Часть 7 из 59 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
«Будучи юношей, я пылал удивительной ревностью к учению», – вспомнит он позже. Он переписывает для себя книги латинских классиков, постепенно у него возникает целая библиотека.
Окончив курс грамматики, Иероним перешел к риторике.
– Как говорил комедиограф Теренций, – Донат останавливается рядом с Иеронимом, – «Нельзя сказать ничего, что уже не было сказано раньше».
Иероним поднимает глаза на учителя. Он уже не раз слышал: все лучшее уже сказано, продумано, совершено…
– «Нельзя сказать ничего, что уже не было сказано раньше», – повторил Донат. И усмехнувшись, добавил: – Да сгинут те, кто все сказали раньше нас!
Ученики одобрительно зашумели.
Через много лет, уже отшельником в Вифлеемской пещере, Иероним напишет: «Часто и теперь, с плешью и седою головой, вижу я себя во сне тщательно причесанным, с подобранной тогой, декламирующим перед ритором контроверзу».
А в одном из богословских споров язвительно бросит своему оппоненту: «Найми учителей грамматики и риторики, выучи диалектику, поучись в школах философов!»
В душе озябшей лишь скуки густой запас,
Где-то, по слухам, берут города враги.
О, тени желаний, медленны и глухи.
О, поздний закат, что, не догорев, погас.
Варварство угрожало Риму не столько снаружи – оно зрело внутри его.
Вот как описывал Рим времен Иеронима его старший современник Марцеллин: «Немногие дома, раньше славные заботами о науках, теперь изобилуют только забавами лени… Место философа занял певец, место оратора – преподаватель сценического искусства; и в то время как библиотеки, подобно гробницам, вечно закрыты, устраиваются только гидравлические орга́ны, огромные лиры, видом похожие на колесницы, и сложные приборы для театральных увеселений».
По вечерам Иероним и Боноз посещают эти представления.
Особенным успехом пользовался номер, когда сцену заполняли куриными яйцами и плясун, подвешенный на тонких невидимых нитях, танцевал по ним, не повреждая ни одного. Зрители рукоплескали, и Иероним вместе со всеми.
Эти образы будут преследовать его в сирийской пустыне. «О, сколько раз, удалившись в уединение, я представлял себя среди наслаждений Рима!.. Как часто, в сообществе одних диких зверей и скорпионов – в мечтах присутствовал в хороводах дев!»
Помнит ли юный Иероним, что он христианин?
Да, иногда он вспоминает об этом. Проходя мимо неказистой базилики Святого Петра на месте прежних садов Нерона. Или пробуя читать Писание; после блистательной латыни Цицерона и Горация библейский стих кажется грубым и неуклюжим. Слышал ли он рассказы о римских мучениках? О египетских монахах?
Иногда по воскресным дням, вместе с Бонозом и другими сверстниками, он посещал гробницы апостолов и мучеников.
– Что с тобой? – смотрит Боноз, заметив серую бледность на лице друга.
– Ничего… сейчас пройдет.
«…Пещеры, вырытые в глубине земли, в стенах которых по обеим сторонам лежат тела погребенных и в которых повсюду такая темнота… Там среди мрачной ночи приходит на память известный стих Вергилия: horror ubique animo, simul ipsa silentia terrent».
Так он будет стоять среди могил святых – в полутьме, в холодной испарине, смешивая молитвы со стихом Вергилия. «Ужас повсюду и вместе безмолвие дух устрашает».
А потом будет снова Рим, слепящее солнце, театральные зрелища и хороводы.
«Юноши и девушки, блистая первым цветом молодости, прекрасные по внешности, в нарядных костюмах, с красивыми жестами двигались взад и вперед, исполняя греческий пиррический танец; то прекрасными хороводами сплетались они в полный круг, то сходились извилистой лентой, то квадратом соединялись, то группами врозь рассыпались»[3].
Таков был Иероним в пору первого своего жительства в Риме.
Таков был сам Рим, лишь поверхностно затронутый христианством. «Вчера в амфитеатре – сегодня в церкви, вечером в цирке – утром в алтаре» (как напишет позже Иероним). Рим, переходящий от чтения Евангелия к Тациту и Светонию и перемежающий псалмы стихами Вергилия.
О, желать умереть и умереть не мочь.
Да, выпито все. Что скалишься ты, глупец?
Да, выпито все и съедено все. Конец.
Лишь стих, немного смешной, что сожгу в эту ночь.
Лишь раб, что наглее все и нерадивей.
Лишь боль, тем сильнее, чем необъяснимей.
Боль сидела в нем, боль разорванной мысли, трещины, прошедшей поперек всей эпохи.
367 год. Иерониму около девятнадцати, он завершил учение и вместе с Бонозом едет в Галлию. Он уже бреет щеки; голос огрубел, глубоко сидящие глаза глядят пытливо. Они движутся на северо-запад, в Треворум, нынешний Трир. Римом правит Валентиниан Первый, последний сильный император; в Треворуме его резиденция. Прекрасная возможность блеснуть талантами и начать службу при дворе.
Но вышло иначе.
Нет, и Иероним, и Боноз были представлены императору и приняты на службу. Agentes in rebus. Это иногда переводят как «тайная полиция», но agentes in rebus ведали еще и отправкой курьеров, и безопасностью дорог, и многим другим. Для начала придворной службы даже очень неплохо. Иероним вместе с Бонозом ездит по Галлии, начинает изучать местный язык…
И все же не совсем то, чем он желал заниматься, готовя себя в Риме к поприщу юриста и посещая суды, чтобы послушать знаменитых ораторов. И совсем не то, чего ищет его душа.
Придворная служба, дворцовые интриги быстро становятся в тягость. Он переполнен богатствами римской образованности, но они пылятся в нем, как ненужный хлам. Иногда вместе с Бонозом он гуляет по тенистому саду за городскими стенами.
– Скажи, чего мы домогаемся здесь своими трудами? – спрашивает он Боноза. – Чего ищем? Ради чего служим?
Боноз молчит, наклонив голову; только шум листвы и редкие крики птиц доносятся в ответ.
Так они гуляли и в тот день; Валентиниан после полудня отправился на цирковые зрелища; часть свиты последовала за ним, часть была предоставлена самой себе.
В этот раз друзья забрели дальше обычного.
– Смотри! – остановил его Боноз.
Перед ними была лесная хижина.
Хижина была пуста; судя по всему, в ней жил отшельник-христианин. Иероним собрался было выйти из нее, как вдруг увидел небольшую книжку.
Боноз уже держал ее в руках.
– «Антоний родом был египтянин. Родители его, люди благородные и богатые, были христиане…» – начал Боноз с того места, на котором она была открыта.
Вопросительно поглядел на Иеронима.
Тот кивнул, и Боноз стал читать дальше.
– «По смерти родителей остался он с одной малолетней сестрой и, будучи восемнадцати лет от роду, сам имел попечение и о доме, и о сестре. Но не минуло еще шести месяцев по смерти родителей, когда он, идя по обычаю в храм Господень, по пути стал размышлять о том, как Апостолы, оставив все, пошли во след Спасителю… С такими мыслями входит он в храм. В читанном тогда Евангелии слышит он слова Господа к богатому: аще хощеши совершен быти, иди, продаждь имение твое и даждь нищим, и имети имаши сокровище на небеси и гряди в след Мене. Антоний, приняв это за напоминание свыше, выходит из храма и все, что имел во владении от предков – было же у него триста арур весьма хорошей, плодоносной земли, – дарит жителям своего села, а все прочее имущество продает и раздает нищим, оставив немного для сестры…»
Дальше описывалось, как этот доселе неизвестный Иерониму и Бонозу египетский юноша оставил все и ушел в пустыню, чтобы полностью посвятить себя Богу.
Боноз замолчал.
Гасли последние лучи, опускались сумерки. Иероним отер испарину. Подняв голову, он поглядел на друга:
– Скажи, я уже спрашивал тебя, ради чего мы служим при дворе? Пусть даже со временем мы возвысимся и получим звание «друзей императора» – разве оно не хрупко и не полно опасностей? и когда еще это будет? а другом Божиим, если захочу, я могу стать прямо сейчас!
Боноз, как всегда, понял его. Друзья молча обнялись.
В тот же вечер на имя императора было подано прошение.
368 год. Иероним возвращается в Рим. На этот раз он пробудет в нем недолго. Цель его, как и Боноза, – Аквилея; там сложился богословский кружок из таких же, как он, выучеников риторских школ, посвятивших себя богословским занятиям и молитве. «Хор блаженных», как назовет его Иероним.
В этот свой недолгий приезд, между Треворумом и Аквилеей, он увидит Рим другими глазами. Нет, это будет все тот же город, пропахший потом, чесноком и испарениями от Тибра. Женщины будут все так же разглядывать его в упор, шевеля крашеными губами. И все же это будет уже другой Рим.
Точно город вдруг наполнится новым смыслом, станет прозрачнее. Рим прежний, языческий увядает и крошится на глазах; на его дряхлеющем великолепии будет созидаться Рим новый.