Часть 2 из 6 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
‹…›
8. Категорически запрещается разговаривать в рабочие часы.
‹…›
10. Принятие пищи по-прежнему разрешается с 11:30 до полудня, но в течение этого времени работа не должна прерываться.
* * *
Через сто лет после революции[7] в нашем французском обществе равенство граждан является чистейшей ложью, и девиз, высеченный на фронтоне наших памятников, — обман: женщины остаются гражданами второго сорта. И так будет еще долго. Когда я захотела войти в число экзаменующихся на степень бакалавра, ни один из преподавателей не понял моих намерений. «Зачем? — говорили они вполне любезно. — Вам посчастливилось получить прекрасное образование. Чего вы еще хотите? Школьного аттестата вполне достаточно». Должна признать, что на этот раз отец повел себя замечательно. Без него, без его связей мне не разрешили бы пройти экзамен.
Стоило ли так настаивать и надеяться на какое-то будущее, для чего мне теперь этот с трудом полученный бесценный диплом, если я не могу его нигде применить? Мы повесили его на стену. Он красуется в прекрасной золотой рамке в нашей гостиной, рядом с буфетом, и отец никогда не преминет продемонстрировать его редким гостям, которые разражаются восклицаниями и поздравляют меня, восторгаясь прогрессом, достигнутым в образовании девушек, но получение мною степени ни к чему конкретному не привело. Я была убеждена, что диплом послужит неким «Сезам, откройся», началом странствия, которое увлечет меня очень далеко и позволит поступить в университет: но он оказался конечной станцией. Мое учение закончилось, не начавшись.
Тема, предложенная на экзамене по литературе, была довольно рискованной: «Опровергните следующую максиму Ларошфуко: Наше раскаяние является не столько сожалением о том зле, что мы причинили, сколько боязнью того зла, которое могут причинить нам». На какое-то мгновение меня потянуло встать на противоположную точку зрения, настолько эта мысль казалась мне глубокой и прозорливой. Но я поступила как прилежная ученица. И опровергла максиму. В трех частях. Я получила лучшую оценку. Но чем послушно соглашаться, лучше бы я оспорила тему, поддержала правоту другой точки зрения: господин герцог знал такое о человеческой душе, что наши менторы отказывались видеть и принимать. Сегодня я в полной мере наказана за отсутствие мужества. Если бы я действительно высказала свое мнение, то была бы наказана неудовлетворительной оценкой, не получила бы диплом и чувствовала бы себя от этого только лучше. На самом деле наши поступки продиктованы не стремлением к добродетели или справедливости, а единственно выгодой, которую мы надеемся из них извлечь, — и наши сожаления тоже.
Мой отец полагает, что я добилась исключительного результата и должна этим довольствоваться: ни одна из дочерей его друзей или знакомых не достигла такого уровня образования. Я поняла, хотя и с опозданием, признаю это, что отец поддерживал мое стремление сдать экзамен на бакалавра не для того, чтобы я могла получить высшее образование и приобрести профессию или положение, но исключительно чтобы поважничать перед людьми своего круга, показать, что его потомство куда качественней, чем у прочих, что в нашей семейной крови есть нечто, чего остальные лишены. Пусть я так старалась, работая как сумасшедшая, сегодня я осознаю, что целью было не подготовить меня к дальнейшей жизни и обеспечить мое будущее, а только удовлетворить его нарциссизм. Теперь он мог кичиться, демонстрируя свои современные взгляды, дабы пристыдить знакомых, которые низводили жен и дочерей до уровня роскошных, выставленных напоказ кукол, невежественных и всем довольных, покорных игрушек в руках своего мужа и господина, и показать, что он, доктор Гаше, человек прогрессивный, передовой и оставил далеко позади предвзятые суждения своего окружения. Мой диплом явился его победой.
Я получила свою степень бакалавра вместе с поздравлениями членов комиссии, а теперь умираю от скуки. Каждый день еще однообразнее предыдущего. Нет ничего, что могло бы внести оживление в мои дни, никакой надежды — разве что заделаться в конце концов настоящей буржуазной дамой, которая только тем и занята, что следит, отполировала ли как следует прислуга мебель в гостиной или приготовила ли трапезу, способную удовлетворить того индивидуума, которого отец предложит мне в мужья. В моих же интересах, разумеется. Но, по странному совпадению, тот, на кого падет его выбор, будет идеально соответствовать собственным интересам отца.
Существует лишь одна лазейка: сбежать, как воровке, и я догадываюсь, как трудно сложится моя судьба, если я пойду на это безумие. Если я останусь, то умру, это точно. Мысль об отъезде в Америку зарождалась медленно и была как якорь спасения. Несмотря на бесчисленные препятствия, которые я предчувствую, эта затея кажется исполненной надежд, хотя и опасностей тоже. Достанет ли у меня сил, чтобы преодолеть их, или они заставят меня отступиться? У меня нет иной возможности, кроме как идти дальше по этому пути, или же мне придется смириться и принять свою судьбу. Эти два года будут тянуться бесконечно долго. Хватит ли у меня сил выдержать их? Да еще с довольным видом? Или же мое сопротивление иссякнет? Я не представляю, что могу проиграть, а значит, отказаться от всего, возможно, выйти замуж за Жоржа или за другого или же остаться старой девой и сгнить заживо.
* * *
«Лантерн», 24 июля 1890 г.
«Возможно, что сам институт бакалавров, три четверти которых обязаны своей степенью удаче, а остальные — собственным усилиям, в скором времени исчезнет. Министр… предложил упразднить его… Но поскольку наличие некоего свидетельства о школьном образовании все же необходимо… ученики будут сдавать похожий экзамен…»
В 1890 году во Франции степень бакалавра получили 6765 человек, из которых 93 женщины, стоимость заявки доходила до 120 франков. Немногочисленные женские лицеи не готовили к экзаменам на степень бакалавра, и только наиболее упорные (и обеспеченные) могли предстать как индивидуальные кандидаты; эта ситуация оставалась неизменной до 1924 года.
«В 1887 году, — вспоминает Жанна Крузе-Бенабен, — на письменном экзамене среди сотни кандидатов можно было заметить пару платьев: и то при ближайшем рассмотрении второе платье оказывалось сутаной…»
* * *
Дом оказывается в моем распоряжении, едва мой брат покидает его, уезжая воскресным поездом в 17:27, с тяжелым сердцем возвращаясь в лицей Кондорсе, где он учится, будучи в пансионе, и где молча страдает от железной дисциплины и постоянных наказаний. Он — натура тонкая и ветреная, с высоты своих пятнадцати лет интересуется только поэзией, совершенно не способен запомнить даже самую простенькую теорему, путает исторические даты и абсолютно невосприимчив к латинским склонениям. Он приводит в отчаяние нашего отца, который упорно возлагает на него большие надежды и верит, что передаст сыну свой кабинет, а потому даже лично следит за тем, как он выполняет домашние задания, и выступает в роли наставника, заставляя без устали повторять уроки. Я слышу, как он испускает тяжкие вздохи, дерет брата за уши и бранит всякий раз, когда пытается добиться от него правильного ответа. Что до меня, то я только подтверждаю свою репутацию недостойной дочери, категорически отказываясь заняться, хоть на минуту, образованием младшего брата. Долгое время идеальной отговоркой мне служила необходимость посвящать все свое время подготовке к экзамену. Теперь же, когда я могла бы уделить несколько часов, чтобы вытащить его из той бездонной пропасти, в которой он пребывает, на все просьбы отца у меня остался один ответ: не хочу. И нет значит нет! Его это приводит в ярость. А его раздражение приводит меня в восторг. Я заявляю, что не буду репетитором, а раз таковой нужен, пусть наймет, ведь я-то разобралась сама и без его помощи, неплохо при этом преуспев. Хоть мы и не богаты, у отца достаточно средств, чтобы нанять какого-нибудь студента, но мысль о расходах внушает ему такое отвращение, что он предпочитает тратить собственное время в воскресенье, пытаясь заставить брата немного продвинуться в учении.
На самом деле я отказываюсь помогать своему брату Полю только потому, что не желаю принимать участие в великой нелепице его образования. Брат признателен мне за то, что я не заставляю его превращаться в ученую обезьяну, а, напротив, поддерживаю в его стремлении продолжить трудный путь в поэзии, потому что у него есть талант, это точно. Может, он и не Рембо. Пока что. Но он одарен, это очевидно, и он сознает свой дар, как и то, что недостаточно возвести затуманенный слезами взор к луне, чтобы стихи полились как по волшебству. Он работает, тайком исписывая маленькие блокнотики неуверенными рифмами, но, как он сам подчеркивает: главное — не механика александрийского стиха, а красота образов и сила чувств, которые его рождают. Несмотря на свой юный возраст, он удивительно развит и мечтает все сделать, чтобы избавить поэзию от академических уз. Я обещала ему поддержку на том пути, который он избрал, обещала, что буду его союзником.
На свой лад брат пережил те же злоключения, что и я. Он был игрушкой нашего отца. Тот очень рано обнаружил склонность Поля к поэзии, и ему льстило, что сын внимает музе, боготворит поэтов, заучивает, как по волшебству, целые строфы г-на Гюго и читает их нам вечерами напролет или не может оторваться от последнего сборника г-на Верлена. Отец не упускает случая рассказать, что именно брат настоял, даже умолил его отвести нас на грандиозные похороны национального поэта[8] — сам отец воздержался бы от похода, он боится скопления людей и движения толпы, но не сожалеет о том, что в тот день отеческие чувства взяли верх и он поддался на уговоры, желая доставить удовольствие своему отпрыску. Никогда еще он не видел такого народного благоговения, такой страсти, разделяемой столь большим количеством людей, и никогда больше не увидит. В те времена, когда друзья или родственники приходили к нам в гости, он просил брата почитать нам стихи в гостиной, и мы слушали его, чинно рассевшись, как настоящего артиста, а потом горячо аплодировали; иногда отец просил и меня сыграть отрывок из г-на Шопена, и я охотно подчинялась. На самом деле отец выставлял напоказ прежде всего самого себя и через нас привлекал внимание к себе; его дочь достигла успехов в учении, как ничья другая, его сын выказывал необычную для его возраста чувствительность, дети были его законной гордостью и реваншем за скромную жизнь.
Но все переменилось однажды вечером, когда отец спросил брата, едва поступившего в лицей, чем он собирается заняться в будущем. В его представлении, дело было ясное: сын тоже поступит на медицинский и станет известным врачом, каким не удалось стать ему самому. Как же он был ошеломлен, когда брат ответил, что хочет быть поэтом. Вначале он только посмеялся, приняв это за подростковое кокетство, но очень быстро понял, что медлить нельзя, такую убежденность выказывал брат. Напрасно отец возражал, что это не профессия, что стихами не проживешь, что это не удавалось даже самым великим и знаменитым, что тут нужно или иметь состояние, как г-н Мюссе или де Эредиа, или же быть чиновником и получать пенсию, как г-н де Виньи или Малларме, отдаваясь этому занятию лишь на досуге единственно из желания потешить собственное тщеславие. Все было без толку. Брат стоял на своем. Он станет поэтом, и никем другим. Отец, который вечно тянет и раздумывает до бесконечности, в тот день принял решение своей жизни: он лишил брата поэзии. Просто-напросто. Он выбросил из библиотеки все, что хоть отдаленно напоминало поэтическое произведение, и запретил ему заучивать любое стихотворение под угрозой еще более суровых наказаний, не пожелав уточнить, каких именно. Он надеялся, что брат, лишенный материальной поддержки, рано или поздно утомится и найдет себе другое увлечение, но его постигло глубокое разочарование, когда он получил поздравления от преподавателя литературы в лицее, ибо Поль знал наизусть «Беренику»[9] и «Полиевкта»[10] и потрясал свой класс и старика-преподавателя, читая их с бóльшим воодушевлением, чем актер «Комеди Франсез». Г-н Расин и Корнель были немедленно изгнаны из семейной библиотеки. Отец пребывал в уверенности, что победил, поскольку брат больше и намеком не упоминал о своей страсти, не читал стихов на семейных собраниях, так что это увлечение юности, казалось, осталось в прошлом; но он жестоко ошибался. Брат прибег к оружию слабых, он научился хитрить; молчание и ложь — непреодолимая защита. Я всячески поддерживала брата на этом пути, под полой передавала ему книжки поэтов, прятала их в своей комнате, точно так же, как укрыла в тайнике в своем шкафу блокноты, которые брат исписывал своими лихорадочными стихами, я убаюкивала отца песенкой, которую он хотел слышать, — и он успокоился и заснул. Должна заметить, что в искусстве утаивания и мошенничества брат стал непревзойденным мастером.
Обычно отец уезжает на том же поезде, что и брат. При желании он мог бы остаться до утра среды, ведь он консультирует три дня в неделю в своем кабинете на улице Фобур-Сен-Дени до вечера пятницы, когда он снова садится на поезд на вокзале Сен-Лазар и возвращается домой. Отец влачит повсюду за собой свое уныние, из комнаты в комнату, будто ищет забытую вещь, или садится в саду передохнуть, но испускает глубокие вздохи и не может больше двух минут оставаться на месте, или же хватается за альбом для рисования, нервно набрасывает что-то секунд тридцать, потом — к черту! — потом уж не знаю что еще, и отправляется прогуляться по деревне. Я больше не предлагаю пойти с ним, он систематически отказывается, так как любит ходить один. Оживляется он, только когда начинает собирать свой саквояж, бросив брату, что поедет с ним поездом в 17:27. Его всегда ждут в Париже неотложные дела, которыми он вынужден заняться, — он утверждает это, словно оправдываясь за свое отсутствие. Вид у него, как будто ему предстоит выполнить нелегкий долг, а ведь он собирается просто встретиться с приятелями в кафе и поболтать о последних новостях, пройтись по салонам и выставкам, короче, воспользоваться всеми столичными развлечениями. Я его понимаю, жизнь здесь монотонная, приятная, конечно, но можно сдохнуть от скуки, если не нужно обрабатывать поле или доить коров. В лучшее время года в Овере так хорошо и так все цветет, что отец иногда остается до утра среды. А с другой стороны, вокруг нет никого, с кем можно было бы поддержать человеческий разговор, единственное занятие местного мужичья — это с огромной серьезностью разглядывать небо и облака в попытке предугадать, не собирается ли дождь.
* * *
С апреля 1888 года по февраль 1891-го одиннадцать женщин были убиты с невероятной жестокостью в лондонском квартале Уайтчепел, пять других преступлений будут ошибочно приписаны пресловутому Джеку-потрошителю. Пресса, как в Англии, так и во всем мире, придала этому делу небывалую огласку. Огромное количество статей с клиническими описаниями ран, нанесенных жертвам, были опубликованы во французской прессе, которая приходила в экстаз от преступлений самого известного серийного убийцы своего времени.
* * *
Моя кисть тяжеловесна и лишена изящества, это просто палка, которая дергается по холсту, и сколько бы я ни вкладывала труда и времени, мои композиции чопорны, словно я вымочила свой талант в крахмале. Мне удается выкручиваться, потому что я хитрю, выбирая только напыщенные исторические сюжеты — античные развалины, заброшенные замки, внутреннее убранство церкви, — где важен единственно дар перспективы, но это ближе к геометрии, чем к живописи; в моих картинах нет никакой игры воображения, никакой легкости, словно с кисти стекает свинец. Я ненавижу то, что у меня выходит, но не могу без этого обойтись. Мне так хотелось бы обладать свободой Делакруа или Тинторетто, но я ничего не понимаю в смягчении тонов и контрастности оттенков, я не способна придумать и создать нечто прекрасное. Я отлично копирую, делаю такого Рафаэля, что его можно принять за подлинник, а Фрагонара — как на конвейере. Я с легкостью воспроизвожу то, что вижу. Я прирожденный подражатель, но сама я не существую. В этом моя проблема, я способна оценить красоту, но не могу ничего создать сама. Не так давно я нашла выход, хоть и сомнительный: решила больше не подражать классикам, отставить в сторону бесконечные рисунки мраморных статуй и барельефов, которыми забиты музеи, и обратиться к современной живописи.
Я пристрастилась к г-ну Сезанну, который когда-то написал наш дом и у которого отец купил немало картин. Одна из них, с белыми и синими пионами, которые так искусно выделяются на черном фоне кресла, и чуть деформированным делфтским фарфором, глубоко волнует меня своей искренностью и простотой. Я спросила себя, что именно меня так трогает, и не нашла ответа. У него особая манера писать цветы — спонтанно, небрежными мазками, без тени и контура, без единой лишней детали, и она придает им живость, которой они лишаются, если их тщательно выписывают, желая добиться достоверности; он заставляет нас почувствовать их запах. Я сказала себе, что если пойду за ним след в след, то рано или поздно овладею его палитрой, хоть отчасти проникнусь его искусством, приближусь к нему. И я писала Сезанна весь день, вживаясь в его стиль, вновь и вновь принимаясь за тот же цветок, пока пальцы не сводила судорога от усилий уловить неуловимое, пока меня не охватывала ненависть к пионам и к керамическим горшкам, но благодаря настойчивости в конце концов мне удалось поймать его манеру, его взмах, и потребовался бы глаз чудодея, чтобы отличить оригинал от копии. Когда он придет к нам в гости, я покажу ему свои работы, и я уверена, что он будет удивлен, вряд ли он вспомнит эту композицию, этот силуэт белой кошки на диване или китайскую вазу с алыми пионами, начнет рыться в памяти и признается, что она его подводит. Еще он не сможет вспомнить, где и когда написал эти картины, но какая разница, ведь он их признает своими, созданными его рукой, его сердцем, и тогда я скажу ему правду, что их написала я, что я присвоила не только его приемы и стиль, который позаимствовала, как ничтожный копиист, нет, я решила посмотреть на мир его глазами и стала видеть, как он, и в результате поняла, каким он его чувствует, как позволяет свету проявляться, ничем себя не обнаружив, и как он им пользуется, чтобы выявить простоту и красоту вещей, чтобы уловить вибрацию, испускаемую этим цветком и вазой. Я знаю, он не будет сердиться на меня за подражание его манере, потому что больше всего остального я люблю тот угол зрения, под которым он видит самые простые вещи.
Эта неспособность выразить себя — вовсе не фатальная данность, а признак моей незрелости: мне еще предстоит дорасти до самой себя. В идеале было бы поступить в «Боз-Ар»[11] и поучиться у настоящих мастеров, но это невозможно, пришлось бы переодеться мужчиной: представительницам моего пола доступ туда запрещен. Один только Бог знает почему. Возможно, мужчины опасаются за свое господство, если мы получим возможность сравнить наши достижения. Мы годимся лишь на то, чтобы разглядывать их произведения, но права учиться или стать признанным художником у нас нет. И если женщине случится вдруг вставить ногу в приоткрытую дверь, я уверена, что они захлопнут эту дверь со всей возможной свирепостью, даже если придется раздробить кость.
* * *
«Иллюстрасьон», 6 октября 1888 г.
«Одной из наиболее любопытных забастовок этого года, к сожалению столь богатого на забастовки всякого рода, была, без сомнения, забастовка железнодорожных рабочих, занятых на возведении земляных насыпей для путей между Лиможем и Бривом. В одном из наших последних номеров мы говорили о наивности и странности забастовщиков, которые больше всего любили прогуливаться без определенных целей… Власти были вынуждены вызвать солдат для охраны стройки, где трудилась всего дюжина землекопов, и это развертывание всех сил охраны общественного порядка с единственной целью защиты ничтожной группы рабочих, несомненно, являло собой весьма оригинальное зрелище…»
* * *
Я думала, это станет, как и в другие годы, тяжким испытанием — одна из тех нудных светских обязанностей, когда стараешься приятно улыбаться, борясь со смертельной скукой; напротив, день оказался веселым и удачным, он перевернул течение наших жизней и определил судьбу нас всех.
Вернувшись в пятницу вечером, отец объявил, что в воскресенье мы приглашены на обед к Секретанам в Понтуаз. Он бросил это небрежно, походя и обращался не ко мне, а к Луизе, просто сообщая, что нет смысла готовить воскресный обед. Отец мог бы предупредить меня, когда мы ужинали с глазу на глаз, но он и губ не разомкнул, слишком поглощенный чтением любимой газеты. Меня это не смущало, я и не предполагала, что завяжется беседа, да и мне было нечего ему сказать. Наши отношения перешли в стадию полного безразличия друг к другу, мы даже не пытались скрыть взаимную холодность, расспрашивая, чем занимались на неделе. В то же время мне были известны его тайные планы и истинная причина этого визита. Луи Секретану принадлежит самая крупная аптека в Понтуазе. Великолепное предприятие, возвышающееся на Рыночной площади, которое передается от отца к сыну и которое значительно их обогатило. Особенно с тех пор, как они изобрели «Бальзам Лажуа»[12], который снимает все боли, ну или почти все. Секретан-старший — влиятельная шишка, из тех, которые делают погоду в наших местах, и он решил, что один из его двоих отпрысков унаследует семейное дело; судя по всему, эта перспектива их не прельщает, они слишком заняты тем, что развлекаются с танцовщицами и актрисулями, тратя на них то состояние, которое отец накопил, производя чудодейственный бальзам и всякие микстуры, но родитель не сдается, упорно подталкивая их к поступлению на факультет фармакологии. Он совсем не волнуется по этому поводу, помня, что и сам не испытывал никакой склонности к профессии аптекаря: призвание снизошло на него, когда его собственный отец перекрыл ему средства существования.
Наши семьи общаются с незапамятных времен, так что нас приглашают на обед пару раз в году, хотя от отца ответной вежливости не дождаться. Мысль о еще большем сближении возникла, когда мы с Жоржем были от горшка два вершка и бегали за крокетными шарами, пока взрослые забавлялись этой игрой в парке аптекарского имения. Я думаю, но не уверена, что первой эта идея пришла в голову моей матери, Секретан-отец как-то обмолвился давным-давно, но всякий раз, когда я задавала вопрос, мадам Секретан раздражалась и переводила разговор на другую тему. В дальнейшем эта мечта расцвела и овладела нашими жизнями; мы всерьез играли наши роли, потому что нам казалось, будто мы до времени выросли и стали как бы маленькими взрослыми. Он брал меня за руку и ни за что не желал отпускать ее, а когда он целовал меня в щечку, все смеялись и разражались аплодисментами. После ухода моей матери эта игра стала нашим способом хранить ей верность и помнить ее. Между Жоржем и мной один год разницы, мы так и росли с предначертанием, нависшим над нашими головами, с которым мы соглашались, не понимая, что оно означает. Я очень его люблю, но как кузена, и совершенно не до такой степени, чтобы выходить за него замуж. И он настроен так же. Он не знает, чего хочет от жизни, колеблется, твердит, что он вообще несерьезный человек, у него прекрасный голос, он мечтает о карьере певца и берет уроки у мадам Ларош, которая считает его очень одаренным. Но он совершенно уверен, что ненавидит аптекарское дело и ни на секунду не может себе представить, что придется продолжить семейную традицию, тем более — работать с отцом, а поскольку конфликтовать с родителем ему не хочется, он выдумывает тысячу предлогов, чтобы оттянуть решительный момент, и всячески подталкивает Жака, младшего брата, который вроде бы расположен к такого рода занятию, выбрать учебу в этом направлении.
Ближе к полудню мы отправились туда в экипаже; стояла августовская жара, поля уже пожелтели, а земля потрескалась. Всю дорогу отец давал мне наставления: я ни в коем случае не должна противоречить Секретану-старшему, что бы он ни говорил, даже если его высказывания будут меня раздражать. В этом случае я не должна реагировать, только склонить голову и ответить: Да, понимаю или Я должна над этим подумать, а главное — не заводить разговор о политике, философии или о чем-то, связанном с Богом. Он потребовал обещания, а у меня не было никакого желания заводить спор, и я пообещала. Такими темпами нам потребовалось добрых полчаса, чтобы добраться до Понтуаза. Дом Секретанов возвышался на берегу Уазы посреди парка, достойного Параду аббата Муре[13]. Здание в идеальном состоянии и выглядит как новенькое, хотя было построено в начале века в том версальском стиле, который так нравился имперской знати. Луи Секретан только что провел в поместье электричество, работы стоили дорого, но результат потрясающий: достаточно нажать на кнопку, и в комнате зажигается свет. Конец керосиновым лампам, тяжелому воздуху, тошнотворным запахам и опасности пожара. Он посоветовал и отцу совершить эту домашнюю революцию в нашем жилище в Овере, тот ответил, что подумает, но в первую очередь он должен задаться вопросом, сколько ему будет стоить этот прогрессивный прорыв.
В ожидании прибытия остальных гостей г-н Секретан не мог отказать себе в удовольствии продемонстрировать нам свое «маленькое безумство»: изумительный зимний сад, также осененный благодатью феи электричества, который он только что пристроил к правому крылу и теперь безмерно им гордился. Автором металлических конструкций был один из бывших сподвижников Эйфеля, он же вел надзор за строительством. Секретан подробно описал отцу и брату множество технических деталей и тонкостей сборки, с удовлетворением отметив, что он стал одним из первых частных лиц в стране, кто соорудил себе цельную стеклянную крышу, да еще с такими тонкими несущими конструкциями.
Жорж казался озабоченным и смущенным, он задержал меня, пристроившись в арьергард маленькой группы, и тихим голосом рассказал, что отец поставил перед ним ультиматум, требуя, чтобы он приступил к изучению фармацевтики с начала следующего учебного года: он больше не может бороться с родительским диктатом. Если ему повезет при жеребьевке[14], не останется иного выбора, кроме как подчиниться или быть лишенным наследства, или же, хуже того, если он вытянет неудачный номер, отправиться на три года в армию в Африке. Уж лучше на факультет, там, по крайней мере, он рискует умереть только от скуки.
— Что будем делать? — спросил он с потерянным видом.
— Для меня и речи быть не может о замужестве в ближайшее время. Сначала нужно достичь совершеннолетия.
— Это меня вполне устраивает. А мы продержимся так долго?
— Ты должен выбрать, Жорж, будь то твой отец или я, но ты не сможешь иметь все сразу, я тебе уже говорила, мой путь ясен, может, я еще и могла бы выйти замуж за художника, но уж точно не пойду за аптекаря.
Секретан-отец со всей настойчивостью усадил меня по свою правую руку, а моего отца — по левую, проигнорировав весь план рассадки за столом, подготовленный его супругой, и наплевав на чередование мужчина/женщина: это ведь не светский раут, верно? Стоило ему нахмурить брови или чуть повысить голос, как от него исходила такая властность, что никто не осмеливался ему противоречить. Он поднял бокал за мое здоровье и еще раз поздравил с блистательным успехом на экзамене, приведя меня в пример всем собравшимся. Поздравил и отца, как если бы этот успех мог быть приписан ему, никогда не оказывавшему мне никакой поддержки. По мнению Секретана, я воплощаю триумф республиканской школы, где в расчет принимались только личные достоинства, и могу служить примером другим девушкам. Он отправил Жоржа на противоположный конец стола, а поскольку мадам Секретан была возмущена тем, как переворошили ее план, он в наказание поместил и ее подальше от себя, рядом с сыном. Я никогда не видела пары более несхожей и несочетаемой, чем эта. Она — дочь обедневшего дворянчика, пропитанная ханжеством, не пропускающая ни одной исповеди и ни одной службы, смиренно несущая ту тяжкую ношу, которая ей выпала в земной юдоли, осенявшая себя по двадцать раз на день крестным знамением при каждом богохульстве или нечестивой шутке своего свободомыслящего мужа, ярого атеиста и антиклерикала. Она испила чашу до дна, когда муж вскоре после свадьбы силой выставил за дверь аббата из собора Богоматери, запретив тому переступать порог своего дома. Со временем он ничуть не смягчился и, даже когда умерла его теща, отказался войти в церковь, клянясь, что для него существуют только гражданские похороны.
Секретан-отец был так мил и предупредителен со мной, что еще немного, и я бы решила, будто он сам претендует на мою руку; несмотря на то что ему перевалило за пятьдесят, он еще мужчина хоть куда, элегантно одетый и ухоженный, с бачками, доходящими до подбородка, жизнерадостный, полная противоположность моему отцу, который казался старше своих лет, всегда небрежно одетый и с вечно измученным видом. Секретан-отец пил исключительно сомюр-шампиньи, а когда я его спросила почему, он ответил, что, черт побери, это лучшее вино в мире, причем из его собственного виноградника, который дает двадцать тысяч бутылок в год, а раз уж никакой необходимости продавать их он не испытывает, приходится пить самому — и продемонстрировал мне этикетку, на которой было указано: «Шато Секретан, собственник-производитель». Я не преминула восхититься чуть фруктовым вкусом этого нектара, приведя его в восторг. Он пожелал налить мне еще, но я нарушила отцовское предписание ни в чем ему не противоречить, попросив воды. Папаша Секретан изгнал этот напиток с глаз своих, заявив, что он не имеет привычки умываться за столом, но безропотно велел принести мне стакан.
Еда была очень вкусной и крайне обильной. На протяжении всего обеда Луи Секретан засыпал меня тысячью вопросов, каждый раз возобновляя попытку, если я отвечала недостаточно полно: как я провожу свои дни, предпочитаю ли я жизнь в Париже или в деревне, а если появятся дети, сколько бы я хотела их иметь, и что я читаю. Со своей стороны, он молился на Величайшего[15], нашего всеобщего патриарха, с которым он имел честь довольно долго беседовать (что было предметом его глубочайшей гордости) во время конгресса Международной лиги мира и свободы в Женеве, считал «Легенду веков»[16] самой великой из когда-либо написанных книг, каждый вечер читал из нее несколько строф перед тем, как заснуть, и, хоть и знал ее почти наизусть, неизменно находил в ней новые тонкости, которые до того ускользнули от его внимания. Он расспросил меня о моих литературных пристрастиях и казался довольным тем, что я питала склонность к романтикам — он и сам в молодости пленялся произведениями г-на де Шатобриана и сожалел, что нынче они вышли из моды.
— Его считают нудным, зато какое величие души, — продолжил он, — сегодняшние мелкотравчатые авторы важничают, но и в подметки ему не годятся. Мы живем в эпоху газетчиков и фельетонистов, ни одного писателя, который обладал бы дерзостью или гениальностью.
— Я прочла его с большим интересом, — уточнила я, — но с тех пор, как я открыла для себя Гейне, я ощутила такую общность с ним, как если бы написала это сама, его поэзия так тонка и…
— Но Гейне еврей! — прервал меня он, хлопнув ладонью по столу. — Как ты можешь предпочитать посредственные стихи этого революционного жида нашим самым великим поэтам? Читай Ламартина, Мюссе, это, по крайней мере, поэзия. Заклинаю тебя, Маргарита, если ты и дальше будешь читать такое — мы больше не друзья. Дорогой Поль, ты должен следить за тем, что читает твоя дочь.
Г-н Секретан двумя глотками осушил свой бокал сомюра и тут же налил себе снова; отец, со своей стороны, казалось, вот-вот распадется на части, лицо его было бледным, а глаза круглыми, как шары. Я вспомнила, что он как-то раз упоминал об искреннем расположении Секретана к г-ну Золя, и заговорила о своем восхищении его «Ругон-Маккарами», это замечание вроде бы успокоило моего будущего тестя. Он глубоко вздохнул: в свое время он хорошо знал Золя, но на сегодняшний день терпеть его не мог за воспевание уродства, социализированный натурализм и сомнительные связи. Цепляясь за соломинку, я совсем уж было собралась высказать свое преклонение перед г-ном Флобером, когда он спас меня от неприятностей, опередив и назвав его полным бездарем, напыщенным писакой и худшим бумагомарателем, какого только знала французская литература, в которой, впрочем, и без него таковых хватает, как он особо подчеркнул, и я воздержалась от вопроса, откуда столько. Я подозревала, каков будет ответ.
Потом он неожиданно захотел узнать, чем бы мне хотелось заняться теперь, после получения престижного диплома. Я впала в замешательство, взглядом ища поддержки у отца, но он старательно отводил глаза. Луи Секретан посмотрел в упор, как если бы видел меня насквозь, довольно улыбнулся, повернулся к отцу и бросил:
— Поль, мне пришла в голову отличная мысль, твоя дочь тоже должна учиться медицине. Это же очевидно, разве нет? Теперь, когда женщины могут стать врачами, нужно этим воспользоваться. Не так уж эта учеба сложна. Что ты думаешь?
Отец покачал головой, издал некое «э-э-э…», которым и исчерпался его энтузиазм. Секретан обратился ко мне:
— А ты, Маргарита, что об этом думаешь? У тебя есть все нужные качества, ты обоснуешься в этом городе, а я обеспечу тебе клиентуру.
— Я бы хотела поступить в «Боз-Ар».
— Но это же не профессия!