Часть 49 из 99 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— И что же он сделал? — Спросил Сорвил.
Короткий взгляд на замусоренный пол — каменную крошку, осыпавшуюся с пористых стен.
— Он занялся эмвама — и Нин’килджирас следует его примеру. Масло, которым он поливает свою голову и лицо, вытоплено из жира убитых эмвама. Злодеяние! Совершаемое для того лишь, чтобы утвердить свою претензию на Целостность!
Сику ткнул правой рукой вниз, жестом инъори, выражавшим неодобрение, требующим ритуального очищения. — Этого можно было ждать от сына Вири, от рода Нин’джанджина. Но от Ниль’гиккаса? От Благословенного наставника людей?
— И что же тогда сделал ты? — Спросил молодой человек, понимая, что Ойнарал под видом объяснения наделил его признанием.
— Я боялся. Я скорбел. Я предостерегал. Наконец угрожал. И когда он стал упорствовать, покинул его.
Шаг Сику сделался неровным, он сжимал кулаки, шея его торчала из ворота нимилевой рубашки.
— И лишь это ему было суждено запомнить… мое предательство…
Юный король ощутил, как дрогнуло его сердце.
— Второй отец! — Гремел Ойнарал, голос его разносился по темным тоннелям, врезаясь в стены, прорывая пелену теней. — Возлюбленный! Открывающий Тайны! Я покинул тебя!
Нелюдь рухнул на колени, и Сорвил заметил, как его собственное отражение скользнуло по нимилевому щиту Ойнарала, в душевном смятении преклонявшего колена…
Отражение это заставило его задохнуться.
Голова его скрывалась внутри жуткого шлема, какого-то котелка, испещренного надписями…
И проступало лицо — там, где лица не должно было быть, словно бы просвечивающее сквозь путаницу нимилевых знаков…
Лицо нелюдя.
— Из-за меня он мог умереть тысячью смертей! — Вскричал сику. — И в самый его черный час, я оставил его!
Сорвил посмотрел на него несчастными глазами.
— Но если он покорился пороку… что еще ты мог сделать?
— Дряхлый муж не сможет усвоить урок! — Взревел Ойнарал. И в какое мгновение снова оказался на ногах всей воинской мощью нависая над ошеломленным юношей. — Смертному положено это знать! Старика нельзя наказывать как ребенка! Делая так, ты просто ублажаешь собственное самолюбие! Тешишь свою злобу!
Он возвел глаза к потолку. Лицо его сделалось совершенно подобным лицу шранка, и за мимолетное мгновение Сорвил сообразил, что тощие твари были вылеплены в точном подобии нелюдей, что они представляли собой наиболее жуткую часть стоявшего перед ним древнего — безумную насмешку!
Такой пагубой были инхорои.
— Я оказался слаб! — Вскричал Ойнарал. — Я наказал его за то, что он не мог оставаться таким, каким был всегда! Я наказал его за то, что он несправедливо обошелся со мной! Схватив Сорвила за грязную рубаху, он развернул молодого короля к себе лицом. — Разве ты ничего не понял, человечишко? Во всем этом виноват я! Я был последним привязывающим его к дому канатом, последней его связью!
Смятение его ослабило гнев сику. Выпустив из рук рубаху Сорвила, он уперся взглядом в землю, моргая, сотрясаясь всем телом.
— И что же с ним сталось? — Спросил юноша. — Что он сделал?
Ойнарал отвернулся прочь, охваченный порывом напоминавшем — на человеческий взгляд — детский стыд. Отвернулся и Сорвил, но скорее для того, чтобы не видеть свое отражение в щите Ойнарала.
— Он бежал… — простонал нелюдь, обращаясь к резным стенам, сгорбившись, словно подрезая ногти. — Исчез через пару недель. Я покинул нашего возлюбленного короля, и он оставил свой священный чертог, последний уцелевший сын Тсоноса… до возвращения Нин’килджираса.
— Но он всё равно бежал бы…
— Из Горы бегут немногие… некоторые уходят в Священную Бездну, и обитают там в безликой тьме, не способной причинить им боль. A другие, тысячи несчастных, живут под нами, просто живут, бродят подчиняясь самым примитивным привычкам, скитаются вокруг забытых ими очагов, безустанно вопиют, безустанно собирают и теряют разбитые черепки собственных душ…
Юноша не мог не подумать, не это ли случится и с ним… или Сервой… когда завершится этот последний кошмар.
— Виноват я один, — объявил древний сику, обращаясь к миниатюрам былых побед.
— Но ты только что сказал сам. Чтобы бежать, незачем оставлять Гору. Важно ли, где скитается Ниль’гиккас… в подземелье или в миру? Он ведь уже бежал, кузен. Нин’килджирас так и так должен был сменить его.
Сын Ойрунаса наконец повернулся к нему. По щекам его текли слезы. Черные глаза обвели розовые ободки. Мудрая душа, подумал юноша, мудрая, но ревнивая к собственному безумию.
— И сколько же вас сохраняет Целостность? — Спросил Сорвил.
Упырь помедлил мгновение, как бы опасаясь возвращаться к причине своего надрыва. Обновленная решимость заставила померкнуть его лицо.
— Едва ли дюжина. Остальные несколько сотен подобно Нин’килджирасу обитают в промежутке…в сумраке.
— Так мало.
Ойнарал Последний сын кивнул. — Рана, которую нанесли нам Подлые, оказалась смертельной, однако потребовалось три Эпохи, чтобы яд одолел нас. Наше бессмертие и стало причиной нашей гибели. — Нечто, возможно ирония, согнуло его губы в насмешку. — Мы боролись с Апокалипсисом с Ранней Древности, сын Харвила. И боюсь, что, он, наконец, объял нас.
Свет был настолько ярок, что в его лучах всё светлое казалось соломой, а смутное мелом. Люди Ордалии брели по равнине, за каждой из душ влачилась своя тень. Поднимаемая ими пыль словно бы по собственному умыслу складывалась во вторую Пелену, разреженную и неглубокую.
— А если Иштеребинт уже сдался Консульту? Что тогда, Отец?
Серьезный взгляд.
— Серва, ты — моя дочь, — ответил Анасуримбор Келлхус. — Яви им моё наследие.
Нин’килджирас явился без каких бы то ни было объяснений, по словам Ойнарала извергнутый тем же горизонтом, что поглотил в предыдущую эпоху его вместе прочими лишенными наследия сынами Вири, устрашившимися решения Суда Печати. Сын Нинанара вернулся со всем подобающим случаю смирением, и обратившись к Канону Имиморула потребовал, чтобы его выслушали Старейшие. Некоторые пытались убить его, привести в исполнение приговор, вынесенный Ниль’гиккасом. Однако, столь скорое его возвращение после исчезновения короля не было случайным. Вернувшись Ниль’килджирас нашел Иштеребинт охваченным волнением. Ибо никогда еще не случалось, чтобы сын Тсоноса не возглавлял Дом сей! И тогда Старейшие, несомые Скорби буйным потоком, ухватились за этого приблудного пса и немедленно провозгласили его королем, опасаясь борьбы и восстания — горестей, несомненно ввергнувших бы их в безумие. Но что тогда могли сделать Младшие? В вопросах Канона у них не было голоса. Они оставались Целостными, исключительно потому, что не имели славы, каковая есть ничто иное, как вершина жизни, a они ещё и не жили вовсе. Что могли они обрести в присутствии героев, кроме насмешек?
— Я был ребенком, когда распустили Вторую Стражу, — объяснил Ойнарал. И помню, собственными глазами видел его, Нин’джанджина, Самого Проклятого из Сыновей, стоящего как брат возле Куйяра Кинмои во славе Сиоля. Только я один помню условия нашей нечестивой капитуляции!
И Ойнарал мог лишь в ужасе наблюдать за тем, как отворили кровь Ниль’килджирасу, отпрыску Нин’джанджина, излив её на Священную Печать Ишориола, также как источал когда-то кровь Ниль’гиккас, чтобы стать Королем Высокого Оплота. И он знал наверняка, как ныло его сердце потом, когда Мин-Уройкас всё более явно проступал в словах и заявлениях узурпатора, когда упомянутые возможности по прошествии полноты месяцев и лет превращались в обетования.
Как Иштеребинт однажды, проснувшись, обнаружил себя уделом Голготеррата …
Внимая этому рассказу своей составной душой, Сорвил едва не терял сознание. Какое несчастье… какая катастрофа могла бы ещё привести к столь жуткому падению? Вымаливать крохи из руки Подлых! Лизать пальцы, пытавшие и убивавшие их жен! Их дочерей! Пожирать как каннибалы собственную честь и славу!
— Надругательство! — Вскричал он, не поднимая головы. — Это же Подлые!
Схватив молодого человека за плечо, Ойнарал заставил его остановиться.
— Дай им другое имя, сын Харвила… Овладей своими мыслями.
— Они Подлые, — провозгласил лошадиный король. — Но как… как может забвение оказаться настолько глубоким?
— Всякое забвение глубоко, — отозвался сику.
Оставив Церемониальную область, они вышли к самому Сердцу Иштеребинта, где над просторными коридорами простирались высокие потолки. Глазков здесь было немного, их разделяли большие расстояния, и мрак властвовал над большей частью пути. Гортанные песнопения доносились с проходивших поверху галерей, торжественный хор возглашал Священный Джуюрл. Камень казался светлым как зубы и гладким — так отполировали его мимолетные прикосновения рук. Стены украшал подлинный бестиарий, древние тотемы, пришедшие из времен, канувших в Великую Бездну лет. Здесь рельеф сделался мелче, а фигуры подросли, заняв всю доступную им поверхность, радуя этим глаз после постоянного потока мелких деталей. Сорвил без труда распознавал образы — медведя, мастодонта, орла, льва — однако каждый из них был изображен так, словно одновременно принимал все возможные позы — готовился к прыжку, прыгал, бежал, летел — так что изображения превращались в своеобразные солнца, торсы животных преображались в диски, из которых, словно лучи, во все стороны устремлялись конечности.
— Серва… Моэнгхус… что станет с ними?
Он сам испугался того, как имя её застряло в его горле, прежде чем вылететь на свободу.
— Они будут Распределены.
Каким-то образом он понял, что значит это слово.
— Разделены как трофеи…
— Да.
— Чтобы их любили… — проговорил юноша, в ужасе, но почему-то без удивления. — А потом убили.
— Да.
— Ты должен что-нибудь сделать!
— Старейшие опекают меня, — проговорил Ойранал, — и даже возвышают в знак всей той борьбы, от которой меня освободили. Они считают — пусть в моём лице, по меньшей мере, хоть какой-то оставшийся от них уголек будет и далее продолжать тлеть в черноте. Но при всех своих дурацких восхвалениях они, как и прежде, презирают меня. В этом и есть горькая ирония моего проклятья, сын Харвила. Я являюсь величайшим позором во всем своем роду, писец-отшельник, затесавшийся среди отважных героев, и только я один помню разницу между честью и порчей…
Инъори ишрой покрутил головой, словно озвученные факты застряли у него в горле.
— И только я один помню, что такое позор!
Сорвила удивляло, насколько жизнь в этом подземелье напоминает его собственную. Люди вечно украшали свои слова ещё большим количеством слов, утверждая, что делают так ради сочувствия, красного слова или по трезвому размышлению, когда по сути дела их интересовал только статус говорящего. И если что-то делало нелюдей «ложными», решил он, так это их благородство, их единение, их упорное нежелание противоречить заветам отцов…
И высшее их презрение к предметам удобным.