Часть 11 из 42 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Всё-всё, молчу я. Просто предложил! – поспешно сдался он. – Я же для тебя стараюсь!
– Я по-онимаю, – вздохнул Волк. – Спа-асибо. Не хо-очу я нико-ого сейчас ви-идеть. И те-ем бо-олее… Ну ты зна-аешь. И не у те-ебя до-ома, при По-оле.
– Ой, ладно тебе! – Борис разлил новую порцию коньяка. – Как будто первый раз! И ты в курсе, как Поля к ней относится. Честно, Лёнь, из всех твоих баб Настька самая особенная. Если б у меня такая была…
– То-о что? – усмехнулся Волк. – Ты бы ра-азвёлся с По-олей?
– Нет, конечно. Жена – это жена, ты не путай, мать детей, хранительница очага. Но других любовниц я бы не заводил. И потом, одно дело моя Поля, а другое – твоя мегера. И ситуации у нас разные.
– Ра-азные.
– А насчёт Настьки подумай. Или сам к ней попозже съезди. Отмени все концерты, пошли к чертям Жеку и махни к Настьке на пару дней. Вот увидишь, она мигом твой рецидив вылечит. Любовью и лаской.
Леонид Витальевич покачал головой и с бокалом в руке подошёл к окну. Постоял, задумчиво разглядывая странный сад Карлинских. Они не выращивали ни фруктовые деревья, ни модные в последнее время среди московской тусовки агавы и прочие экзотические кустики, подыхающие в слишком суровом, холодном климате, но снова и снова возвращаемые к жизни хитроумными ландшафтными дизайнерами и садоводами. Помимо сосен во дворе Карлинских росли берёзы и рябины, которые сейчас как раз пожелтели и были увешаны гроздьями ярко-красных ягод.
– Кра-асиво у те-ебя, – пробормотал Волк, присаживаясь на подоконник. – Ря-абины. Для ме-еня они по-почему-то гла-авный си-имвол Мо-осквы. Не Кре-емль, не Кра-асная пло-ощадь, не Во-оробьёвы го-оры. А ря-абины – жё-олтые, с кра-асными я-агодами.
– Ну надо же, москвич, – усмехнулся Борька. – Берёзки, рябинки и слёзы на глазах. Всё, Волку больше не наливать. А забыл, как ты мне в Сочи писал из Москвы? «Боря, здесь ни одной пальмы! И платанов нет! Деревья все какие-то облезлые!»
– Ты по-омнишь?
– Ещё бы! Я то твоё письмо за год чуть не наизусть выучил!
* * *
Переписываться они с Борькой начали почти сразу, как только Лёня приехал в Москву. Никогда он не увлекался эпистолярным жанром, а тут вдруг почувствовал потребность писать, рассказывать о своих проблемах и переживаниях. Письма стали его единственным способом общения, так как поговорить Лёне было не с кем. Отец с утра уходил на службу и возвращался поздно вечером, Ангелина, тоже вечно пропадающая либо на работе, либо в театре или на очередной выставке, вообще не интересовалась его жизнью, впрочем, как и он не горел желанием общаться с мачехой. С Ликой они друг друга игнорировали. К тому же потерялось пианино. Что-то там напутали с вагонами при переформировании состава, и оно уехало аж в Кемерово.
– Ждите, – пожала плечами суровая тётенька в привокзальной конторе. – Недели через три приедет.
Лёня чуть не заплакал. Три недели, а у него первый экзамен через два дня! Ему нужно заниматься, нужно повторять программу, нужно разминать руки! Если бы он был в Сочи, он нашёл бы друзей с инструментом, да у того же Борьки бы играл на его «Бехштейне». А в Москве он никого не знал, да тут и узнать невозможно! Соседи по подъезду даже не здороваются! Он-то привык, что в Сочи знал каждого жильца своего двора, да что там двора, почти всей улицы. И его все знали! И хотя он был далеко не общительным мальчиком, легко мог зайти к тёте Нюре за солью или попросить дядю Пашу починить сломавшийся самокат. Это было нормально, привычно – заходить к соседям, просто так или с какой-то просьбой. А в Москве каждый жил сам по себе. На днях Лика разбила коленку, а в доме не оказалось йода, так Лёню послали в аптеку через дорогу. Никому и в голову не пришло постучать к соседям.
На экзамен его никто не провожал, дома вообще забыли, что наступил день, ради которого Лёня и приехал. Ну и хорошо, меньше шума. Лёня незаметно выскользнул из подъезда с нотной тетрадью в руках и деньгами на дорогу, выданными отцом строго под расчёт, во всё тех же мятых брюках и давно несвежей рубашке. Дорогу он запомнил ещё с прошлого раза, когда приходил сдавать документы для поступления. Но если тогда его встретили пустынные гулкие коридоры огромного здания консерватории, по которым он долго блуждал, прежде чем отыскал приёмную комиссию, то теперь здесь было не протолкнуться. Юноши и девушки группками стояли во дворе, окружали памятник Чайковскому, сидели на ограде, что-то бурно обсуждали, спорили, повторяли, зарывшись в нотные тетради.
Лёня протиснулся ко входу, затравленно озираясь. Ему казалось, он единственный пришёл «с улицы», а все остальные знакомы друг с другом, слишком уж непосредственно они общались. Хотя нет, вон тот парень вроде тоже один, и вон там девчонка со скрипкой одна стоит. Можно было бы к кому-то из них подойти, познакомиться, но он постеснялся. Заикаться ведь начнёт, засмеют ещё. Ладно, он не дружить сюда приехал, а учиться. Сейчас главное поступить, а там как-нибудь.
– Смотри, смотри, а вот этот, в шароварах! – услышал он за спиной оживлённый шёпот. – Ещё один деревенский лапоть. Юное дарование из села Кукуево!
– На что они надеются? – распевно-меланхолично ответил второй, девчачий, голос. – Едут и едут.
Лёня обернулся и понял, что говорят о нём. Парень в джинсах с тщательно уложенными и явно чем-то смазанными – больно уж блестели – волосами, смотрел на него в упор и ехидно улыбался. Девушка, стоящая рядом с ним, поймала Лёнин взгляд, закатила глаза и отвернулась. Лёня почувствовал, как краска приливает к лицу. Он ведь даже рот не открыл, а над ним уже смеются! Почему шаровары? Нормальные штаны! Ну стрелки у него не получаются, ну широковаты они… Лёня обратил уже внимание, что московские ребята предпочитают узкие брюки-дудочки или джинсы.
Он поспешил зайти в здание, потолкался по коридорам, отыскал аудиторию, где шёл экзамен для пианистов, занял очередь и притулился в сторонке возле окна, чтобы не привлекать внимания и не становиться предметом обсуждения. Стоял и смотрел на качающиеся за стеклом гроздья рябины. Дверь аудитории открылась, и из неё вышла девчонка с невозмутимым выражением лица. К ней тут же бросились подружки.
– Ну как? Что сказали?
– Да что сказали, – пожала та плечами. – Спросили, какой известный композитор сегодня родился.
– Сегодня? – протянула одна из подружек. – А сегодня какое число? Семнадцатое. Стравинский?
– Конечно, – фыркнула первая, будто речь шла о какой-то сущей ерунде, понятной, как дважды два.
– И всё?
– Нет, ещё спросили, что он написал.
Тут же засмеялись все. Лёня стоял спиной к ним, но ловил каждое слово. И ничего не понимал. Экзамен же по специальности. Нужно сыграть прелюдию и фугу из «Хорошо темперированного клавира» Баха, сонату Моцарта или Шуберта, а ещё этюд. Какой Стравинский? И какая разница, когда он родился?
Лёня перебирал в памяти известных ему композиторов, но дату рождения ни одного из них он не помнил. Неужели это так важно для будущего пианиста? Глупость какая-то.
Наконец дошла и его очередь. Он вошёл в аудиторию и тут же наткнулся на преподавательский стол, больно ударившись коленкой.
– Здра-авствуйте, – пробормотал он и мысленно себя обругал.
Решил же рта не открывать, просто кивнуть и сесть играть. А теперь сразу поймут, что он заика. Но профессора вообще не обращали на него внимания, они что-то обсуждали между собой, сверяясь с бумагами на столе.
– Так, а вы у нас кто? – наконец поинтересовалась дама лет шестидесяти с фиолетовыми волосами, собранными в куль на затылке.
– Во-олк Ле-еонид, – старательно произнёс Лёня.
– Петь не обязательно, вы не на вокальный факультет поступаете, – отрезала дама. – Играйте.
Лёня с облегчением начал играть, надеясь, что никакие каверзные вопросы про композиторов ему задавать не станут. И, несмотря на то что уже две недели не подходил к инструменту, играл, как ему казалось, очень хорошо. Стоило зазвучать Баху, как для него перестали существовать и строгие профессора, и насмешливые будущие однокурсники, и вся эта Москва, живущая по странным, непонятным законам. Это всё было очень далеко и как будто не с ним. Лёня был полностью поглощён музыкой.
– Достаточно! – дама с фиолетовыми волосами бесцеремонно оборвала Баха. – Вы свободны.
Лёня растерялся. А соната, а этюд? И что это значит, «вы свободны»? Это хорошо или плохо?
Результаты творческого испытания, как тут называли экзамен по специальности, абитуриентам никто не объявил.
– Всё после профессионального испытания, – сообщил секретарь экзаменационной комиссии толпившимся под дверью аудитории страдальцам.
Профессиональное испытание должно было состояться на следующий день. Его Лёня боялся больше, потому что проходил экзамен в форме собеседования. Весь вечер он просидел над учебником Способина по сольфеджио, повторяя то, что и так прекрасно знал, безуспешно пытаясь сосредоточиться. На его диване вольготно устроилась Ангелина и увлечённо рассказывала о специальной экспозиции, которая готовилась в Третьяковке к фестивалю молодёжи и студентов. Отец смотрел телевизор, иногда ей кивая, но, судя по озабоченному лицу, мыслями он был где-то очень далеко, вероятно, на службе. Лика тоже слушала рассказ матери, постоянно вклиниваясь в него с вопросами – её очень интересовало всё, что касалось фестиваля. И все вместе они создавали такой шум, что Лёне приходилось по десять раз перечитывать одну и ту же строчку, чтобы понять смысл написанного. Никто не спрашивал его, как прошёл первый экзамен. Только отец за ужином задал один-единственный вопрос: «Сдал?» Лёня пожал плечами и объяснил, что результаты объявят после всех испытаний. Отец коротко кивнул и ничего уточнять не стал. Складывалось ощущение, что всем всё равно. А Лёньке, замкнутому, неразговорчивому Лёньке очень хотелось с кем-нибудь обсудить странное поведение профессоров, непонятные разговоры ребят да даже свои штаны, которые обозвали сегодня шароварами. Услышать пару ободряющих, мол, что сыграл он хорошо, что он обязательно поступит, а штаны можно ушить, и они превратятся в модные дудочки. Это всё мог бы сказать Борька. А бабушка бы просто усмехнулась его переживаниям, посоветовала «быть мужиком» и вытереть сопли, а потом взялась бы за иголку с ниткой и подшила брюки. Но рядом с Лёнькой сейчас не было ни бабушки, ни Борьки, и он, захлопнув бесполезный учебник, вырвал из тетрадки листок и начал писать письмо. О том, что жить в этом городе невозможно, что он не понимает этих равнодушных людей с каменными лицами, что скучает по морю и магнолиям, которыми была засажена его любимая привычная маленькая улица, по розовому олеандру, растущему в их дворе, по своему топчану, на который никто никогда не покушался и на котором он мог хоть сидеть, хоть лежать, не дожидаясь, пока все домашние разойдутся по своим постелям, чтобы наконец-то лечь спать. Он писал обо всей этой ерунде, понимая, что отправлять письмо нельзя, что это как раз те сопли, за которые бабушка его всегда ругала. Нельзя раскисать, он должен сдать завтра экзамен и поступить в консерваторию, чтоб она провалилась. И стать хорошим музыкантом, назло им всем!
Кому – «всем», он и сам не знал. И письмо всё-таки отправил Борьке. По дороге в консерваторию забежал в ближайшее почтовое отделение, купил конверт и марки, написал такой родной адрес и кинул письмо в ящик.
С музыкальным диктантом он справился, как ему показалось, легко. Играли раз семь, и, начиная с пятого, он уже просто проверял написанное. Ничего сложного для его слуха. Гармонию написал за час, хотя на задание отводилось два. Посидел, проверил и, решив, что незачем тратить попусту время, одним из первых отдал листок преподавателю. Профессор вопросительно поднял бровь, пробежал взглядом по листку, нахмурился, но ничего не сказал, кивнул на дверь.
Ещё часа два Лёня бродил по консерватории, ожидая начала последней части экзамена, устной. Он уже был окончательно измотан, к тому же хотелось есть. Можно было бы пойти в консерваторский буфет, многие абитуриенты так и делали, но лишних денег у него не водилось, да и потратился он сегодня на конверт и марки.
Наконец началась устная часть экзамена. Он вошёл в аудиторию в первой пятёрке, решив побыстрее отмучиться. Профессор, тот же, что проверял его гармонию, подозвал Лёню к инструменту, дал лист с нотами.
– Молодой человек, охарактеризуйте нам эту мелодию и пропойте её.
Лёня взглянул на лист. Ничего сложного.
– Это одного-олосная ме-елодия в ма-ажоре, с хро-оматическими изме-енениями сту-упеней…
– Вы что, издеваетесь? – раздражённо перебил его профессор. – Вы можете говорить нормально?
– Про-остите, я не-емного за-аикаюсь. Да-авайте я лу-учше спою, – пробормотал Лёня, как всегда, от волнения ещё больше сбиваясь и проглатывая окончания.
– Вы с ума сошли, молодой человек? Вы куда поступаете? Вы поступаете в лучшее музыкальное учебное заведение столицы! Да что там столицы, всей страны! У нас огромный конкурс, сорок человек на место! Приезжают одарённые юноши и девушки из всех союзных республик. И вы считаете, что можете тратить наше время? Кто принял у вас документы?
Лёня не знал, что сказать. Документы он подавал молча, тётка в приёмной комиссии не задала ему ни одного вопроса. Он искренне полагал, что пианисту не обязательно в совершенстве владеть речью, достаточно того, что он в совершенстве владеет инструментом. К тому же он мог петь и готов был сейчас исполнить эту чёртову мелодию в мажоре с хроматическим изменением ступеней и что там у них ещё! Но сказать всего этого профессору он не мог, да его никто и не слушал.
– Идите, молодой человек, и не задерживайте других! На свете есть множество отличных профессий, стране нужны токари и хлебопекари!
Последнюю фразу он услышал, уже закрывая за собой дверь.
Он всё-таки дождался результатов вступительных испытаний. Из чистого упрямства или из веры в справедливость, он и сам не мог бы сказать. Просто чувствовал, что должен поступить, ведь он выполнил все задания, кроме последнего. И выполнил хорошо, очень хорошо. Но вот вынесли и повесили на доске в коридоре списки поступивших. Три столбика: зачисленные в рамках квоты выпускники центральной музыкальной школы, зачисленные в рамках квоты лица, имеющие особые права, и зачисленные в рамках конкурса. Лёня ничего не понял в этих обозначениях, но свою фамилию ни в одном из списков не нашёл. Значит, всё.
Он вывалился из здания консерватории, дошёл до памятника Петру Ильичу и сел на мраморную ступеньку пьедестала. Закурить бы. Но привычка смолить осталась в Сочи. Здесь курить негде, не в квартире отца же да и не на что.
– Не прошёл? – На ступеньку рядом с ним уселся рыжий парень с усеянным веснушками лицом, на вид чуть постарше Лёни. – Первый раз?
– Пе-ервый, – кивнул Лёня. – И по-оследний.
– Глупости. Я вот три раза поступал и поступил.
– По-оздравляю.
– Я серьёзно, пацан. С первого раза только блатные поступают, по квоте.
– Что ещё за-а кво-ота?
И рыжий охотно объяснил, что дети, закончившие музыкальную школу при консерватории, поступают без экзаменов, просто пройдя собеседование, на котором им задают самые примитивные вопросы, создают видимость экзамена. Лёня сразу вспомнил девчонок и вопросы про Стравинского, показавшиеся ему идиотскими. Вот почему они были так расслаблены и уверены в себе, они знали, что поступят.
– Это не-ечестно, – пробормотал он.
– Как сказать, – пожал плечами рыжий. – Они десять лет за инструментом в школе горбатились, чтобы этот блат получить.
Лёня хотел сказать, что тоже горбатился, пусть не десять, пусть семь лет. Но вдруг подумал, что вряд ли это слово подходит, что-то в нём есть такое… подневольное. А для него занятия музыкой всегда были отдушиной, поощрением после трудного школьного дня, удовольствием.
– А после це-эм-шат, как мы их называем, идут позвоночные, – продолжил рыжий. – Ну то есть те, за кого позвонили, у кого родители большие шишки. Вот это уже несправедливо, да, когда бездарные детки партийных работников и гэбистов, играющие как ресторанные лабухи, идут вне конкурса.