Часть 10 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Отношения двух обитателей Мойки – Тертия и Витте, были своеобразны. Оба они друг друга боялись, и оба друг друга подсиживали. Так же играли они и в винт. Я помню эти схватки за зеленым столом. Разберут, бывало, карты, сложат их и уж больше не заглядывают. Тертий вопьется глазами в Витте, Витте в Тертия; у одного во взгляде лукавая насмешка, у другого (Витте) – петуший наскок.
– Шлем в пиках! В трефах! Без козырей.
Взгляды, как два клинка, скрестились, сверкают. Тертий почти шепчет. Витте сипит. Отовсюду сбегаются поглазеть на дуэль гигантов. Секундная пауза. И вот – большой без козырей! Игра за Витте. Розыгрыш бесподобен. Но плетью обуха не перешибешь. Витте без трех… Тертий подсидел… В делах государства Тертий не раз подсиживал озорного Витте; но загрызть его не мог и не решался.
Матильда Ивановна Витте не пропускала журфиксов Марии Ивановны (супруги Тертия); а купленное Тертием на «выгодных условиях» Гогенлоевское имение требовало постоянных ссуд.
Вот почему при Тертии на Мойке было спокойно. Тертий не препятствовал не только «реформам» Витте (а он единственный мог их замедлить), но и «делам» мадам Витте. Свистопляска строительства и грюндерства, озолотившая родных и близких Витте, при Тертии еще сгустилась. Особенным треском ознаменовалось железнодорожное строительство мужа сестры мадам Витте, некоего Быховца208. В дни ухаживания Витте за мадам Лисаневич, на которой он женился, Быховец был ничтожным техником на шоссейном участке гор[ода] Новгорода. Он не был даже инженером, и скудное жалованье свое пополнял, как и все, «доходами». Женитьба Витте отверзла чете Быховцов врата рая. Шоссейному технику вручили сразу постройку железной дороги. Быховец ничего не смыслил в постройке, но твердо усвоил нормы строительных доходов (от 5-10 процентов с подряда). Построив так первую маленькую дорогу и возведенный без экзамена в звание инженера путей сообщения, Быховец получил стомиллионную постройку Пермь-Котласской жел[езной] дороги (при Кривошеине). Один из подрядчиков этой дороги, инж[енер] Бак, нажил там такие миллионы, что отхватил часть их на издание кадетской газеты «Речь»209. На аншлаге ее так и продолжало стоять до заката ее: «Основана Баком». Когда же Быховцу робко замечали, что процент в пользу начальства немного высок, он заботливо отвечал:
– Вы же знаете, с кем я должен делиться…
Дорогу построили отвратительно, но Быховец переселился на Миллионную, завел автомобили, детей воспитывал в Лицее. Тертий, как и весь Петербург, это знал, подшучивал, острил, но начетов на Быховца не делал.
И, живя на Мойке вверх, плыл по течению вниз, в хоромы Витте.
* * *
Не то было с другими министрами, особенно теми, чьи жены манкировали журфиксами на Мойке. Тертий скушал не одного из них. С особенным смаком проглотил он министра путей сообщения Кривошеина. Этому министру он не мог простить его светскости, богатства и министерского дворца на Фонтанке.
Кривошеин взобрался на Олимп после Тертия, никакого стажа не прошел, но развел такую пышность, перед которой побледнели рауты и журфиксы Тертия. К тому же Мария Петровна (супруга Кривошеина) манкировала Марию Ивановну – супругу Тертия. И начался бой, завершившийся скандалом и ломкой костей Кривошеина210.
Дряхлея и просачиваясь ядом злости, Тертий, как тарантул, бросался решительно на всех, даже на своих благодетелей. Так, он едва не перегрыз горло сотворившему его кн[язю] Мещерскому и пытался задушить «милейшего Дурново».
Не давал ему спокойно властвовать и Победоносцев. Ревность к нему возгорелась у Тертия еще когда он был подручным Сольского, пел на клиросе и считал себя первым в России церковником. Еще с тех пор Тертий шушукался с епископами и митрополитами, оппонировавшими обер-прокурору. Был он сторонником патриархата и, во всяком случае, церковной эмансипации от Синода. В церковной иерархии у него было много друзей.
Про Тертия ходил такой анекдот: исповедуется юная грешница. Так, мол, и так – согрешила.
– С кем? – любопытствует исповедующий.
– С Тертием Ивановичем…
– Ну, с ним можно…
На посту обер-прокурора Синода Тертий, быть может, поднялся бы до истинного творчества, создал бы если не «живую», то полуживую церковь. Весь его внешний облик вместе с внешним благочестием свидетельствовали о том. Как государственник Тертий не достоин был развязать ремня обуви Победоносцеву, но как живая, яркая личность оставлял его за флагом.
У Тертия был типичный, ему одному свойственный, шелестящий смешок, которым он сопровождал свои эпиграммы, анекдоты и эпитафии. Смешок этот казался мне добродушным, покуда Тертий не попал на Олимп. Там он превратился в змеиное шипение.
Тертий-министр двигался, как икона – нес себя, как священный сосуд. У него, как и у гр[афа] Д. Толстого, был сын, в которого он также был влюблен, – находил в нем гений Суворова, Наполеона. Подрастя, сын предпочел карьеру дельца лаврам Наполеона211.
Супруга Тертия – доброе, простое существо – на старости лет открыла в себе гений вышивания. Дочери тоже, кажется, на чем-то воссияли212. Словом, у гробового входа этот аптекарский ученик познал себя не только рожденным для власти, но и родившим потомство, отмеченное перстом Божьим. У него не было мании величия патологической, как впоследствии у Протопопова (страдал он лишь от обжорства), но была мания величия психологическая. Умер он, многое взбудоражив, отравив, разрушив и решительно ничего не создав.
С ним умер обломок не только старой русской власти, но и старого русского остроумия, ценитель и поощритель таланта.
Глава IX
Кривошеин, Хилков, Рухлов
Эта троица, сменяясь, с лишком 20 лет правила российским транспортом. Исторической роли не сыграла, но чрезвычайно выпукло отразила черты упадочной эпохи.
Как показатель культурного подъема страны и экономического ее развития, пути сообщения всюду являются одним из существеннейших факторов управления, привлекая к себе творчество и инициативу. В России эта отрасль народного труда была почти вырвана из круга творчества, почти разобщена с другими отраслями, отданная в кормежку «зеленому канту». Господа инженеры путей сообщения еще со времен гр[афа] Бобринского213 образовали как бы кагал, непроницаемый для простых смертных. Путейцы, или, как их после кукуевской катастрофы214 назвали, «кукуевцы», стали полновластными хозяевами не только техники транспорта, но и экономики его. В их компетенцию отнесены были не только рельсы, вагоны, паровозы, но и решение вопросов – куда проводить дороги, что и как по ним возить? Концессионная система, сблизив их с денежными тузами (Поляковы, Половцовы, Кокоревы, Мамонтовы), создала мощный хищнический аппарат государства в государстве, презиравший всяческие правовые нормы и захлестнувший нервную систему страны. Путейцы выдвинули своих богов – Кербедза, Салова, Печковского – и эти боги, хотя и без министерских портфелей, являлись фактическими владыками ведомства. После крушения у Борок Александр III пытался путейскую стену проломить. На зазнавшихся путейцев был выпущен злой бульдог – пресловутый ген[ерал] Вендрих. Царь сам им руководил и облек его неслыханной властью. Бульдог загрыз немало путейских тузов, расшвырял ведомство, многих свел с ума, но… круг путейцев сомкнулся, и окровавленный пес едва из него выскочил. Защемленное между вонючей Фонтанкой и ароматными кущами Юсуповского сада, пропитанное миазмами давивших на него справа – Александровского рынка (толкучки), слева – соседней ночлежки, путейское ведомство гнило. Тогда вот на него выпустили Витте, – гораздо более умного и наглого, чем Вендрих.
Но Витте пролетел по ведомству метеором, а заменил его ничтожный делец Кривошеин. И начался тот тягучий, в течение двух десятков лет, распад живого органа страны, который теперь доконали большевики.
Кривошеин был ростовским Кречинским215. Он там и предводительствовал, и председательствовал и, вообще, в этом хлебном крае делал дела.
В счастливое воеводство над Екатеринославской вотчиной «милейшего» Дурново Кривошеин снабжал воеводу деньгами и икрой. Свои запутанные дела он поправил женитьбой на Струковой. Отяжелевший от достатка, но жадный до власти, перевалил в Петербург. И здесь в роскоши, на широком досуге стал, поучая всех уму-разуму, ждать случая. «Милейший» Дурново – тогдашний министр внутренних дел – хоть и должник Кривошеина, не торопился с ним рассчитаться: уж очень неказиста была репутация у его кредитора. Кривошеин приластился к кн[язю] Мещерскому, Витте, Тертию. Он был шармером, обладал житейским опытом, умом. Его обеды и рауты вскоре прогремели. О Кривошеине заговорили. Но Дурново все упрямился и, чтобы отделаться от назойливых просьб, предложил ему пост – всероссийского ветеринара. Кривошеин поморщился, но принял. Однако по пути к Главному ветеринарному управлению его перехватили и сделали министром пут[ей] сообщения. Оказывается, Витте, покидая это ведомство и боясь иметь своим заместителем бульдога ген[ерала] Вендриха, указал государю на Кривошеина. Так ростовский Кречинский попал во всероссийского перевозчика.
На Фонтанке, в резиденции министра путей сообщения, Кривошеин испытал то же перерождение, что и Тертий на Мойке – облекся в тогу вседержителя. Но богатство и родство подбросили его еще выше Тертия. Маленький человек с пушистыми усами и вкрадчивыми движениями обходил ампиристые залы Юсуповского дворца, как дорвавшийся до курятника кот. И начал править. Путейцы поначалу струсили. Прикинулись дурачками, ахали над мудростью пенкоснимателя. Но вскоре все вошло в норму. Салов с Печковским поняли, с кем имели дело. Несколько новых назначений из лиц, нужных Кривошеину, и несколько новых жел[езных] дорог, спроектированных к усладе Кривошеина и близких к «сферам» вельмож, показались путейцам не слишком дорогой платой за отвоевание опрокинутых Витте их державных прав. Путейцы наладили для «реформатора» новый орган управления – водяную и шоссейную инспекцию – и допустили на пост главы инспектора друга министра, лизоблюда и забубенную головушку, Бухарина216. Когда у Кривошеина спрашивали, что общего у Бухарина с водами, он, лукаво ухмыляясь, отвечал:
– Бухарин – член речного яхт-клуба… Заведует там яствами и питиями…
В отплату за эту любезность путейцы потребовали от Кривошеина смещения с поста главного инспектора жел[езных] дорог ненавистного им Вендриха. И на пост этот, к великому путейскому удовольствию, по протекции импер[атрицы] Марии Федоровны был назначен добрейший, деликатнейший кн[язь] Хилков217.
Собственно говоря, этим кривошеиновские реформы министерства и исчерпались. Ведомством овладели его старые хозяева, а Кривошеин, наладив свою церемониальную часть и основав в доме министерства «собственную» церковь, стал «объезжать Россию». Помпа этих объездов и стоимость их, превзойдя все бывшее до сих пор, обратили внимание двора. С другой стороны, шармер, начхав на своих покровителей: Дурново, Мещерского, Витте и Тертия, стал вести «собственную политику». Его супруга в подражание Матильде Ивановне Витте устроила у себя «малый двор». И вот, покуда Юсуповский дворец надувался, норовя перерасти дворцы других министров и даже великих князей, над ним собралась гроза. И разразилась она, когда ни ростовскому Кречинскому, ни его домочадцам об этом не снилось. В день кривошеинского тезоименитства и освящения новой церкви, в пышном зале дворца появилась скромная фигурка Танеева (управляющего канцелярией государя)218. Убежденный, что этот царский посланец привез ему царское поздравление, Кривошеин бросился к нему.
На крепкое и почтительное пожатие Танеев ответил:
– Его величество изволили повелеть вам подать в отставку…
Кривошеину сломал шею Тертий Филиппов. Но он был лишь оружием в руках Витте. Шармер уже не нужен был временщику. Опасный Вендрих был уничтожен, путейцы склонились под десницей Витте, а близкий к Матильде муж ее сестры, Быховец, уже был возведен Кривошеиным в ранг путейца и уже строил прибыльные для семьи м-н Витте, но убыточные для государства железные дороги. Мавр сделал свое дело. При том же он обнаглел. И вот Витте ткнул нос Тертия в путейскую «панаму».
Одна из казенных железных дорог, оказывается, купила у деверя Кривошеина, Струкова, рощу. Сделка была подписана в министерском доме. И, хотя покупка эта для железной дороги была выгодна, Тертий сделал царю такой доклад, что Кривошеину не дали даже отпраздновать своих именин. С него сняли придворное звание. Судившая впоследствии Кривошеина специальная высшая комиссия поставила ему в вину еще поставку из его имения дров на железную дорогу и проведение новой железной дороги через мест[ечко] Шклов, принадлежавшее Кривошеину. Но потом оказалось, что контракт на дрова был заключен до назначения Кривошеина министром, и дорога настаивала на его выгодности, а новой железной дороге тоже выгодно было идти на Шклов. Кривошеина частично реабилитировали, но поста не вернули.
Став вновь хлебосолом и болтуном, Кривошеин кончил свои дни в особняке Васильевского острова, не переставая жаловаться на несправедливость судьбы и надеяться на возрождение…
* * *
Его преемник кн[язь] Хилков относится тоже к разряду министров фуксовых. Когда-то блестящий офицер и аристократ, он, прокутившись, укатил в Америку и там стал кочегаром на паровозе. Дослужился до машиниста219. Отпустил американскую бородку, приобрел американскую складку. Складка эта дала ему в России кличку «американца» и сделала карьеру. В России он дослужился до начальника тяги. В турецкую кампанию очутился в Болгарии, и там Каульбарс назначил его болгарским министром путей сообщения220. Но счастье продолжалось недолго, и Хилков вновь очутился в России без средств и места.
Где-то, когда-то он понравился императрице Марии Федоровне. По настоянию ее Витте дал ему маленькое место, а Кривошеин большое221. Но удельный вес Хилкова от этого не прибавился: он всем угождал, со всеми соглашался, отлично владел языками и специализировался на ухажерстве. О делах с Хилковым серьезно и не говорили – теребя свою американскую бородку, он блаженно улыбался и подписывал все, что ему подсовывали. Попасть в министры он и не мечтал. А попав, испугался и спрятался под крылышко императрицы и столпов ведомства. При Хилкове, собственно, министра и не было: ведали ведомством путейцы, которых муштровал Витте. Как покорное дитя, Хилков сосал двух мамок: Витте и Тертия. Первый давал ему деньги, второй гарантировал от начетов. И для ведомства настали блестящие расплюевские дни222, и длились они целых десять лет.
Описать, что происходило в эти десять лет в тайниках ведомства, доступно лишь романисту. Вся муть столиц и страны осела в железнодорожных правлениях, захватила в свои лапы поставки и подряды. Благоволение к Хилкову Витте и Тертия при покровительстве императрицы Марии Федоровны обеспечивало полную безопасность министерским шакалам, лисицам и хорькам. А сердечная слабость «князеньки» ко всякой смазливой мордочке создала при нем фаворитов и фавориток. Этот живчик-американец, здоровавшийся за руку с кондукторами и машинистами, скандировавший по-французски как парижанин и жевавший язык по-английски, проявил по женскому делу темперамент, которому позавидовал бы и Витте, и Плеве, и все коты российского Олимпа. Фаворитки – жены подчиненных, менялись при нем часто, но мужей покинутых фавориток добрейший князь не только не увольнял, а повышал. Весь Петербург наблюдал за карьерой этих счастливцев, которых «князенька» из ничтожества подымал на первые иерархические ступеньки. Так сделался начальником главнейшей в России железной дороги, придворным и почти вельможей скромный смотритель кондукторской бригады В… Так из секретарей поднимались до директоров департаментов. Слабость «князеньки» была всем известна, и все видели ее плачевные для дела результаты. Гомерические пиры путейцев, сплетавшиеся с гомерическими хищениями, тоже у всех были на виду. Но «князенька» был так добр, императрица Мария Федоровна так к нему благоволила, а родственнику м[ада]м Витте Быховцу так хорошо жилось на амплуа первого русского железнодорожного строителя, что в конце концов и в Царском Селе, и в Государственном совете на него махнули рукой. Доходы железных дорог катастрофически падали, расходы чудовищно росли, на постройках свила постоянное гнездо «панама», взяточничеством, как паутиной, опутались все карнизы ведомства, а из укромных углов его выглядывала уголовщина. Не скончайся вовремя переутомившийся от любви «князенька», разразилось бы что-нибудь даже для России гомерическое. Но мертвым сраму не имати. Путейскую уголовщину приказано было задушить. Только два-три самых острых шила выперли наружу: виновные были судимы и осуждены (знаменитые нератовское и палтовское дела). И вот, развращенное, разленившееся ведомство, с 100-милл[ионным] дефицитом, с путейскими «традициями» и хилковской практикой, в разгар японской войны попало в руки «банщика» Рухлова.
* * *
«Банщиком» прозвал его Витте. Рухлов, действительно, был красен, важен и по-банному расчесывал свои деревянные волосы. Рухлов был из вологодских мужичков: говорил на «о», отличался необыкновенным трудолюбием и еще большим лукавством. Начало его карьеры во мраке223. Кверху толкнул его великий князь Александр Михайлович, в бытность свою главой ведомства торговли и промышленности. Вологодский мужичонка прилип к его врагам: Безобразову, Абазе, великому князю Александру Михайловичу. Когда Витте пал, Рухлов проник в Государственный совет. И понемногу его имя стало провиденциальным. Для путейского ведомства вновь настала эпоха, когда искали кулака, чтобы образумить и кое-как спасти его. Остановились на Рухлове. Но Рухлов перед Витте был пигмеем, а ведомство за 12 лет хилковского управления безмерно опустилось и развратилось.
На месте Тертия в контроле сидел суровый генерал Лобко, финансами же ведал Коковцов, у которого не было в путейском ведомстве своего Быховца. Дни Аранжуэца прошли224. «Банщик» всей своей вологодской тяжестью нажал на ведомство. Всем усердием выскочки повернул руль. Всю свою меднолобость противопоставил здравому смыслу. Задачей Рухлова – первой и единственной – было сокращение расходов и увеличение доходов. Он буквально слизал все запасы дорог, обстриг их рассчитанное на завтрашний день хозяйство. При Рухлове почти прекратились долгосрочные заказы, а цены на рельсы, скрепления, вагоны, паровозы были сбиты до смешного. В результате – бесконечные крушения, хроническая голодовка дорог в запасах и трест всех русских заводов, противопоставивших рухловскому усердию – стачку. На железных дорогах, на заводах и в финансировавших их банках поднялась паника. Разорялись подрядчики, упекали на каторгу стрелочников. А «банщик» давил, пока не выдавил весь железнодорожный дефицит и не дал казне «прибыль». Лобко и Коковцов поздравили коллегу, а дороги – стали…
Если подсчитать убытки для страны от рухловской «экономии» (все задержанные заказы пришлось потом раздать по двойным и тройным ценам), они превзойдут убытки от хилковской расточительности. А ведомство, бросаемое от борта к борту, не обладая упругостью бильярдного шара, было вконец расхлябано. Спасла его лишь смерть «банщика»225.
Кроме сберегателя, Рухлов был еще националистом из паствы Меньшикова и Балашева226. Национализм насаждал он и в ведомстве. Все инославные и инородные элементы были из него устранены. Лучшие инженеры – начальники и строители дорог, если в жилах их текла не истинно русская кровь, были беспощадно удалены. В ведомстве восцарствовал некий проходимец Лавров, взятый Рухловым из Союза русского народа для «наблюдения» над инженерами227. Самая мрачная реакция, изуверство и тупая хозяйственность – таковы черты этого «банщика» – подыгрывавшего под господ.
Глава X
Столыпин228
Жил был старый генерал-адъютант Столыпин, заведовавший дворцовой частью в Москве – один из последних могикан рыцарской и царской России – человек исключительной порядочности, мужества, но… весьма посредственного интеллекта229. Про эту последнюю его черту ходило множество анекдотов. По капризу судьбы у него оказались весьма неглупые сыновья: «Саша» и «Петя» Столыпины. Первый сделал карьеру в «Нов[ом] времени»230, второй – в Западном крае. Там он купил (в Ковенской губ[ернии]) чье-то польское имение и, понравившись виленскому генерал-губернатору, попал в ковенские предводители дворянства по назначению. Стал добрым хозяином латифундии и добрым коллегой своих соседей, польских дворян. И умерял, насколько мог, суровую десницу ген[ерал]-губернатора Троцкого. Все это имело место всего за несколько лет до 1905 г. Женатый на Нейдгардт, Столыпин имел «протекцию»231. Его выдвигал в губернаторы Штюрмер, тогда – директор Департамента общих дел при Плеве232. Но Плеве долго не соглашался.
– Что вы лезете с этим… (следовал нелестный эпитет).
Наконец, Штюрмеру удалось вырвать для своего протеже Саратовскую губ[ернию]. Тут административный талант и личное мужество Столыпина развернулись. Случился где-то бунт. Столыпин его усмирил без розог и стрельбы. Об этом поставили в известность двор. И, кажется, на кандидатуре Столыпина в министерство Горемыкина настоял сам Николай II. Дальнейшему своему укреплению Столыпин обязан, кроме думских успехов, бомбе Аптекарского острова233.
Исключительное мужество, им здесь проявленное, и выпавшее на его долю исключительное испытание потянули к нему сердца даже его врагов. А смерть Трепова уничтожила последнее средостение между ним и государем. К 1907 г. Столыпин стал уже всесильным – гораздо более всесильным, чем когда-то Плеве и Витте. И одного его слова было бы достаточно, чтобы «потерянный документ» 17 октября отыскать, расшифровать и осуществить, т[о] е[сть] дать России полную конституцию, т[о] е[сть] спасти ее. Но этого он не сделал. Почему?
В первые же лихорадочные дни Пой Государственной Думы, когда в стенах Потемкинского дворца бился пульс страны, когда Аладьины и Аничкины234, не говоря уже о Петрункевичах и Милюковых, заслонили собой серенькое министерство Горемыкина, и все, что способно было в России любить, влюбилось в «избранников народа», жужжавшая, как улей, публика преддумского зала, тогда еще с иголочки блестевшего, заглядывалась на одну из красных скамеек, где скромно сидел молодой красивый брюнет, беседуя с кадетским депутатом. И впервые зашелестело в публике имя «Столыпин». Пригожесть и молодость нового министра внутренних дел, и то обстоятельство, что он так просто смешался с публикой и так мило беседовал с депутатом, в кредит, расположило к нему.
В тот день было одно из сенсационных думских заседаний, когда выступил с разоблачениями погромной деятельности департамента полиции известный князь Урусов, давший кличку Трепову – «вахмистр по воспитанию и погромщик по убеждениям»235.
Урусов был сам членом правительства, обвинения его были обоснованы, выкрутиться из такого положения было нелегко. Горемыкин струсил и выслал на трибуну Столыпина.