Часть 9 из 14 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Для Плеве не существовало ни отечества, ни династии, ни правых, ни левых, не существовало даже ни революции, ни реакции – существовал лишь стальной аппарат власти, наподобие гильотины, кнопка коей была у него под рукой. Под ножом гильотины были все, кто ему мешали, все, кто отравили его лучшие годы и, быть может, чистые намерения. Была ли жестокость этого человека патологической спазмой, подобной спазмам Грозного, Бирона и теперешних владык России? Кажется правдоподобнее, что при иных обстоятельствах Плеве, как и Столыпин, могли бы оказаться иными. Рожденный для власти и основательно к ней подготовленный, хотя и без убеждений, но не оппортунист, хотя и без традиций, но с заменившей их эрудицией, Плеве, призванный вовремя к власти, мог бы повернуть Россию к руслу Лорис-Меликова. Во всяком случае, он лучше Витте и Победоносцева сумел бы демократизировать аппарат русской власти. Булыгинская и даже виттовская конституция была бы дана Плеве с неизмеримо большим талантом, если и не с искренностью. Но его позвали не на брачный пир, а на тризну, не для созидания, а для искоренения – позвали, когда уже загустела кровь в его жилах, когда сосуды сердца закупорил склероз, когда распухла, как у налима, печень, а разгулявшаяся желчь требовала пряных яств и острых сладострастных ощущений. Плеве подошел к власти импотентом. И кровожадность его, кажется, отсюда. Плеве мстил не только тем, кто его таким сделал, но мстил и себе, своей судьбе. К тому же он отлично понимал, почему за него ухватились и чего от него хотят.
В день убийства Сипягина кн[язь] Мещерский написал государю письмо, настаивая на назначении министром внутренних дел Плеве. Через час был царский ответ: «Ты прав, назначаю Плеве и – старый курс».
Получив власть из рук того самого Мещерского, который целое десятилетие стоял между ним и этой властью, да еще с окриком о «старом курсе», одряхлевший тигр не стал ни мудрее, ни человечнее. И уж понятно, не исполнился благодарности к тем, кто ему, изголодавшемуся, швырнул власть, как окровавленный, протухший кусок мяса.
Между «бессмысленными мечтаниями» в политике и виттовским авантюризмом в экономике, между дворцовой камарильей сверху, бунтующим обществом и споенным, дичающим народом снизу, – Плеве ясно видел путь гибели России и хорошо знал, что спасения нет. Игра, по его мнению, была проиграна. Но ее можно было затянуть, – досидеть у стола еще пару остающихся для жизни лет. Нанести врагу еще несколько глубоких ран. Сладострастно упиться болью тех, кто причинил боль. Когти тигра, погруженные в теплое тело жертвы, не вытащишь иначе, как разодрав эту жертву. Плеве рвал Россию, потому что слишком глубоко, с размаху запустил в нее свои когти. Приглашенный доигрывать проигранную чужую партию, он старался лишь измучить своего счастливого противника.
* * *
На Гродненском переулке был исторический обед – кн[язь] Мещерский сводил двух тигров. Витте был еще в расцвете лет, Плеве дряхлел. Одна уже внешность соперников давала мало надежды на успех задуманного. Задорный тон, гнусавый тенорок и сиплый смешок, заискивающий и задирающий взгляд вишневых глаз, разухабистые манеры семинариста – в общем, смесь чего-то непосредственного с наносным, какая-то «беспокойная ласковость взгляда», что-то наивное с «себе на уме», хозяйское с приказчичьим, вдохновенное с плоским, добродушное с мстительным, душа нараспашку, подшитая лукавством – таков был Витте. Плеве, чуть согнутый, но еще стройный и статный, с гордым поставом головы, с седыми назад закинутыми кудрями, классически умным лбом, чуть загнутым красивым носом, породистым оскалом под нависшими усами – весь гармоничный, бархатный, спокойный, без наглости самоуверенный, без задору смелый, без шаржу хорошо воспитанный, без всяких признаков вдохновенности, но с печатью несомненной тонкости и умственной эрудиции, без тени наивности и без выжидательности, но и без готовых решений, – победитель, которого не удивила и не утомила победа. Таковы были эти два тигра. О чем ворковали они? Витте доказывал, что он не может создать хороших финансов без хорошей политики. Плеве иронически отвечал, что, благодаря виттовскому гению, русские финансы безмерно лучше русской политики, и что ему, Плеве, остается только догнать на этом пути Витте, т[о] е[сть] проявить если не гений, которым его Бог обидел, то хоть систему, последовательность, каковых русская государственность с некоторых пор лишена.
– Но ведь кроме системы нужен еще план, – горячился Витте.
– А какой же был план у моего предшественника, незабвенного Дмитрия Сергеевича (Сипягина), которым так мудро руководил наш любезный хозяин и с которым так сердечно близки были вы, Сергей Юльевич?
Удар был не в бровь, а в глаз. Витте беспомощно переглянулся с Мещерским.
– Сергею Дмитриевичу188 не дали осуществить его плана…
– А мне, вы думаете, дадут? Ведь план планом, а жизнь жизнью. Россия тем и отлична от Европы, что у нас жизнь то отстает, то перегоняет планы, почти всегда мешая их осуществлению. Мне вас не учить, Сергей Юльевич. Ваши экономические планы не потому ли и удались, что вы, извините, до известной степени начхали на жизнь?! – лукаво усмехнулся Плеве.
Разговор становился пряным. Ни Витте, ни, тем более, Мещерский не ожидали такого оборота. Витте искал глазами помощи Мещерского, но тот угрюмо молчал.
– Я был бы счастлив, Вячеслав Константинович, если бы вы… ну, просто удостоили меня тем доверием и той сердечностью, которыми я пользовался у вашего предшественника. Это дало бы мне силы для дальнейшей работы на пользу России. Ибо, повторяю, финансы и политика у нас заплетены как нигде. Править страной мы сможем лишь при гармоничном умственном и сердечном единении.
Плеве докончил вкусный десерт (был шедевр повара князя – вафельный пирог с каймаком), отер усы, сверкнул клинками глаз и, берясь за кофе, вкрадчиво, с чуть слышной дрожью сдержанного напряжения, ответил:
– Сергей Юльевич, – вы уже столько лет правите страной единолично (это слово он отчеканил), что я, признаться, удивляюсь, для чего вам понадобилось согласование деятельности двух ведомств именно теперь, когда его величеству угодно было вручить внутреннюю политику в мои слабые руки? Ведь до меня были такие столпы государственности, как Иван Николаевич (Дурново), Горемыкин, Сипягин. (Слово «столпы» Плеве опять насмешливо отчеканил). Вы не ладили лишь с Иваном Логгиновичем (Горемыкиным). Но вы же его и скушали. Хе-хе! А с другими двумя вы жили в ладу, и плоды вашего сердечного с ними единения, т[о] е[сть] согласования финансов и политики, о котором вы изволите говорить, – плоды эти налицо. Я со стороны любовался вашими талантами и даже, можно сказать, учился… Заочное обучение, как это называют, хе-хе! Но вот результаты. Бедный Дмитрий Сергеевич в гробу, народ пьян и дик, общество бунтует, Россия взъерошена. Если бы было иначе, меня ведь не призвали бы к власти, – меня, старого, немощного, после того, как меня забраковали молодого и сильного…
Плеве опять хихикнул и сверкнул глазами.
– Раз уж такое случилось, рассудку вопреки, наперекор стихиям, значит, от меня требуется что-то другое, более сложное, чем согласование внутренней политики с финансами, сердечного и умственного единения с моим старшим и опытнейшим коллегой… Хе-хе! А что именно требуется от меня, этого я пока еще не знаю. Его величество я видел пока один раз и не получил еще соответствующих указаний, за исключением, впрочем, пароля и лозунга данного момента: «старый курс»! Я понял общий смысл этого пароля, но смею думать, имеются еще детали, истекающие из обстановки, приведшей к данному моменту. Иначе, повторяю, обо мне бы не вспомнили после десятилетнего забвения… Хе-хе! Так вот, в ответ на ваше столь любезное и искреннее предложение сердечного и умственного содружества я и отвечаю: дайте мне ближе ознакомиться с предначертаниями его величества, которым я намерен следовать не за страх, а за совесть…
Не кончив своего любимого вафельного пирога, Витте сидел бледный, ожидая вмешательства Мещерского. Тот, наконец, решился.
– Вы, может быть, и правы, Вячеслав Константинович, – сказал он, – но вы упускаете из виду, что государю надо помочь найти подходящее решение. В этом ведь и есть наша задача. Государю нужны не только исполнители, но и советчики. Лично я получил от государя поручение, что ли, координировать ваши с Сергеем Юльевичем деятельности. Объединять их в тех частях, где политика требует поддержки финансов и наоборот. Вы поймете, что тут нет и тени официальности, а просто пожелание, вытекающее из постоянной заботы государя о благе России.
Вы, надеюсь, не придадите моим словам иного смысла. Государь лишен тех возможностей, которые открыты нам – т[о] е[сть] сердечной дружественной беседы вне рамок официальности. Я надеялся, что вы именно так и поймете мою попытку вызвать обмен мыслей между вами и Сергеем Юльевичем…
Плеве почтительно склонил свою красивую голову. Витте тяжело дышал. У него хрипло вырвалось:
– И я иду навстречу этим справедливым желаниям его величества. Для меня они – высочайшие повеления.
Плеве старался овладеть собой. Рука, которой он мешал кофе, дрожала. Но вот он справился с волнением и заворковал по-прежнему полудружественно, полунасмешливо:
– Покуда таких пожеланий его величество мне прямо не высказал, я не могу их считать высочайшим повелением. Я целиком доверяю милейшему Владимиру Петровичу, облеченному доверием государя, но ведь ответственным лицом являюсь я один. А чтобы принять на себя ответственность, я должен знать точно, что от меня хотят. Дайте сроку! Мы не последний раз видимся… Я только, к слову, хотел бы еще заметить, что, кроме чужого, у меня может быть и должно быть собственное мнение. За эти десять тревожных лет им не интересовались. Так что между нами может оказаться расхождение в самых принципах. Но это, несомненно, сгладится. Дайте оглянуться, разобраться! Россия не берлога, а мы с Сергеем Юльевичем не медведи. В России найдется место и для министров высокоталантливых, как Сергей Юльевич, и для посредственности, как ваш покорный слуга. И, пожалуй, ни финансы не должны у нас зависеть от политики, ни политика от финансов. У каждой своя дорога. Будем же им следовать. А там видно будет… Чудесный у вас повар, Владимир Петрович. Бедняга Сипягин тоже любил покушать…
Это была первая и последняя «дружественная встреча» двух тигров.
* * *
Я потому указываю на попытку кн[язя] Мещерского спарить Витте с Плеве, что, кажется, он один в ту пору понимал, какие последствия для России принесет ссора между ними. Последствия эти почти неизмеримы меркой дней сегодняшних. Россия была в пух разнесена этими двумя взбесившимися, понесшими ее конями. Россия была в их тисках взрыхлена и раскатана, как бараночное тесто. Из организма России был вынут позвоночник. С такой страной можно было делать решительно все, что на ум взбрело: втравить в войну, в революцию, подарить диктатуру или конституцию, возглавить кавалерийским генералом или хлыстом-мужиком. Страной «безграничных возможностей» Россия вышла только из объятий этих двух циников власти, не останавливавшихся ни перед чем, лишь бы эту власть не уступить врагу. Вырывая ее друг у друга, как женщину, Плеве и Витте втаптывали ее в яму государственного непотребства. Каждый из них старался стать необходимее другого, и потому каждый создавал обстановку, при которой эта необходимость выступала бы рельефнее.
Рельефы политики Плеве сводились к тому, чтобы поколебать необходимость в Витте. Для власти Витте нужна была дружба с Японией, для власти Плеве – война с ней189. Для власти Витте нужна была антидворянская экономика (Крестьянский банк), покорность рабочих и промышленников; для власти Плеве нужно было упрочение дворянства (которое он презирал), и нужен был бунт рабочих против хозяев (зубатовщина)190. Витте создавал еврейские банки, а Плеве – еврейские погромы191. Достаточно было одному сказать – «стрижено», чтобы другой подхватил – «брито». Между «стрижено» и «брито» страна, клокотавшая внутренним вулканом, обобранная в пользу Мендельсонов и Ротшильдов (германский торговый договор)192 и сжатая за горло застенком Плеве, докатилась до попа Гапона193.
Подойдя к власти, Плеве изжил уже в себе реформатора. От прежнего таланта государственника к этому моменту в Плеве остались лишь стальная воля и огромный опыт плюс призвание полицейского. Он и стал всероссийским Держимордой, пинком ноги отбросив маниловщину Сипягина, ноздревщину и хлестаковщину Витте и обломовщину «милейшего» Дурново. С небывалым еще до него цинизмом он объявил всю страну – врагом власти. Позднее Столыпин формулировал такую же политику лозунгом: «сначала успокоение, потом реформы». Но Плеве был искреннее Столыпина: он не обещал никаких реформ, он вообще в эти годы уже не лгал и даже не интриговал. Он открыто боролся с Россией, как палач с обреченным на смерть, открыто заказал себе бронированную карету и открыто устраивал погромы. Чувствуя всеми порами своего государственного чутья надвигающуюся катастрофу, он, как Ленин и Дзержинский, считал все средства для борьбы с нею пригодными. Могучий аппарат власти он использовал, как не снилось ни Аракчееву, ни гр[афу] Толстому, использовал так, как используют ее теперешние хозяева России.
Вот один из образчиков такого искусства Плеве. Между сонмом провокаторов и шпионов, которыми он просочил революционную среду, был некий Зубатов – личность чрезвычайно серая и бездарная, но ловкая и решительная194. Как и большинство агентов департамента полиции, Зубатов принадлежал сначала к революционерам. Отлично понимая, что без клапана насыщенный революцией котел рабочей России взорвет, Плеве решил прорубить этот клапан. Революцию политическую он решил направить в русло социальное. Раньше Витте он сообразил, что политическая революция в России неизбежно должна перелиться в социальную. И потому надо искусственно вызвать вторую, чтобы миновать первую. В план этого он посвятил вел[икого] кн[язя] Сергея, тогдашнего московского генерал-губернатора. Каша заварилась. Сначала московские, потом петербургские рабочие устроили шумные демонстрации, объектом коих были хозяева фабрик и заводов, и требования социалистические. Был выдвинут даже лозунг о социализации производства. Полиция отнеслась к демонстрациям снисходительно, а вел[икий] кн[язь] Сергей даже принимал рабочих и поддакивал им. Можно себе представить, как заволновался муравейник капиталистов, что сталось с податной инспекцией – щупальцами Витте, с биржевыми комитетами и биржами. Рябушинскими, Морозовыми, Крестовниковыми и всей виттевской цитаделью овладела паника. Витте помчался к государю. Но там ему дали понять, что на страже спокойствия страны стоит не он, а Плеве. Бог знает, чем бы это кончилось, если бы Плеве чем-то не обидел Зубатова, а тот не перекинулся в лагерь Витте, раскрыв ему всю секретную организацию забастовок.
На Олимпе началась драка, скандал переходил в публику. Но в это время убили вел[икого] кн[язя] Сергея, двор испугался, и Плеве проиграл. Отправив в ссылку Зубатова, он напряг последние силы и вместе с Безобразовым свалил Витте195. Вслед за Витте должен был пасть и ненавистный ему кн[язь] Мещерский. Но в миг наивысшего торжества подкатывается бомба Сазонова196, рвет броню министерской кареты, выворачивает мозги и кишки российского Альбы. Мне случилось видеть то, что осталось от Плеве: лужу крови, обрывки вицмундира и нетронутый министерский портфель. Среди докладов в этом портфеле были документы, компрометировавшие Витте и Мещерского197.
А за несколько дней до взрыва, в Царском, подвозя в своей карете до вокзала одного из членов Государственного] совета (Платонова)198, Плеве говорил ему: – Ну, Павел Степанович, поздравьте меня. Вчера посадил на цепь последнюю революционную ячейку. Роль жандарма кончается. Пора подумать о чем-нибудь другом… Я ведь тоже когда-то о реформах мечтал. Да вот – опоздали со мной. Увидим еще… Отдохнуть бы только…
* * *
Та группа лиц, что вовлекла государя в авантюру на Ялу – Безобразов, Абаза, Вонлярлярский, Матюнин, Алексеев и Куропаткин – без содействия Плеве цели своей не достигла бы199. Как ни тяготился уже государь влиянием Витте, это влияние, поддержанное влиянием кн[язя] Мещерского и робким, но явным оттолкновением от внешних осложнений тогдашнего министра иностранных дел гр[афа] Ламздорфа, эти три влияния, несомненно, победили бы влияния Безобразова с Ко. Положив свой авторитет на чашу весов тогдашнего настроения Николая II, Плеве склонил их в сторону решительных и пагубных действий.
Перед Плеве были три задачи: удар по Витте, удар по Мещерскому и отвлечение общественного внимания от внутренних к внешним делам. После своего поражения в деле Зубатова у Плеве не было выгодной позиции для борьбы с Витте: книга этого последнего «О земстве» отрезывала у Плеве путь к нападению на Витте с фронта политического. К тому же в ожидании атаки именно с этого фронта Витте напряг все силы, чтобы в его ведомстве заглохли или притаились посеянные им семена вольнодумства. Он сократил деятельность Крестьянского банка, расширил операции банка Дворянского, приструнил и рабочих, и хозяев, и на всех путях к казенному сундуку поставил препоны, широко открыв этот путь лишь для сильных мира сего. С особой настойчивостью прильнул он к вел[иким] князьям Владимиру и Михаилу, к Воронцову-Дашкову, Половцову и друг[им] вельможам. Достать его из-за их спин было нелегко. Оставалось создавать враждебные Витте события и покровительствовать его врагам. Еще труднее для Плеве было справиться с безответственным шептуном кн[язем] Мещерским. Чтобы локализовать враждебное ему влияние Мещерского и сократить его безответственность, Плеве уговорил государя предложить издателю «Гражданина» пост министра народного просвещения. Но Мещерский его раскусил и отказался. Надо было, значит, создать и тут события, которые бы залегли препоной между царем и его ментором. И, наконец, внутреннее положение России. Мы уже говорили, что Плеве не делал себе на этот счет иллюзий: перед царем и его приближенными он еще позволял себе мечтать об успокоении и реформах. Но были 2–3 человека в его окружении, перед которыми он не скрывался. Один из них, нуждаясь в Витте (по перезалогу имения), ухаживал за ним и откровенничал. Витте так формулировал эти откровенности:
– Карты Плеве по внутренней политике биты. Россия минирована. Тюрьмы набиты. Нарымский край перенаселен. Остаются еврейские погромы. Для этой цели в департаменте полиции работает типографский станок с провокационными призывами. Мы на вулкане. Остается одно – война. Плеве ведет к ней. С ним – наместник Алексеев и Куропаткин. Оба карьеристы, а Алексеев – вор. Безобразов – дурак, но честный. Он уже на заднем плане. Впереди – акулы. И – Вильгельм. Он один еще мог бы сдержать ход событий. Но ему не расчет. Он льстит царю и гарантирует спокойствие на западной границе. Вильгельм знает силу Японии. И я знаю. Но Вильгельм молчит, а меня не слушают…
В эти дни 1903 года на Фонтанку к Плеве ездил весь Петербург, а на Мойку к Витте только банкиры и дельцы. Но Плеве был мрачнее ночи и, выходя на прогулку по Фонтанке между сонмом охранников, своей бледностью и блеском стальных глаз пугал. Свой трагический конец он предвидел. В свою бронированную карету не верил. Мог бы обойтись без личных докладов царю, сносясь по телефону. Из своего дворца на Фонтанке мог устроить форт Шамброн200. Когда-то, в 1863 г[оду], охотились так на «вешателя» Муравьева. Тот отсиделся. Мог отсидеться и Плеве. Но его точили злость и страх. Он не мог перенести мысли, что, покуда он в заточении, Витте с Мещерским и все враги его на свободе ломают ему шею. Опасность покушения бледнела перед этой. Лопухин (директор Департамента полиции) докладывал, что изловили последних революционеров. Азеф ручался в этом. А в руках были два секретных доклада о Витте и Мещерском. По телефону их не передашь. Кони у министра внутренних дел добрые. Кучер надежный. Карета стальная. До Варшавского вокзала по Фонтанке – рукой подать. Только вот зачем выскочили на Измайловский пр[оспект], а не подъехали к вокзалу сзади. Всего каких-нибудь тысяча шагов, но на этом клочке улицы трактир, и в нем распивает чай чуйка. Чуйка вперил взор в окно. И когда пара вороных влетела орлами на проспект, чуйка сорвался и коршуном сблизился с каретой. Взмах, взрыв, кони с кучером и козлами делают прыжок, а на месте кареты, министра – лужа крови, внутренности, обломки201.
Глава VIII
Тертий Филиппов
Когда корабль тонет, совершенно разные люди ведут себя совершенно одинаково. Все обломки и весь мусор царской России последнего сорокалетия при пестроте индивидуальной, при разнице в очертаниях схожи друг с другом по своему отношению к власти, по своему самочувствию у кормила правления. Накануне назначения и на утро отставки они – люди, часто весьма симпатичные, честные, одушевленные; у власти – живые трупы, двойники и двойняшки. Как гигантский жернов, как страшная болезнь, власть нагоняла на них столбняк, превращавший индивидуумов в деревяшки. Много и часто думая над этим явлением, лишавшим меня друзей, когда они подымались к власти, я решил, что на российском Олимпе самый воздух заражен каким-то микробом, и что микроб этот, быть может, поднялся из питерских болот, два столетия культивировался в студне славянского безволья, пока не приобрел к концу 19 века свои смертоносные свойства.
Типичные признаки отравления этим микробом я наблюдал и у Тертия Филиппова. Сын ржевского аптекаря, зауряд-чиновник Государственного контроля, Тертий (как его все звали) был известен в Петербурге как остряк, знаток русского искусства, церковного пения и попутно церковных вопросов. Никто и никогда не мог понять, почему же он не служит в Синоде и что было у него общего с цифрами? Он и сам этого не знал. Он прилип к большому бюрократическому делу, как ракушка к днищу корабля, и механическим усердием семинариста распух в большого чиновника.
Усердие Тертия отличил еще создатель Государственного контроля Татаринов202. Кажется, он и выдвинул его в начальники своей канцелярии, а Сольский сделал своим товарищем. На этом и сам Тертий, и весь бюрократический Петербург считали его карьеру конченной: лица такого происхождения в ту пору еще не достигали высших ступеней власти. Да Тертию она была не по годам и не по плечу. Надев на седьмом десятке лет белые штаны, он весь отдался своему любимому занятию: церковному пению и церковным вопросам. Недурной знаток русской литературы, он принадлежал к кружку Погодина, дружил с Островским, Полонским, Майковым, Самариным, Самойловым, вообще, варился в соку русского таланта. Обладая изумительной памятью, он наизусть читал почти всего Пушкина, Мицкевича, Тютчева, был кладезем всякого рода «бон мо»[74], анекдотов, происшествий, – словом, в приятельском кружке был остроумен, занимателен, незаменим.
Всегда розовый, жизнерадостный, аккуратно расчесанный, он был противоположностью пергаментного Победоносцева, которого ненавидел.
Я помню интимные вечера в одном доме, где локоть к локтю сидели Тертий, Апухтин (поэт) и Петр Чайковский. Это было такое сплетение лирики с сатирой, серьезности с анекдотом, что голова кружилась. Помню, в детстве, встречу Тертия с Достоевским, – как Тертий острил, а Достоевский злобно молчал.
Кроме пения и литературы, Тертий был еще специалистом по бильярду и по винту. На бильярде он обыгрывал маркеров, а в винте у него были лишь два соперника: Витте и Сущов. Когда они сходились за зеленым столиком, за зрелище это можно было деньги платить. В этом розовом семинаристе было пропасть талантов, кроме одного – таланта власти. И вот он попал к ней.
Пост государственного контролера был самым ничтожным по диапазону творчества и самым сильным по диапазону разрушения (критика). Государственный контролер не ведал ничем и ведал всем. Его глаза и уши или, вернее, – его щупальца, были запущены во все ведомства. И всем он мог наделать кучу пакостей. Но особенно чувствительны к этим щупальцам были ведомства финансов и путей сообщения. А с установлением контроля фактического, т[о] е[сть] контроля не после, а во время производства расходов, ведомство это приобрело силу тормоза, останавливающего государственную машину203.
На посту Государственного контролера приобрел свою известность гр[аф] Сольский – вельможа калибра Абазы. Он далеко не использовал довлевшей ему власти[75]. Но его уважали, побаивались, и всякого рода «панамы»204, хотя при нем и раскрывались, огласки не получали. Чуть-чуть не разразился скандал с Анненковым (строителем Закаспийской дороги)205, и то по усердию Тертия. Но Сольский его замял и огромные бреши в казне, учиненные этим не признававшим над собой контроля генералом, кое-как замазали.
Совсем особая эра началась при Тертии. На пост государственного] контролера метил друг вел[икого] кн[язя] Владимира Александровича – Половцов. Этому богачу, выстроившему для своих проездок верхом собственный манеж и проигрывавшему миллионы русского золота в Монте-Карло (там его чуть не убил и ограбил Гурко), не доставало только власти.
Вот этот каприз Половцова и подарил России Тертия. Александр III-й не выносил интриг и недолюбливал меценатов. На просьбу брата он сначала склонился, и Половцов уже принимал поздравления. Но кн[язь] Мещерский, друг Тертия, осведомил государя о половцовском триумфе, и Тертий был спешно вызван в Аничков. Там государь ему сказал:
– Против вас интрига, и потому я вас назначаю государственным] контролером206.
Половцов тотчас же укатил в Монте-Карло, а Тертий переехал из 5-го этажа Подьяческой в особняк на Мойке. На первом министерском рауте, показывая друзьям свои апартаменты, он, подсмеиваясь не то над собой, не то над апартаментами, говорил:
– И этого всего хотели меня лишить…
Заказав себе новый сюртук, а жене – новое платье, Тертий из певчего и балагура превратился в олимпийца.
* * *
Превращение это лишило Петербург оригинального, сочного и красочного собеседника-всезнайки, винтеров – классического игрока, меня – партнера на бильярде; зато прибавило на Олимпе одним богом больше, едва ли не самым надутым и злостным. Ржевский мещанин во дворянстве повторил историю мольеровского героя. Скорпионы своей власти он направил на отмщение и сладострастные укусы. Как и Плеве, Тертий-министр вспомнил все унижения своей тернистой карьеры, всю российскую горечь пасынка власти. У Плеве была виселица, у Тертия – контрольный клещ. Он вонзал его всюду, куда влекла его личная месть или потребность упиться чужой болью.
Окружив себя злостными ищейками, поднявшимися, как и он, из мещанства, Тертий направлял эту стаю голодных гончих всюду, где подымался пульс жизни, где оживали омертвелые ткани, где личная инициатива и талант могли сулить обогащение. А так как эпоха его властвования совпала с материальным российским расцветом – постройкой дорог, заводов, эмансипацией капитала, – контрольным гончим было где разгуляться. «Начеты» так и сыпались на ведомства. Работа тормозилась, инициатива падала. Возведя на должность генерал-контролера железнодорожной отчетности крошечного, но самого злого контрольного пса, некоего Маликова207, он почти остановил постройку железных дорог. Бесчисленные скорпионы терзали постройку портов, элеваторов, шоссе, очистку рек. И только военно-морское ведомство под флагом обороны страны кое-как отбивалось от этих скорпионов. Тертий, кажется, сам был честен, но его свора гончих в силу постоянного трения о чужие миллионы, под постоянным соблазном схватить или выпустить, задушить или дать жить, кончила тем, чем и все на Руси – развратилась. Контролеры стали брать взятки. И началась свистопляска, победителями из которой вышли одни банкиры с их папой – Витте.