Часть 21 из 99 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Недопустимая нерешительность. Надежда, пробивающаяся сквозь муку, сквозь удушье… мечтающая все обратить вспять, вернуть назад, сделать таким, каким оно было.
— Что? Что?
— Что испытание это доведет меня до безумия.
— Но ты же мой Господь! М-мое спасение!
— Карасканд… Кругораспятие…
— Нет, прекрати! Прекрати, наконец! Я… Я умоляю тебя! Пожа…
— Я начал видеть… призраки, начал слышать голоса… Со мной что-то начало говорить.
— Прошу тебя… я-я…
— И пребывая в расстройстве, я слушал… и исполнял распоряжения.
Рыдания сотрясали человека, конвульсии осиротевшего ребенка. Однако слова эти произвели в Пройасе какое-то действо, словно бы его закрутили воротом и отпустили. Место ослабило хватку, опустило его к себе на колени. Налитые кровью глаза взирали на него, не зная ни позора, ни ярости.
— Я убил своего отца, — молвило Место.
— Бог! Это должен быть Бог! Бог…
— Нет, Пройас. Соберись с духом. Узри сей ужас!
Я возделываю поля…
Липкое дыхание. Взгляд искоса: душа пытается с подозрением отмахнуться от собственных предчувствий. — Ты думаешь, ч-что этот голос… был твоим собственным?
И сжигаю их.
Место улыбнулось небрежной улыбкой, свойственной тем, кого не интересуют столь мелкие раздоры.
— Суть вещи кроется в её происхождении, Пройас. Я не знаю, откуда приходит этот голос.
Надежда, просиявшая в своей неотложной необходимости.
— Небо! Он исходит с Неба! Разве ты не видишь?
Место снисходительно воззрилось на самого прекрасного из своих рабов.
— Тогда значит Небо не в своем уме.
Место приказало человеку раздеться, и он разделся.
Даже после всех многих лет лишений, тело человека оставалось прямым и стройным. Он был худощав, как худощавы все люди Ордалии; тени вычерчивали линии и соединения его плоти. Черные волосы покрывали бледно-оливковую кожу на груди. Спускаясь по животу, они сужались в полоску, вновь расширявшуюся внизу живота. Фаллос оставался скучным и вялым.
Ученик повесил голову, сминая бороду…поводил по сторонам угрюмым и непонимающим взглядом.
Место подобрало вверх и отодвинуло вбок свою мантию, приветствуя прикосновение чистого воздуха. Оно подошло к человеку сзади, протянуло руку к горлу, нащупывая торопящийся пульс.
Суть вещи… пробормотало оно.
Провело членом по ягодицам человека…
Ощутило трепет кончиками пальцев…
И ввело. Запах фекалий и шипящей на огне баранины. Кашель, на самом деле бывший рыданием…
Глубоко… пока не слилось воедино соединением Высших Душ.
Оно схватило человека, подняло его в воздух. И использовало так, как никто и никогда его не использовал.
И была голова на шесте за его спиной.
Все души скитаются. Но каким бы путем они не шли, выбор не принадлежит им.
Вера навязывается всем нам. Даже самоубийце, творящему фетиш из непослушания, и кичливость из жалобы, дана своя вера. Даже насмешнику, готовому осмеять все мироздание и посрамить солнце. Даже если он верит…
Вера столь же неизбежна, сколь мал Человек. Дуновение за дуновением уносит их мыльными пузырями в топь забвения. Нет другого предела, столь же крохотного, как наше сейчас, но таково владение человека, его эфемерная империя. Вера. Одна только вера связывает его с тем, что было, и тем, что будет — с тем, что превосходит. Только вера соединяет руки с тем, иным и не выпускает его. Она неизбежна как страдание, и столь же естественна как дыхание.
Меняется только объект веры…
Во что.
Пройас верил в Анасуримбора Келлхуса, верил, что он обитает в Мире без горизонтов, где все сокровенное сосчитано и порабощено. Он пребывал здесь и теперь, в подобающем человеку смирении, одновременно повсюду в вечности— пока он верил. Какой ужас мог Мир припасти для него, стоящего одесную Святого Аспект-Императора? И куда бы его не заносило, какие бы зверства он ни творил, Бог всегда был с ним.
Но теперь оставил его.
Земля накренилась, всё вокруг откатилось к горизонту. Пройас не столько вылетел, сколько выпал из Умбиликуса, не столько прошел, сколько провалился под холстиной ходов, — столь крутым, отвесным сделался его мир… каким был всегда.
Этот Бог был не для него. Паук… бесконечный и бесчеловечный.
И Келлхус не Его Пророк.
Вера — обман, нечто низменное и подлое, стремящееся стать эпичным и славным — доказательством, отрицающими идиотскую незначительность, отрицающими истину.
И он всегда зависел от биений одинокого, бестолкового сердца. Он всегда был сором на поверхности безумного потока событий, снова побитым, снова тянущимся, пытающимся вцепиться в уверенность, которой не существует.
Им всегда пользовались, его эксплуатировали! И он всегда был дураком! Дураком!
И всегда падал…
Он повалился на колени среди лохматых нангаэльских шатров, грозя кулаками образам мужеложства, переполнявшим его память. И съежился на месте сём, рыдая от утраты и бесчестья…
Вера… малость, передразнивающая величие, вид издали на ближнем фоне, победа тщеславия над ужасом.
Благословеннейшее невежество.
И её больше не было.
Ужас пьянил, когда Пройас был молод.
В юности он всегда был героем, ослепленным блеском великих и легендарных душ; когда он занимался тем, что доказывал собственную отвагу, — не кому-то другому, но себе самому. Матушка подчас рыдала, представляя все ужасы, которым он подвергал себя: преодолевая пазы Аттикороса, дразня быков, с которыми играли акробаты Инвити, взбираясь на каждое попадавшееся на пути дерево, не просто в крону, но на самую жидкую макушку, где ветер качал его как железный слиток на стебле молочая.
Любимцем его был величественный дуб, прозванный Скрипуном за характерный хруст, которые издавало дерево, когда ветер набирал соответствующую силу. Собственная макушка дерева давно обломилась, оставив меньшую часть прежней развилины, изгибающуюся дугой ветвь, которой он пользовался для того, чтобы оседлать Скрипуна так часто, как никакое другое дерево. Он повисал на ней, раскачиваясь, под грохот собственного сердца, ощущая утомленное головокружение в руках и голове. Аокнисс тянул к нему суровые и корявые лапы своих окраин… весь мир лежал под его ногами и принадлежал ему — ему одному! Он залезал на старую ветвь никак не меньше сотни раз, и без всяких неприятностей. И вот однажды, скучным осенним днем она вдруг треснула. Он до сих пор помнил это мгновение смертного ужаса, этот холодный пот, выступивший на коже. Он помнил, как перехватило дыхание…
Отброшенный от ствола и упавший вниз… обреченный на смерть, пока полог нижних ветвей чудесным образом не подхватил обломавшийся сук, он обнаружил, что висит в воздухе, толкаясь ногами в пустоту. Вопль его слышал весь дворец (последующие три месяца он потратил на ненависть к своему старшему брату Тируммасу, без конца дразнившему его, подражая этому воплю). Он помнил, как в первые короткие мгновения не мог понять, что хуже: свалиться вниз и разбиться, или болтаться так вот под взглядами собиравшегося внизу все большего количества взволнованных и хмурых лиц…
— Ты совсем умом оскудел, мальчишка? Я же сказал: возьми меня за руку.
И тут рядом с ним, словно бы из ниоткуда появился Ахкеймион, стоявший словно на невидимой почве, плывущий, протягивавший руку с перепачканными чернилами пальцами.
— Никогда!
— Ты предпочитаешь сломать себе шею?
— А иначе я положу в лубок свою душу!
Даже в сем крайнем положении, взгляд упитанного адепта был полон того же самого изумления, которое этот мальчик вызывал на земле.
— Боюсь, что тебе еще рано умирать за моральные принципы, Проша. Мужчина обязан сделать свою жену вдовой, а детей сиротами.