Часть 48 из 99 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Но почему? — вскричал Сорвил. — Почему я должен предпочитать ваш миф живому свидетельству Ятвер? Почему должен я усомниться во Всемогущей Богине, которая ежедневно приглядывает за мной, возвышает меня, укрывает от зла? Ты слышал мое признание: её плевок затуманил его взгляд, позволил мне посеять ложь там, где беспомощными стоят другие! И все же ты утверждаешь, что он, убийца моего отца, прозревает то, чего не видит Богиня?
Ойнарал не отрывал от него взгляда недовольных глаз.
— А если я скажу тебе, — начал он, — что у твоей матери некогда был любовник, и он-то и является твоим подлинным отцом, что ты ска…
— Невозможно! — закашлялся в недоверии Сорвил. — Немыслимо!
— Именно, — проговорил Ойнарал с уверенностью прозрения. — Сама возможность этого немыслима.
— Я прошу у тебя объяснений, a ты порочишь мой род?
— Я говорю это потому, что Не-Бог является именно такой невозможностью для твоей Богини, твоей Матери Рождения. Не-Бог представляет собой явление, которое она не способна помыслить, которое не может познать, не может различить, вне зависимости от того, как бурно он переделывает мир. Существовать во все времена, значит забыть про Эсхатон, предел этих времен, и Мог-Фарау как раз и является этим пределом. Эсхатоном.
Он посмотрел на хмурого молодого короля, а потом указал на одно из сменявших друг друга на стенах панно, на котором ишрой повергал башрага и шранка перед Рогами Голготтерата — но где это происходило, при Пир-Пахаль или при Пир-Мингинниал?
— Не-Бог находится не внутри и не вовне, — продолжил Ойнарал. — Боги, которых воплощают твои идолы, не смогли предвидеть его явление две тысячи лет назад. Когда Оно шествовало по миру, они видели лишь разрушения, являвшиеся его тенью — разрушения, в которых они винили другие причины! Человеческие жрецы надрывали глотки, но безуспешно. Толпы вопили и набивались в храмы, но их Боги — твои Боги! — слышали только безумие и насмешку…
Сорвил внимал всем своим безликим лицом. Лишь Амиолас, только что представлявший собой нестерпимое бремя, удерживал его теперь на ногах.
— О чём ты говоришь? Что Ятвер обманута?
— Не только. Я говорю, что по природе Своей, Она не может не обмануться.
— Немыслимо!
Ойнарал только пожал плечами.
— Неизбежность всегда производит подобное впечатление на невежественных.
Сорвил пошатнулся, подавляя порыв, побуждавший его излить свое потрясение криком. Как? Как можно проснуться однажды утром и обнаружить перед собой подобные извращения? Пророков, пророками не являющихся, но, тем не менее, оказывающихся спасителями? И Богов, правящих столь же слепо, как короли?
Повсюду! Всякий раз, когда он обретал зёрнышко решимости, всякий раз, когда ему казалось, что он заметил истину в течениях его, Мир немедленно отрицал это… Как? Каким образом ему удалось сделаться подобным магнитом, притягивающим к себе безумие и противоречия?
— На твоей голове находится Амиолас, сын Харвила. Знание обитает в тебе самом, с той же уверенностью, как и страдание. Нечестивый Консульт хочет погубить мир…
Ему не надо было задумываться, чтобы понять: хитрый нелюдь говорил правду. Воспоминания действительно находились в его голове со всей силой и следствиями, неизбывным горем и ненавистью, но подобно колесам другой мельницы они оставались инертными, неподвижными, чем-то таким, к чему можно только прикоснуться пальцем, но не взять.
— И ты носишь в себе Благо, также как и мы…
И он просто понял… понял, что Ойнарал Последний Сын говорил правду… Инку-Холойнас явился, чтобы истребить все души… и Боги не видели этого…
Жуткая Матерь была слепа.
Они спустились в Четвёртый Зал Ритуалов, один из наиболее древних чертогов Иштеребинта. Сорвил заметил еще одно панно, изображавшее Мин-Уройкас — Гологоттерат — на сей раз вырезанное из камня, как бы обточенного бурными водами. Гора окружала их всей своей, навсегда застывшей, каменной мощью. Думы его подскакивали и порхали словно бабочки, абсурдные своей легковесностью в придавленном столь тяжкими сводами подземелье.
Иштеребинт.
— Они намереваются нас уничтожить… — проговорил молодой человек.
— Да, — ответил Ойнарал Последний Сын, голосом, привыкшим к слишком многим страстям.
— Но почему? Зачем кому бы то ни было затевать войну, имеющую столь безумный итог?
Они пересекли еще один пышно украшенный перекресток. Близкие звуки рыданий кратко коснулись стен.
— Ради собственного спасения, — ответил упырь. — Совершенным ими грехам нет искупления.
Не знающая пощады ярость пробежала волной по членам Сорвила — потребность душить, бить! И тут же рассеялась за неимением цели, из побуждения превратившись всего лишь в желание.
— Они хотят … — проговорил он ровным голосом, дабы успокоиться и прийти в себя. — Они хотят таким способом избавить себя… от осуждения и проклятия?
— Ты знаешь и это, — проговорил Ойнарал. — Однако сдерживаешь себя из-за единственного следствия…
— Следствия? Какого следствия?
Ситуация была настолько немыслима, что ему хотелось кричать.
— Ибо это означает, что Анасуримбор почти наверняка твой Спаситель.
Вот оно. Амиолас мог и не лишать его дыхания.
Матерь Рождения обрекла его убить Живого Пророка, подлинного Спасителя.
Образ отца часто являлся к ней во время слепых бдений, взглядов, эпизодов. Она приветствовала эти видения, и чтобы не слышать противоестественных воплей своего брата, заново переживала собственное прошлое, как и видения Сесватхи. A иногда, когда тяготы плена несколько ослабевали, она обнаруживала, что слышит не существовавшие разговоры. Отец приходил к ней с водой и хлебом. Он обтирал кожу, которой она не чувствовала, спрашивал каково ей в заточении… в месте, столь безжалостном и тёмном.
— Ненависть не приходила, — говорила она ему. — Его любовь ко мне была… была…
— Так значит это конец, моя ведьмочка? И ты уже готова забыть?
— Забыть… что ты хочешь этим сказать?
— Забыть, что ты — моя дочь.
В углу следующего попавшего на пути зала ежился нагой нелюдь, уткнувший лицо в переплетение рук и колен. Из ближайшего глазка лился свет на макушку несчастного, превращая его в восковую и неподвижную тень. Он казался частью Горы. И если бы не пульсация одинокой вены, Сорвил поклялся бы, что упырь мертв.
Ойнарал не обратил на него внимания.
— Однажды человек сказал мне, что надежда с возрастом тает, — проговорил сику, сделав еще несколько шагов. — И поэтому, утверждал он, древние были счастливы.
Сорвил сумел ответить, лишь повинуясь тупой привычке. — И что же ты на это сказал?
— Что тогда действительно существовала надежда, надежда на что-то, и именно она делала древних счастливыми… надежда и связанное с ней ожидание.
Оглушительное молчание.
Сорвил просто шагал, очередное откровение лишило его дара речи.
— Ты понял меня или нет, сын Харвила?
— Я едва ли способен осознать даже собственное бремя. Мне ли рассуждать о вашем?
Ойнарал кивнул.
— Те из нас, кто давным-давно сделались сику, поступили так, потому что мы знали, что день этот придет … этот вот день, день нашего Исчезновения. И мы сделали это для того, чтобы, наконец, освободиться от бремени надежды, и переложить её на наших детей…
Удивление, последовавшее за этими словами, требовало изучения в той же мере, как и почтения. Ибо таков был мир, в котором вдруг оказался Сорвил … полный сгустившейся тьмы, печали и истины.
— Дети… ты говоришь про людей.
От коридора, по которым они шли, в черноту уходили пустынные ответвления, где тысячелетия не проходила ни одна живая душа… Сорвил каким-то образом понял это.
— Я скажу тебе то, чего Иммириккас не мог знать, — проговорил древний сику, вглядываясь в глубины Зала Ритуалов. — Наступает такой момент, когда старые пути постижения сходят как змеиная кожа. Ты совершаешь свои ежедневные омовения, творишь нужные обряды, занимаешься повседневным трудом, но тобой овладевает раздражение, ты начинаешь подозревать, что окружающие составили заговор для того, чтобы запутать тебя и ввести в смятение. И не чувствуешь ничего другого…
Путь их сопровождали вырезанные на стенах сцены побоищ, тяжкого труда умерщвления себе подобных.
— Скорбь невидима сама по себе… заметны лишь трещины страха и непонимания, появляющиеся там, где прежде была безупречная гладь… беспечная… не допускающая сомнений. И скоро ты покоряешься не оставляющему тебя гневу, но тебе страшно обнаружить его, потому что, хотя ты и знаешь, что всё осталось без изменения, но вдруг обнаруживаешь, что не можешь более доверять, соглашаться с теми, с кем прежде всегда с удовольствием ладил, такими надменными они сделались ныне! Их внимание превращается в снисхождение. Их осторожность превращается в умысел. И тогда Благо становится Скорбью, и бывшие Целостными становятся Эрратиками. Подумай об этом, смертный король… о том, как тоска ожесточает тебя, делает нетерпимым к слабости. Твоя душа медленно распадается, дробится на разобщенные раны, утраты, горести. Трусливое слово. Измена любимых. Последний, бессильный вдох младенца. И величайшими среди нас овладевает горе, соизмеримое с их головокружительной славой…
Ойнарал склонил голову, как бы, наконец, покоряясь какой-то безжалостной тяжести.
— И, слыша это, ты должен понять, что ныне имеешь дело с малейшим из моего народа, — голос был полон боли. — Мной, стоящим во свете и целостности перед тобой.
Топот их ног отдавался в открывавшихся коридорах.
— И поэтому умер и ушел Ниль’гиккас… — продолжил Ойнарал полным боли голосом. — Он мужественно боролся — я знаю это, потому что долгие века был его Книгой. Это он придумал Челн и Палату, это он сделал герб горы в виде плавающего самоцвета. Никто не сражался со Скорбью столь решительно — и безуспешно — как он. И чем больше он распадался на части, тем строже требовал, чтобы его окружение собирало его воедино. Но от растворения в самом себе не было средства…
— Порок, сын Харвила. Один только порок удерживает Изменчивую душу. Никто не знает причины, но только ужасы, совершенные жестокости, могут сохранить её целостность. Ты обретаешь себя на короткий срок, впадаешь в отчаяние, мучаешься стыдом, понимая, какой безобразной тварью стал, и ликуешь. Ты жив! Жажда жизни пылает в нас сильнее, чем в людях, сын Харвила. Самоубийцы среди нас невозможны, немного таковых можно насчитать в Великой Бездне Былого…
— И Ниль’гиккас — величайший среди наших древних героев — впал в порок…
Ойнарал умолк и даже замедлил шаг, словно бы горестные воспоминания влачились за ним по каменному полу.