Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 5 из 6 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Утро, август 1984 года. Последнее воспоминание о том лете: на следующий день Бруно вернется на выгон, а отец в Милан. Но в тот миг мы стояли на леднике, мы были вместе, связанные одной веревкой, нравилось нам это или нет. Больше такое не повторилось. Я запинался, шагая в кошках, выпрямиться не получалось. Бруно шел сразу за мной, и вскоре к звуку наших шагов прибавилось “О, о, о!”. Так он загонял коров в хлев. “Э, э, э! О, о, о!” Он помогал мне вернуться в приют, сам я еле держался на ногах. Я доверился Бруно и пошел в темпе, который он задавал, теперь мне не нужно было ни о чем думать. – Ты в расщелину-то заглянул? – спросил меня Бруно. – Здоровенная, дна не видать. Я не ответил. У меня в глазах стояла другая картина: я видел их на другой стороне – радостных, понимающих друг друга, словно отец и сын. Туман и снег сливались перед глазами в ровную белую мглу, а я думал только об одном: как бы не упасть. Бруно больше ничего не сказал и опять принялся кричать “Э!”, задавая ритм. Глава 3 В те годы зимой мне всегда было тоскливо. Отец ненавидел лыжников и не желал иметь с ними ничего общего: он считал оскорбительным спускаться с горы, забираясь на нее безо всякого труда по склонам, приглаженным ратраками и оснащенными подъемниками. Туристов он презирал: они приезжали большими группами и оставляли после себя разруху. Иногда летом он натыкался на столб канатной дороги, или на гусеничный трактор, забытый на облысевшем склоне, или на заброшенный подъемник – ржавое колесо на бетонной опоре, торчащее посреди сыпухи. “Надо подложить бомбу”, – заявлял отец, и он не шутил. В таком же настроении на Рождество он смотрел по телевизору репортажи о том, как проводят каникулы лыжники. Люди тысячами съезжались в альпийские долины, выстраивались в очередь у подъемников, а потом скатывались по нашим тропам. Отец не желал в этом участвовать и отсиживался в миланской квартире. Однажды мама предложила ему свозить меня в воскресенье в Грану, чтобы я увидел деревню под снегом, но отец резко возразил: “Нет. Ему не понравится”. Зимой горы были не для людей, не стоило туда лезть. Согласно философии моего отца, его представлениям о том, что на самом деле означают подъем и спуск, что люди уходят в горы, убегая от всего, что терзает внизу, легкое время неизбежно сменялось тяжелым: работой, жизнью на равнине, мрачным настроением. Теперь и я знал, что такое тоска по горам, – та, что терзала отца много лет и которую я не понимал. Теперь я тоже приходил в восторг, завидев в конце проспекта вершину Гриньи. Я перечитывал справочник альпийского клуба, словно дневник, упиваясь старинным слогом, и мне казалось, будто я шаг за шагом прохожу описанными в справочнике тропами: “карабкаясь по травянистым кручам до заброшенного пастбища”, “а оттуда держа путь меж валунов и укрытых талым снегом равнин”, “чтобы достичь вершины гребня близ глубокой ложбины”. Тем временем с моих ног сходил загар, заживали царапины и ранки, я забывал, как кусается крапива, как обжигает ноги ледяная вода, когда переходишь ее вброд, сняв носки и ботинки, как приятно залезать в постель, проведя целый день на пекле. Зимой в городе меня ничего не трогало. Я глядел на город через фильтр, превращавший мир в блеклое, однообразное зрелище – в туманное облако людей и машин, сквозь которое приходилось пробираться дважды в день. Я смотрел из окна на проспект, и дни, проведенные в Гране, казались настолько далекими, что я начинал сомневаться, было ли это на самом деле. Вдруг я сам это выдумал, вдруг все существует только в моих мечтах? Но потом я замечал, что свет на балконе ложится иначе, среди асфальта пробивается чахлая трава, даже в Милан приходит весна, и тоска превращалась в ожидание того дня, когда мы вернемся в горы. Бруно ждал этого дня с не меньшим волнением. Разница между нами была в том, что я уезжал и приезжал, а он оставался: видимо, у него был наблюдательный пункт, откуда он следил за дорогой, – не проходило и часа, а он уже прибегал за мной. “Бэрью! – раздавалось со двора[6]. Так он меня называл. – Эй, выходи!” – кричал Бруно, не здороваясь и не теряя времени на разговоры, словно расстались мы накануне. Так оно и было: последние месяцы мгновенно исчезали, наша дружба не прерывалась, для нас существовало одно долгое, бесконечное лето. Впрочем, Бруно рос быстрее меня. Он являлся почти всегда чумазый, из хлева, и отказывался заходить в дом. Он ждал на крыльце, прислонившись к перилам, на которые мы не опирались – от малейшего прикосновения они шатались, и мы были уверены, что в один прекрасный день перила рухнут. Бруно оглядывался, словно проверяя, не гонится ли кто за ним: он сбегал от своих коров и уводил меня от моих книжек ради приключений, которые не хотел портить разговорами. – Куда пойдем? – спрашивал я, зашнуровывая ботинки. – В горы, – отвечал он просто и чуть насмешливо, как всегда теперь говорил и как, наверное, отвечал дяде. Бруно улыбался. Я должен был просто верить ему. Мама часто повторяла, что доверяет мне: она спокойна, потому что знает – я не сделаю ничего дурного. Мама так и говорила: “дурного”, а не глупого или опрометчивого, словно имела в виду совсем другие опасности, с которыми мне предстояло столкнуться. Отпуская меня, она ничего не запрещала, ничего не советовала. Походы в горы с Бруно не означали подъем на вершины. Мы шли по тропе, заходили в лес, быстро поднимались около получаса, в том месте, которое знал он один, сходили с протоптанной тропы и шагали дальше. Иногда мы карабкались вверх по ущельям или пробирались через чащу. Как он ориентируется, для меня было загадкой. Бруно шел по карте, которую держал в голове и на которой были отмечены проходы там, где я видел только осыпавшийся берег или неприступную скалу. В последний момент между двумя кривыми сосенками в скале обнаруживалась трещина, по которой можно было пролезть, или карниз, который раньше не был виден и по которому удобно было пройти. Некоторые из этих дорог проложила рука человека. Когда я спрашивал, кто здесь проходил, Бруно отвечал: горняки или: лесорубы, приводя доказательства, которые я бы никогда не заметил. Конечный пункт канатной дороги, заброшенный и поросший кустарником. Черное костровище на месте угольной ямы, едва прикрытое тонким слоем земли. В лесу было полно ям, куч земли, всяких железяк – Бруно растолковывал мне, что они значат, словно читал надписи на мертвом языке. Одновременно он учил меня местному говору, который казался ему точнее итальянского, словно в горах мне предстояло перейти с абстрактного книжного языка на конкретный язык, в котором все можно потрогать рукой. Лиственницу он называл “бранга”. Ель – “песса”. Кедровую сосну – “арола”. Выступ скалы, под которым можно укрыться от дождя, – “барма”. Камень – “бэрью”, так же он звал и меня, Пьетро, и мне это ужасно нравилось[7]. Всякая река, что пересекала долину, называлась “валей”, у каждой долины было два разных по характеру склона – солнечный “адрет”, где лежали луга и селения, и сырой теневой склон, “анверс”, – царство леса и диких животных. Нам как раз нравился “анверс”. Там нам никто не мешал, и мы могли охотиться за сокровищами. В лесах в окрестностях Граны действительно были рудники, обычно вход в шахты был заколочен досками, которые оторвали еще до нас. Бруно считал, что давным-давно здесь добывали золото, в горе повсюду искали золотоносные жилы, но ведь все золото они унести не могли, что-то должно было остаться. Поэтому мы забирались в темные коридоры, которые иногда заканчивались тупиком через несколько метров, а иногда превращались в извилистые темные шахты, уходившие в самую глубь. Потолок был такой низкий, что мы едва могли выпрямиться. По стенам стекала вода, и казалось, будто все, того и гляди, обрушится: я знал, что находиться здесь опасно, знал, что обманываю мамино доверие – в том, чтобы забираться в эти ловушки, не было ничего умного, меня терзало чувство вины, портившее все удовольствие. Мне хотелось быть похожим на Бруно, найти смелость открыто взбунтоваться и, не склоняя головы, принять наказание. Но я не слушался маму тайком, все сходило с рук, и мне было стыдно. Вот о чем я думал, пока ноги мокли в лужах. Золота мы так и не нашли: рано или поздно проход закрывал обвал или в шахте становилось так темно, что продолжать путь было невозможно, приходилось возвращаться назад. Чтобы выплеснуть досаду, на обратном пути мы разграбляли какие-нибудь развалины. Пастушьи хижины, на которые мы натыкались в лесу, построенные из подручного материала, походили на норы. Бруно притворялся, что, как и я, видит их впервые. Он наверняка знал их как свои пять пальцев, но ему нравилось толкать дверь плечом так, будто он никогда в них не бывал. Мы забирали мятую сковородку или затупившийся серп, словно настоящие драгоценности, и, вернувшись в Грану, прежде чем расстаться, делили добычу. Вечером мама спрашивала, куда мы ходили. – Так, гуляли, – отвечал я, пожимая плечами. Сидя перед печкой, я не баловал ее подробностями. – Видели что-нибудь интересное? – Да, мама. Лес. Мама глядела на меня печально, словно я постепенно от нее уходил. Она искренне считала, что все беды случаются от того, что людям нечего сказать друг другу. – Для меня главное, что с тобой все в порядке, – сдавалась мама и оставляла меня одного со своими мыслями. Зато в другом сражении, которое она вела в Гране, мама не сдавалась. С самого начала она переживала из-за того, что Бруно не учится, но понимала, что ничего не сможет сделать одна, нужно объединиться с родственницами мальчика. Она знала, что на мать Бруно не стоит рассчитывать, и переключилась на его тетю. Мама упрямо шла вперед: стучала в двери, заходила в дом, вновь и вновь возвращалась, проявляя настойчивость и упорство, пока тетя не пообещала отправить Бруно зимой в школу, а летом к нам делать уроки. Это была первая победа. Не знаю, что думал об этом дядя Бруно, возможно, у себя на выгоне он нас всех проклинал. А может, до мальчика просто никому не было дела. Помню, как мы часами просиживали с Бруно у нас на кухне, повторяя историю и географию, хотя нас ждали лес, речка и небо. Его присылали к нам три дня в неделю, хорошенько вымыв и приодев. Мама просила Бруно читать вслух мои книги – Стивенсона, Жюля Верна, Марка Твена, Джека Лондона, а потом оставляла ему, чтобы он читал их на выгоне. Романы Бруно нравились, но с грамматикой он не дружил: для него это был тарабарский язык. Видя, как он путается в правилах итальянского, пишет с ошибками и неуверенно спрягает глаголы, я чувствовал обиду за него и злился на маму. Мне казалось несправедливым заставлять его заниматься. Однако Бруно не сопротивлялся и не жаловался. Он понимал, насколько это важно для мамы, – возможно, потому, что раньше никто не обращал на него внимания, и он упорно старался все выучить. Иногда летом ему разрешали ходить с нами гулять – для него это был настоящий праздник, искупавший трудности учебы: не важно, вел ли нас отец на очередную вершину или мы просто шли с мамой на луг и устраивали пикник. В такие мгновения Бруно преображался. От природы непослушный, он подчинялся нашим семейным правилам и обычаям. Со мной он вел себя как взрослый, но с моими родителями радостно возвращался в детство: маме он разрешал кормить себя, одевать, ласкать, к отцу проявлял уважение, граничившее с восхищением. Я видел, как он следует за отцом по тропе, как, не раскрывая рта, выслушивает его объяснения. Обычные сценки из жизни обычной семьи, но Бруно никогда ничего подобного не переживал, в глубине души я гордился тем, что дарю ему такие подарки. С другой стороны, я смотрел на Бруно и отца, на то, насколько они понимали друг друга, и думал, что Бруно был бы ему хорошим сыном – не лучшим, чем я, но более подходящим. У Бруно всегда была куча вопросов, и он, не стесняясь, задавал их отцу. От Бруно исходила уверенность, позволявшая строить доверительные отношения с моим отцом, а еще у него были крепкие ноги и он мог повсюду следовать за ним. Вот о чем я думал, но потом гнал прочь подобные мысли как нечто постыдное. Так Бруно сдал экзамены за первый, второй и третий класс средней школы, получив оценку “удовлетворительно”. Родные до того обрадовались, что его тетя немедленно позвонила нам в Милан. “Что это за слово, – подумал я, – кто его придумал, что этим хотят сказать?” Слово “удовлетворительно” никак не вязалось с Бруно. Моя мама просто сияла, и, когда мы приехали в Грану, она привезла Бруно награду: набор резцов и стамесок для работы по дереву. Потом мама стала думать, что еще она может для него сделать. Настало лето 1987 года, нам исполнилось по четырнадцать лет. Месяц мы методично исследовали речку. Не с высоких берегов и не с троп, пересекавших ее в лесу, а прямо в воде, перепрыгивая с камня на камень или переходя ее вброд. Мы ничего не слышали о каньонинге, который в то время уже успели придумать, и в любом случае делали все наоборот: мы шли от моста в Гране вверх, поднимаясь по долине. Почти сразу над деревней речка протекала по длинной расщелине, на спокойные воды ложилась тень от покрывавшей берега густой растительности. Широкие заводи, где кишели насекомые, свалившиеся в воду деревья, недоверчивые старые рыбины, прятавшиеся при звуке наших шагов. Выше становилось трудно идти из-за крутого склона: река стремительно неслась вниз, образуя водопады и каскады. Если вскарабкаться не удавалось, мы делали перила из веревки или бревнышка, которое перемещали в воде и вставляли между валунов. Порой один-единственный каскад стоил долгих часов работы. Но ради этого все и затевалось. Мы планировали отработать все переправы одну за другой, а потом соединить их, совершив в конце лета триумфальный поход и добравшись до самого истока. Но сперва надо было найти этот исток. К середине августа мы уже заходили далеко за принадлежавшие дяде Бруно земли. Здесь брал начало крупный приток, питавший альпийские пастбища, чуть выше разветвления реки лежал последний примитивный мостик – переброшенная через воду пара досок. Дальше речка была совсем неширокой, перейти ее не составляло труда. Лес редел, и я понял, что скоро мы достигнем высоты две тысячи метров. На берегах не стало видно ольхи и березок, лиственница вытесняла все другие деревья, а у нас над головами возникал каменный мир, который Луиджи Гульельмина называл Греноном. Русло реки перестало быть руслом, бороздкой, которую вырыла и сформировала вода, и стало просто россыпью камней. Вода буквально исчезла у нас под ногами. Речка вытекала прямо из скалы, между кривыми корнями можжевельника.
Я воображал исток своей реки совсем иначе и был разочарован. Я обернулся к Бруно, который поднимался следом. Весь день он шел отдельно, погруженный в свои мысли. Когда у него было такое настроение, я знал: надо просто молча шагать и надеяться, что скоро у него это пройдет. Но как только Бруно увидел исток, он стал очень внимательным. С первого взгляда он понял, что я раздосадован. – Погоди, – сказал он и, дав мне знак молчать, прислушался. Потом дотронулся пальцем до уха и принялся разглядывать камни у нас под ногами. В тот день воздух не был неподвижным, как в середине лета. Теплые камни обдувал прохладный ветерок, который, пролетая среди отцветших растений, уносил облачка невесомых семян и волновал листву. Прислушавшись, я уловил тихий шум ветра, а еще негромкое клокотание, не похожее на то, как журчит вода на свету, – звук был более низкий и глубокий. Он словно доносился из-под камней. Я понял, что это за звук, и, следуя за ним, пошел вверх, словно лозоходец, пытаясь отыскать воду, которую я слышал, но не видел. Бруно, уже догадавшийся, чтo мы увидим, держался чуть позади. Мы нашли озеро, спрятавшееся в котловине у подножия Гренона. Шириной двести – триста метров, круглое, самое крупное из всех, что я видел в горах. Самое прекрасное в горных озерах то, что ты не ожидаешь их встретить, ты идешь вверх и не знаешь, что озеро рядом, не видишь его, пока не сделаешь последний шаг, не поднимешься выше берега, – и тут перед тобой внезапно возникает совершенно другой пейзаж. На солнечной стороне берег был усыпан камнями, на теневой росли ивы и рододендрон, уступавшие место лесу. В центре лежало озеро. Присмотревшись, я понял, как оно возникло: сошедший много лет назад оползень, следы которого были хорошо видны с дядиного выгона, перегородил долину, словно плотина. Потом сверху образовалось озеро, в котором при таянии снега собиралась вода, а ниже та же вода опять выходила на поверхность, пробравшись между камнями и превратившись в нашу речку. Я был рад, что речка рождается из озера, мне казалось, что такое начало достойно великой реки. – Как называется это озеро? – спросил я. – Откуда я знаю, – ответил Бруно. – Гренон. Здесь все называют Гренон. У Бруно опять испортилось настроение. Он уселся на траву, я стоял рядом. Было проще смотреть на озеро, чем в глаза друг другу: в нескольких метрах от берега из воды торчал валун, похожий на островок, и мы оба уставились на него. – Твои родители разговаривали с моим дядей, – сказал Бруно, немного помолчав. – Ты знал? – Нет, – соврал я. – Странно. Все равно я ничего не понимаю. – В чем? – В ваших секретах. – О чем они говорили с дядей? – Обо мне, – сказал Бруно. Тогда я присел рядом. То, что он мне рассказал, не стало для меня сюрпризом. Родители давно это обсуждали, чтобы понять, что они замышляют, не нужно было подслушивать: накануне они предложили Луиджи Гульельмине забрать Бруно с собой в сентябре. Забрать в Милан. Поселить у нас дома и отдать учиться. В техникум, в училище или куда он захочет. Они решили дать ему испытательный срок: если за год Бруно поймет, что это ему не подходит, следующим летом он вернется в Грану. Если нет – останется у нас, пока не получит диплом. Как жить дальше, он потом сам решит. Я слушал Бруно, а в ушах звучал мамин голос: “Забрать его с собой. Сам решит. Как жить дальше”. – Твой дядя на это никогда не пойдет, – сказал я. – А вот и не угадал, – ответил Бруно. – Знаешь, почему? – Почему? – Из-за денег. Он поскреб пальцем землю, подобрал камешек и прибавил: – Кто за все это заплатит? Для дяди только это имеет значение. Твои сказали, что берут все расходы на себя. Еда, жилье, учеба – всё. Ему это выгодно. – А тетя что говорит? – Она согласна. – А мама? Бруно фыркнул. Швырнул камень в воду. Камень был такой маленький, что не произвел ни малейшего шума. – Что говорит мама… Как обычно. Ничего. Прибрежные камни покрывала засохшая грязь. Черная корка толщиной в ладонь – по ней было ясно, насколько поднималось озеро по весне. Сейчас питавший его снег лежал в ущельях серыми пятнами, затянись лето – он бы и вовсе растаял. Кто знает, что станет с озером, если не останется снега. – А ты? – спросил я. – Что я? – Тебе-то самому хочется? – Уехать в Милан? – спросил Бруно. – Да не знаю. Я со вчерашнего дня стараюсь вообразить, как все будет. И не получается, я этого просто не представляю. Мы помолчали. Зная Бруно, я, не пытаясь ничего представить, был против подобной идеи. Бруно возненавидит Милан, а Милан погубит Бруно, как когда тетя умывала его, наряжала и отправляла к нам зубрить глаголы. Я не мог взять в толк, зачем лезть из кожи вон, чтобы превратить его в кого-то другого. Что плохого в том, что Бруно всю жизнь будет пасти коров? Я не осознавал, что рассуждаю как последний эгоист: дело было не в Бруно, не в его желаниях и не в его будущем, я просто хотел, чтобы он не менялся – он был моим другом, моим летом, моими горами. Мне хотелось, чтобы в горах все оставалось как есть, даже обгорелые развалины и навозные кучи на дороге. Чтобы Бруно, развалины и навозные кучи не менялись, а застыли и ждали меня. – Может, сказать им? – предложил я.
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!