Часть 38 из 76 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Взмах блестящего широкого лезвия – и левая рука тоже легко отламывается.
Шесть смуглых мужских ладоней лежат в сухой пыли.
Эта пыль и песок вокруг них собираются в тёмные шарики.
Нас отводят в тень и бросают нам тряпки.
Очень больно перевязывать только что отрубленные руки без рук.
Мы помогаем себе зубами и друг другу, поэтому наши лица в крови.
Кровь мешается со слезами.
Примотав кое-как кульки к культям, в полуобмороке прислоняемся к мозаичным стенам, закрыв глаза.
Пока один из нас не говорит, всхлипнув:
– Если бы я знал, что попадусь, лучше бы перетерпел голод, и вернулся в свою деревню, и работал бы за хлеб.
Второй молчит, думает:
– Если бы я знал, что попадусь, лучше бы перетерпел холод, и пошёл бы в город, и работал бы за крышу над головой.
Я открываю зажмуренные от боли глаза и понимаю: знай я, что мне отрубят руки, я бы попросил, чтоб лучше отрубили мне ноги. И я сидел бы тут тихонечко, в тенёчке, под высокой стеной, и вытирал бы слёзы, вытирал бы слёзы плачущим.
Всем, любым.
Пока не умер бы.
Тут и происходит чудо: только я произношу эти слова вслух, у меня появляются мои руки! Мои корявые жёсткие ладони с худыми пальцами и поломанными ногтями, чёрные от въевшейся бедности. И, поражённые не меньше моего, ко мне приближают свои заплаканные взрослые лица мои безрукие воры. Я подвигаюсь к ним на ягодицах, ног-то у меня теперь нет по самые клави, и ласково отираю руками их слёзы, их пот, кровь и грязь с обоих лиц, голодного и холодного.
Чудо само заявляет о себе, и я лишь сижу в тенёчке и отираю слёзы всем плачущим, кто идёт под утешение моих чудесных, возвращённых Богом рук. Это нескончаемая череда: они идут из тьмы веков, убитые и замученные, женщины и мужчины, дети и старики. И из настоящего. И отовсюду. Они не стесняются своих слёз, ибо мои руки возвращены мне чудом, и это уже не руки недостойного вора, уже не мои руки.
Сам Всевышний утешает их и отирает их слёзы. Их поднятые к Нему лица озарены.
Я не ем и не сплю неделями, это как марафон. У меня есть карманный календарь, это пакетик с таблетками: одна таблетка – один день.
Я знаю свои дни на ощупь и на вкус, и они дают мне силы не смыкать глаз никогда и видеть чёрный мир как он есть, его неверную подноготную.
Когда пакетик опустеет, я сделаю то, зачем я здесь.
Я только хочу доставить им утешение.
Я должен.
Я хочу, чтобы их мёртвые рты улыбнулись.
И мой календарь уже почти пуст.
Поэтому эти руки сейчас поправляют на впалом животе ремень, я выплёвываю кат и улыбаюсь.
Я ласково оттираю им слёзы и вхожу под своды вокзала, огромного, как Айя София, где утренняя толпа чудовищ растекается на несколько линий метро и PEP.
И они заходят со мной.
Глава 37
В каждом городе есть тайные углы, в старом городе, сообразно прожитым векам, их много. В Париже тайна может бежать перед тобой, может прятаться от тебя, заманивать, как болотный огонёк или красавица, которую ты вроде бы нагнал, – глядь, а она уже памятник! Посмеивается с высоты постамента над одураченным тобой.
Никто не знает этих углов и тайн всех и сразу: одни известны памятливым старожилам, другие внезапно открываются впервые приехавшим туристам, иные ведают экскурсоводы с написанными путеводителями, ещё какие-то хранят ночные парни с баллонами краски и бесприютные наркоманы. Множество городских тайн знают убежавшие из дома дети и потерявшиеся старики, следователи отделов убийств и пожарные.
Но никогда не сложить эти углы и тайны вместе: как рецепты неповторимых ароматов, составы драгоценных лекарств или пропорции божественных амброзии, их всегда по частям знают разные люди. Каждому известен лишь один тайный ингредиент, и никто никогда не владеет их секретом целиком.
Одной из таких тайн и владел Маню.
Непонятно, как – метафизически? – но в Париже продолжают невидимое присутствие прежде населявшие его люди. Утром и ночью, вечером и днём улицы, сады и бульвары Парижа полны не только сегодняшними прохожими, но и всеми его прежними жителями, поклонниками, обожателями и сектантами.
Наступает каждый божий день. Погода склоняется над этой чашей – Парижем, над королевским сервизом – Парижем. И уверенно пренебрегает приготовлением утренней каши.
Сразу мешает из немного солнца в холодной воде и отблесков крыш, и пятен зеркал, и света из глаз, и повсеместных волн стекла и, главное, из отражений всего во всём, зрительную симфонию или визуальный пунш.
Так устроен город, само его пространство.
– Да ты сама как-нибудь проверь, поэкспериментируй. – Они присели отдохнуть на террасе кафе, попросили пиво и лимонад, и Маню решил растолковать мадам Виго хитрости чтения Парижа по оптическим нотам, раз и навсегда.
– Возьми, обведи мысленной рамкой что-нибудь, что твой взгляд почему-то в себя поймает. Ну вот, смотри: прямо перед нами ствол дерева с фрагментом металлической ограды на склоне. Справа балкончик с двумя креслами и между ними столик размером с доску дорожных шахмат. И ряд жёлтых плетёных стульев вдоль витрины ресторана, на которых мы сидим. Так?
– Так. – Она увлечённо грызла солёный арахис из плошки, принесённой мальчиком к пиву, который себе запрещала и поэтому особенно обожала.
– Теперь оглядись. Я не шучу. Погоди с орешками, белка!
Устыдившись, мадам Виго выпрямилась и стала водить головой и глазами за расставленной указующей пятернёй Маню.
– Если хорошенько посмотреть, наверняка увидишь их отражения: ствола с оградой, балкона с креслами, террасы со стульями. Много раз они будут отражены. Повторены в другом формате, статично или в движении, в цвете или в монохроме.
И мадам Виго озиралась, с удивлением гадая: а ведь и правда! Неужели везде в Париже так же, стоит только присмотреться?
Напротив окажется дом, и отражение выбранного фрагмента проступит в его окнах столько раз, сколько в доме окон. Внизу будет припаркован автомобиль, и в его стеклах обнаружатся маленькие снимки этого же самого кусочка города. Пронесётся мотоциклист, накликав проклятия на невыносимый треск своего оглушительного глушителя, и увезёт в круглом, как пудреница, зеркальце приглянувшийся пейзаж или натюрморт.
Мимо пройдёт высокий автоматчик – здесь неподалеку синагога, и патруль круглосуточен, – и в его чёрных очках-каплях уместятся, в зависимости от направления строгого внимательного взгляда, склон холма с парком – и ствол старого дерева за его оградой, балкон покрытого глянцевой керамической плиткой жилого здания ар-нуво в чугунную розочку балконных решёток с креслами за одной из них; чуть левее – длинная строка жёлтых стульев вдоль витрины ресторана «Дублон». Ну и миниатюрная беловолосая девушка дублированно мелькнёт в его очках, как золотистая антилопа, – чисто для интереса самого автоматчика.
– И не забудем ещё просто тени, просто лужи, просто гладкий асфальт, детально отражающий в дождь. Не забудем бесчисленные бокалы с вином и пивом!
Мадам Виго с изумлением стала послушно рассматривать отражение дерева, склона и балкона с креслами в пузатой стенке пивного бокала Маню.
В фильтре «сепия».
– Они искусно, как Ван Эйк в выпуклом зеркале за спинами четы Арнольфини, отражают, каждый, свой кусочек Парижа, в миниатюрах, все! До самой маленькой рюмки. Ты понимаешь?
Слоновьи глазки с восторгом заглянули ей в душу:
– Они позволяют нам глотать город вместе с вином, причащаться им, – выпалил Маню, довольный, что его ученица разглядела то, что он ей объяснял.
– И тогда ещё не забудем сетчатки наших глаз, – улыбаясь, сказала белка.
– Да! Что там говорить, взгляни! Практически каждый столик в любом кафе отражает усевшегося посетителя и делает каждого из нас двойным, как дамы, валеты и короли в колоде игральных карт!
– А да, точно! – Червовая дама мадам Виго с удовольствием посмотрела на своё юное отражение в глянце сиреневого столика с бронзовым ободком. – Сто лет не встречала такого восторженного восприятия Парижа! Разве ты не замечаешь, как он изменился? – спросила она и осеклась: ведь изменился не только Париж, а ей совсем не хотелось ступать на скользкую дорожку нежелательных сравнений.
– Конечно! – с готовностью согласился Маню. – Стало так много денег, что и нищета сразу начала бросаться в глаза ещё сильнее. Кроме того, мы все любим прошлое, терзаемся настоящим и боимся будущего, верно? – Он допил пиво, проглотив отражение, и договорил: – Но знаешь, я не из тех, кто судит о городе по запаху мочи на улицах. Слишком я уже стар, чтобы что-то не любить.
Он вгляделся в отсутствующие глаза мадам Виго: понимает ли она? Но именно потому, что очень хорошо поняла, что он имеет в виду, она и отвела взгляд. Сейчас в ответ на его признание вспомнился Антуан на скамеечке, когда счастливыми глазами он смотрел на площадку для игры в петанк под деревьями, где и сам смолоду играл часок-другой каждые выходные, на тяжёлые металлические шары и маленький деревянный шарик – кошонет, на друзей, вместе с которыми старел, топчущихся по игровому полю, на солнечные пятна от листвы, на выглядывающую из-за деревьев парковую скульптуру гордого облупленного льва, на чьих-то внуков, прибегающих позвать деда ужинать, – незадолго до смерти он смотрел на самое привычное так, будто ничего более прекрасного и необыкновенного, чем обычная жизнь, не существует вовсе.
Прогулки, скамейки и кафе, неспешный шаг и медленный, подробный, не поторапливающий и не перебивающий разговор – всё это, чем глубже они узнавали друг друга, превращало их в прежних молодых людей, возвращая и утраченные не по их вине чувства.
Мадам Виго, насыщенно, как в двадцать лет, прожив день и по-девичьи позабыв, как совсем недавно считала, что по ветхости осталось ей от силы два-три маршрута – до перекрестка, булочной и аптеки, – вечером возвращалась домой и рассказывала Лью Третьему о Маню, вслух обращаясь к птичке в форме «ты, конечно, скажешь»:
– Ты, конечно, скажешь, что я не должна так часто и так подолгу с ним видеться. Наверное, не слишком удивительно, что я влюбляюсь в него по новой… Но на самом деле я влюбляюсь в своё не-одиночество.
– Лью лучше всех, – тихо отвечал как-то в одночасье облысевший крошечный Лью, без перьев похожий на лобастый зародыш человека.
И мадам Виго торопливо соглашалась с ним, осторожно гладила голую подставленную шейку.
Карусели здесь тоже относятся к культовым сооружениям, потому что на одной и той же старинной лошадке могут кататься дедушка, отец и сын – ровесники с разницей в жизнь.
Но с его Каруселью всё было не совсем так.
Все карусели круглы, как циферблат. Может быть, потому и эта Карусель выбрала в самые частые дублёры, заменяющие во время чудотворения двенадцать обычных героев, радующих маленьких катальцев, просто цифры: дюжина зверей – дюжина цифр. Иногда арабских, иногда римских, – мало ли, что ей там взбредёт.
Как у неё получалось делать из цифр, к тому же часто состоящих из двух и даже трёх частей, карусельную фигурку для ездока – загадка. Однако, взойдя на своё место, удаляющийся на Карусели-циферблате человек чувствовал себя удобно и спокойно для любого путешествия.
Иногда, хочешь – верь, хочешь – нет, Карусель могла сотворить двенадцать месяцев на одном своем круге. И можно было войти в каждый: в июньский дождик или в январский снег.