку сейчас подмораживает. Миловали теплые мягкие дни, зима очистила землю и небо от всего, что навевало мечты о весне. Если бы те наши края не были такими безлюдными. Не то чтобы я нуждаюсь в зрителях. Одиночество как нельзя лучше соответствует особенностям моей работы, по крайней мере той, которой я собираюсь заняться сегодня. Но от того лишенного обычного оживления перрона, по которому , точно бессильные тени, бредут железнодорожные служащие, веет чем-то тревожным, настораживающим. Освещение здесь столь скудное, что все лица кажутся похожими одно на другое — усталые, посипевшие от холода, лишенные всякой надежды. Что за дурацкая мысль прийти за двадцать минут до отправления поезда! Но это не моя вина. Убить на вокзале целых двадцать минут... Я сначала прогулялся вдоль вагонов, прекрасных металлических вагонов, сверкавших точно ракеты. На моем вагоне две надписи, первая: ПАРИЖ — БРЮССЕЛЬ. Под ней одна-единственная цифра: 7. Как будто так уж необходимо было нумеровать вагоны в такой ненастный вечер, когда почти все места в поезде свободны, когда путешественник, устроившись в уголке у окна, клянет собственную предусмотрительность, из-за которой потерял столько времени! Вот наконец я в коридоре вагона, где все же не так холодно, несмотря па опущенное стекло. Я курю. До чего забавно курить, когда у тебя усы! Особенно такие густые, как у меня сегодня. Эта шутка может плохо кончиться, если не быть осторожным. «Подушки, одеяла!» Гляди-ка, подушки теперь в бумажных наволочках? Когда я был маленьким и мы с отцом уезжали отдыхать, он мечтал о такой вот реформе. Никакой личной заинтересованности тут не было: и речи идти не могло о том, чтобы мы с ним воспользовались подобной роскошью. Короче говоря, очень давно я не путешествовал ночью. И уж совсем-совсем давно я не путешествовал зимой. Даже не припомню, когда в последний раз был на Северном вокзале. Знаете ли вы, что теперь па Северном вокзале все надписи даются на двух языках, как в Бельгии? На французском и па эсперанто? Кто бы поверил, что эсперанто существует! Выход — eliro; расписание прибытия поездов — horaro de alveno; багаж — pakajoj, Особенно мне нравится pakajoj. В этот вечер у меня нет pakajoj. Может, надо было вернуться домой... А если в дороге захочу прилечь? А, да ладно! Подушки не пользуются успехом: поезд прибывает в Брюссель еще до полуночи. Однако мой сосед по вагону зовет проводника и берет у него две подушки. Великолепно! Я говорю — мой сосед по вагону, а не по купе. Потому что во всем вагоне нас всего двое — он и я. Только бы никто больше не сел до отправления! Я уверен, что никто и не сядет. Наш вагон находится в голове поезда, впереди нас только багажный и почтовый вагоны; чем ближе время отправления, тем меньше опоздавших успеют сюда добежать. Даже разносчики со своими тележками не решаются забираться так далеко. Мы у самого конца крытого перрона, а дальше уже — небо. Если взглянуть направо, можно разглядеть заводскую трубу и две крыши больницы Ларибуазьера, на которых заметны неясные, словно бы затерянные следы снега, а там, в вышине, с ними перемигиваются несколько очень ярких звезд. Ох и холодно же станет часа через два! Налево смотреть бесполезно: стекло (да и стекло ли это?) совершенно черное, грязное, отвратительное. Совсем рядом пыхтит невидимый паровоз. Вагон чуть дрогнул: это наш поезд, мы скоро отправляемся. Белый шипящий нар вырывается из-под колес. Пусть уж нас немножко согреют! Проходит еще пять минут. Тягач тащит по перрону целую вереницу тележек, он спешит к почтовому вагону. Десятки мешков. Если поезд тотчас же пе отойдет, я наверняка погружусь в философские размышления о содержании этих серых мешков «Пост-Франс» — о печалях и радостях, просьбах и лжи, мошенничестве и кражах... Настоящий ящик Пандоры. Вот великолепная острота! Жаль, что я тут один. Восемь часов. Поезд трогается так мягко, неслышно, что заметить это можно, только глядя в окно. Итак, мы поехали. И я вдруг испытываю какую-то радость, чувство освобождения. Нет ничего мучительнее, чем застывшее ожидание, ощущение его бесполезности. Мы еще не покинули пределы Парижа, а поезд уже набирает скорость. Превосходный поезд! Никаких остановок до самого Онуа. Двести шестнадцать километров за два часа шесть минут: больше ста километров в час. А потом... Я поднимаю стекло и устраиваюсь поудобнее. «Пари-Суар», «Энтрансижан». Ничего того, что меня интересует. Напрасно я ищу сообщения «в последний час», «в последнюю минуту»... Однако все вроде бы должно было начаться около полудня? Нет, ничего. Тем лучше. Будем довольствоваться чтением официальных новостей за день. Положение внутри страны не слишком блестящее, ситуация в Европе и во всем мире ненамного лучше. Передовицы исполнены самого мрачного пессимизма. Но меня это мало задевает. Разве я перестаю от этого быть добрым французом? Наоборот. Это как раз и есть признак доброго француза, когда общие соображения уступают место личным заботам. Впрочем, сегодня вечером меня можно извинить... Короткий звонок. «Первое блюдо!» Никем не останавливаемый официант вагона-ресторана доходит до самого конца коридора. Пустынность вагона огорчает его, и он спешит вернуться назад, чтобы сообщить скверную новость своему начальству. Я знаком подзываю его. — В котором часу второе блюдо? Официант насмешливо качает головой. — Его не будет, мсье. Подумайте только, такая уйма народу! Я такого еще никогда не видел. Не желаете ли билетик на первое блюдо? Упорство, с каким он называет так единственное кушанье, предлагаемое пассажирам, вызывает у меня улыбку. — Нет, благодарю вас. Он удивленно смотрит на меня, но добавляет: — Если вы все же передумаете... Мы постараемся вас пристроить. Я не пойду в вагон-ресторан. Я съел на всякий случай сандвич часов в семь. И с меня достаточно. Бывают дни, когда от волнения сосет под ложечкой, а в иные нервничаешь так, что забываешь о голоде, жажде, сне. Ну вот, я мог бы сейчас немного соснуть, вроде бы ничто этому не мешает; бояться мне некого, еще целый час ничего не надо предпринимать — целый долгий час... Но нет. Несмотря на укачивающий монотонный перестук колес, я не усну. Наоборот, меня одолевает желание двигаться, ходить, прыгать, перелезать через изгороди. Уже куда-то испарились чувство облегчения, разрядки, радость от того, что мы едем. Может, выкурить сигарету? Нет, лучше трубку. При усах это надежнее. Я предпочитаю трубку. Сквозь клубы дыма я тщательно изучаю купе: зная план своего купе, я буду знать и все остальные. По отношению к другим пассажирским вагонам, это ближайшее, примыкающее к тамбуру купе седьмого вагона. И следовательно, последнее в вагоне по ходу поезда. Все здесь как и положено в первом классе: шесть мест — три и три, друг напротив друга — широких и удобных, для чиновников высокого ранга. Подлокотники, подголовники. На потолке три лампочки: одна синяя, сейчас не горящая, обрамленная по бокам двумя белыми, и все это внутри чаши из искусственного хрусталя. Две сетки для pakajoj. Вешалки. Что, если снять пальто и шляпу? Но мне кажется, сними я пальто — и буду чувствовать себя каким-то незащищенным, лишусь возможности постоять за себя. Глупость. Достаточно переложить из одного кармана в другой некий небольшой предмет... Вот и готово. Продолжим наше обследование. По одну сторону двери выключатель. По другую — кнопка сигнала тревоги. Тут дело тонкое. Прыжок, протянутая рука, и ничего больше! Надо будет оставаться перед дверью, предупреждать каждый жест, каждое движение. Ладно. Над одним из диванчиков зеркало. Господи, до чего же я забавно выгляжу с этими усами! Они наверняка не делают меня неузнаваемым для того, кто умеет читать во взгляде. Будет надежнее надеть шляпу, надвинуть се на глаза. Здравствуйте, мсье! Вы не внушаете доверия. Только ваша трубка, старая добрая трубка знакома и привычна мне и кажется вполне добропорядочной па этом чужом лице. Напротив зеркала, в рамке красного дерева, великолепная фотография «Пещеры Гента». Огромное подземное озеро, по которому плывет лодка с туристами, оленями так, как одевались в 1910 году. Начальник экспедиции стоит на носу с горящим факелом в руках. Может, пот поезд бельгийский? Да нет, белая филейная вышивка повторяет на каждом сиденье слово «Северный». Может, просто реклама? Какое это имеет значение. Важен только сигнал тревоги. Поезд летит на полной скорости под равномерный стук колес, которого я уже не замечаю. Проехали Шантийи — мы в пути уже двадцать минут. Рядом с кнопкой сигнала тревоги появляется контролер. — Ваш билет, пожалте. Это старый железнодорожный служащий, тучный, с одышкой. Он тяжело дышит, вытянув трубочкой губы: точь-в-точь толстая, трепыхающаяся рыба. Он рассматривает мой билет с одной стороны, потом с другой, пробивает его. Крутой поворот дороги вынуждает его прислониться к косяку двери. — Вот и снова настали холода, — говорю я ему. Он возвращает мне билет, но не произносит ни слова, так что мои запал пропал даром. Ему предстоит еще проверить билет у моего соседа, и на этом его обход кончается. Я встаю, время от времени просто необходимо немного размять ноги! Не покидая своего купе, я слежу взглядом за одышливым контролером. Вот он притрагивается пальцами к своей каскетке с золотыми листика-ми, улыбается, кланяется. Ему явно знаком этот пассажир. ПИ поскольку он ничего у него не требует, легко предположить, что этот пассажир — владелец льготного билета. — Добрый вечер, мсье, — говорит контролер. — Вот и снова настали холода!.. Благодарю вас, мсье. Он склоняется еще ниже. Когда выпрямляется, в толстой руке у пего зажата сигара. Огромная сигара, опоясанная блестящим колечком. Эту роскошную сигару он прячет на дне каскетки. — Сегодня вечером совсем никакой работы. — говорит контролер. — Можно подумать, весь народ вымерз! Теперь вернусь к себе, немного вздремну До Онуа... До свиданья, мсье! До скорого! Я поспешил сесть, прежде чем он закончит свою фразу. Но он проходит мимо меня, даже не взглянув. Как удачно он выразился: «До скорого!» До скорого? Отправляйся почивать с миром, болван. На всех парах пролетаем Крей. Полдевятого. Надо бы взглянуть, что там происходит. Я выхожу в коридор, делаю шаг вперед... Стоп! Еще шаг, и мое любопытство может быть замечено. Впрочем, и оттуда, где я стою, вполне можно его удовлетворить. Мой единственный сосед складывает газету. Над ним на верхней сетке покоится сложенное вчетверо пальто, подкладкой наружу, лежащая плашмя каскетка мирно соседствует с небольшим pakajoj, красивым саквояжем из свиной кожи. Из кожаной записной книжки торчит визитная карточка. Я знаю, что можно на ней прочесть: Габриэль Марион, 25, улица Франклина, 16-й округ. Господин Марион встает. Он кладет газету на маленькую сетку, рядом с книгой в бумажной обложке, купленной в одном из киосков Северного вокзала. Потом стягивает с руки перчатки из толстой коричневой кожи. Все его жесты размеренны, неторопливы. Как может человек оставаться таким спокойным, когда за ним следят? Любое животное на свете почувствует в такие минуты, что ему грозит опасность. Да, природа не обострила наших чувств...
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!