Часть 17 из 53 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * *
По воскресеньям мы навещаем Олли.
Он отбывает срок в тюрьме Маунтджой, где вместе с ним сидят еще пятьсот человек. С возрастом он окреп, из неуклюжего подростка превратился в молодого человека, подтянутого и мускулистого, потому что его любимым занятием стали тренировки в тюремном спортзале. Вот с угрями у него дела плохи: еда казенная, и тут уже ничего не поделаешь. Он мог бы пойти учиться, но с тех пор, как его перевели в мужскую тюрьму, он ни о чем таком и слышать не желает, твердя, что хуже, чем школа в тюрьме, просто ничего быть не может. Для него теперь тюрьма – дом родной, и это меня беспокоит.
Он рассказывает, что работает в прачечной.
– Опытный будешь, когда домой вернешься, – замечает Лили.
– Трусы ваши грязные стирать? Перебьетесь! – отвечает он, и оба они как бы улыбаются, как всегда хорошо понимая свой загадочный, непостижимый для посторонних юмор.
Он спрашивает ее о кресле и о спине.
Она жалуется ему, как все ужасно.
Они говорят о том, какая дурная погода – серая, холодная.
Она ни слова не говорит о наших чудесных прогулках, о том, что мы делаем каждый день, о новых встречах и новых знакомых, о том, что после каждого нового сеанса физиотерапии ей становится лучше, что она теперь может передвигаться на костылях, без помощи стула. Ничего светлого она ему не приносит. Своими словами она как бы дает ему понять: тебе и здесь неплохо, ничего такого особенного там, на воле, ты не пропускаешь. Можно было бы сказать, что она делает это для него; может, она и сама сказала бы именно так, если бы я спросила, да только я так не думаю. А думаю я, что их навсегда соединило все, что есть мерзкого и темного в этом мире.
Мне приходит в голову рассказать ему только об одном: о Госпеле. Как он играет и какое место в лиге занимает его команда. Я, правда, не разговариваю с Госпелом, не разговариваю с тех пор, как мы распрощались навсегда, а просто пересказываю все, что сумела узнать из газет, журналов, телевизора, то, что слышу от комментаторов, других игроков, наставников, менеджеров.
Олли не хочет книг, учиться ему неинтересно, он считает дни до освобождения. Я вспоминаю, как в первые недели после вынесения приговора мы навещали его в тюрьме для несовершеннолетних; сначала он считал время до середины своего срока, трех лет и четырех месяцев, а потом собирался начать обратный отсчет.
– А он вроде бы ничего, – говорит Лили каждый раз, когда мы уходим, и в этом она права.
Он действительно вроде бы ничего. Тюремная жизнь вроде бы как раз по нему. У него своя компания, которую поддерживает он и которая поддерживает его. Он вроде бы получает удовольствие, выстраивая схемы и планы просто так, без всякой цели, увязает в ничтожных мелочах, вместо того чтобы смотреть на весь большой мир целиком или видеть в нем для себя большее, чем сейчас, место.
После первых же посещений я сказала ей, что он на чем-то сидит, но она не желала ничего слышать и обрывала меня: «Перестань, Элис!»
Вот я и перестала. А он – нет.
Я была бы только рада не навещать Олли, а он явно был бы рад меня не видеть, но без меня Лили не может добраться до него. В кресле-каталке совершать это путешествие нелегко, сама она его ни за что не осилила бы. Я сдерживаю дыхание, насколько могу. Здесь спертый воздух. Здесь плохо пахнет. Все тела притиснуты друг к другу, все унылые, перепуганные, – худшие, самые низкосортные варианты людей.
Я рада, что могу физически дистанцироваться ото всех, но страх и безысходность висят в воздухе: у кого-то выдалась плохая ночь, у кого-то – неделя, кто-то содрогается при мысли о том, что нужно идти обратно в камеру, слышать за собой грохот двери и лязг замка. Бывает, ощущается радостное волнение при виде папочки, бывает, в комнате столько любви, что почти забываешь, где находишься. Но я не забываю. Оранжево-коричневый туман над тюрьмой несет не только энергию людей, которые сейчас сидят в ней, но и тех, кто был заточен много веков назад. Это здание с плохим светом и плохим воздухом, с ржавчиной, с гнилью.
Олли притягивает окружающую его безнадегу. Он прямо впитывает ее в себя. В комнате для свиданий она надвигается на него, как грозовое облако. Он, конечно, не один такой, но я сосредоточиваюсь только на нем. По-моему, он принимает антидепрессанты. Во всем его теле, в лице, в глазах заметно какое-то оцепенение. Цвета его теперь грязно-синие, серые, окруженные неестественно зеленым туманом. Не таким зеленым, который успокаивает, а неоново-зеленым. Оттенка чистящего средства для туалетов. Не знаю, что за таблетки ему дают, но уж, наверное, что-нибудь низкосортное. Это синтетическое, химическое спокойствие; настоящие, подлинные чувства никуда не делись, их только прикрыл химически окрашенный нейлон, от которого все зудит и чешется. Мне бы хотелось принести ему клочок травы, на котором можно было бы постоять, который он мог бы впустить в свои клетки, зарыться пальцами ног в землю, как он, бывало, делал, и успокоиться, пустить корни, увидеть перспективу, вспомнить, что не все поверхности твердые, жесткие, не пористые.
Горести других посетителей комнаты для свиданий надвигаются на него, как армия, зависают вокруг, мобилизуются, часть их прорывается и атакует его энергию, но неоново-зеленые таблетки делают свое дело и отражают вторжение. Если после того, как он принял таблетку, прошло какое-то время, можно увидеть, как отрицательная энергия начинает пробивать силовое поле и искать, как попасть внутрь. Может, им дают эти таблетки перед свиданием, чтобы всем было легче. Иногда из своей камеры к нам он идет дольше, чем обычно, его задерживает какая-нибудь стычка или драма, и, когда добирается до нас, таблетки уже почти перестают действовать.
– На что смотришь? – спрашивает он меня, оглядываясь через плечо; наверное, думает, что за ним кто-то стоит.
– Она всегда так, не обращай внимания, – произносит Лили.
– Перестань, чокнутая, – говорит Олли.
После наших свиданий я долго моюсь под душем. Вода смывает все. Все убожество, всю потраченную впустую жизнь. Я провожу много времени в саду. Я ем сырую морковь и сельдерей, жую семена чиа, воображаю, как тыквенные семечки чистят мой желудок и прямую кишку, пью зеленые смузи; я хочу основательно себя вычистить. Ей нравится усесться на диван с пакетом чипсов, который мы покупаем по пути домой, и, когда она смотрит сериал «Улица Коронации», меланхолия капает с нее, как старый жир, в котором их жарят.
* * *
– Скоро дома будешь, – говорит Лили.
– Угу.
– Комната твоя уже готова. Покрывалом со «Звездными войнами» кровать застелили.
– Можешь сжечь все это на фиг, – с широкой улыбкой говорит он. Я вижу, что у него недостает одного зуба, сбоку, ближе к коренному. – У меня друг вчера освободился. Десять лет просидел. Из Корка сам. Так он нас спрашивал: когда его выпустят и он на улицу выйдет, куда ему идти – налево или направо.
На какой-то миг мне кажется, что он философствует, но оба они начинают смеяться. Она даже фыркает.
– Придурок! – говорит он.
Хоть я и хвалюсь тем, что с первого взгляда могу понять, что передо мной за человек, по-хорошему на это нужен не один год. Я, может, и знаю, что не люблю их, что не доверяю им, но вот почему – никогда не пойму. Бывает, я вижу какой-нибудь новый цвет и не могу прочесть его, не могу понять, что он означает. А чтобы понять, мне нужен человек, у которого есть такие цвета, нужно понаблюдать за его характером. Есть цвета, которые я видела всего у одного человека, и больше ни у кого, и в тот момент, когда я вижу этот цвет еще раз, тот первый человек становится совершенно понятным, ясным, четко очерчивается у меня в голове.
Вот это и происходит, когда раздается звонок в дверь, я открываю и вижу мужчину в окружении яркого фуксиевого цвета – цвет красивый и идет этому красавцу, но я точно знаю, кто он такой.
Его цвет я раньше видела.
* * *
Я уже стараюсь держаться подальше от Эсме, инструктора по рэйки в спецшколе «Новый взгляд», эта женщина глубоко мне противна, но она тоже обладает способностью притягивать к себе. Мне кажется, я ощущаю ее даже раньше, чем вижу: подхожу, например, к какому-нибудь углу и знаю, что она за ним. А когда она с очаровательной улыбкой проходит мимо, то высасывает из комнаты весь кислород и оставляет во мне чувство полной пустоты. Никогда столько времени и энергии у меня не уходило на то, чтобы так невзлюбить человека. Нелюбовь к ней, одержимость ею стала моим хобби.
Я разрабатываю план, как бы Госпелу сходить к ней на занятие.
– Твой заклятый враг, – зловещим шепотом произносит он, зная, что я одержима ею.
Но оба мы хохочем и вообще-то не думаем, что это так.
Понятно, что она одна, а нас сотни, что лист ожидания большой, а работать она может лишь несколько часов в день, потому что занятия изнуряют. Но лист листом, а прежде всего школа обращает внимание на самых плохих, поэтому довольно скоро первым на очереди оказывается Госпел. Я уже заметила, что когда у него стресс или сильное переживание, например экзамен, то тик усиливается. Госпел объяснял, что его тики – это нечто вроде привязавшейся мелодии: приходится дергаться до тех пор, пока он не почувствует, что в этом больше нет необходимости. Чем больше кто-нибудь говорит об этом состоянии и чем больше внимания привлекает к нему, тем сильнее у него потребность делать это и дальше.
На экзамене по истории у Госпела случается такой приступ тика, что шея то и дело отбрасывает его голову назад, и он бубнит свой ответ со скоростью пулемета. Его выводят из класса. Госпел очень расстроен, все время извиняется и просит дать ему позаниматься с Эсме.
Когда Госпел идет к Эсме, я украдкой перебегаю спортивные площадки и останавливаюсь у того домика, где она проводит свои занятия. Госпел знает, что я здесь и, когда Эсме оборачивается к нему спиной, подмигивает мне, явно получая удовольствие от моей шпионской миссии. Они начинают разговор о тике и его последствиях – переменах настроения; слушать мне неловко, я отодвигаюсь от окна, чтобы он не смущался. Она объясняет, что такое рэйки и что она хочет очистить его чакры. Он ложится на кушетку.
Если бы мне нужно было описать цвет Госпела одним словом, я сказала бы – медовый. Он не совсем оранжевый, не совсем желтый, скорее, смесь этих цветов, но теплая, густая, похожая на сироп. Когда Госпел приходит в ярость, цвета у него становится сердитыми, как у всех, но его личный цвет – медовый. Этот цвет оживает, когда мы заняты чем-нибудь в школе. Он сообразительный; он очень любит всякую сложную технику. Он превосходно играет в футбол. В этой игре лучше его никого нет. Только там у него не бывает тика, и поэтому на поле он старается бывать как можно больше, совершенствуя свои навыки и способности, а оттого, что там тика у него не бывает, он перестает волноваться, а значит, не теряет головы. Это его убежище, и на поле он король.
Оранжевый цвет яркий и теплый, желтый – чистый и резкий и, смешиваясь, они дают медовый, цвет сахара, растопленного на сковородке, когда он превращается в карамель. Смотреть на его цвета – это все равно что смотреть, как работает его мозг. Острый, сосредоточенный, напряженный ум превращает грубости в нечто мягкое. Решения обдумываются. Мысли текут неторопливо, тянутся, как сироп.
Сейчас он не тревожится. Или тревожится не сильно. Я вижу, как иногда от тика у него дергаются плечи, но в общем он спокоен.
Эсме делает несколько глубоких вдохов и выдохов. Ее пурпурный цвет не такой яркий, как был, когда она занималась со мной: с Госпелом ей не нужно так же высокомерно обозначать свою территорию. В это время я наблюдаю за ее пурпурным, жду, что он станет ярче, сосредоточеннее, но происходит нечто странное. Появляется серый, даже, пожалуй, дымчато-белый. Ярко-пурпурный и дымчато-белый. Я наблюдаю за дымкой, размышляя, откуда она взялась и что означает.
Она стоит у его головы, спиной ко мне, так что приходится подвинуться, чтобы лучше видеть. Она просит его глубоко дышать, считает до трех, когда он вдыхает, и до пяти, когда выдыхает. С цветами Госпела абсолютно ничего не происходит. Она стоит у его головы и плеч десять минут, закрыв глаза и протянув вперед руки. Я жду, что появится цвет жара, о котором она говорила, но между ее руками и его плечами ничего, совсем ничего нет. Она двигается к его грудной клетке, потом дальше, вдоль всего тела.
Через двадцать сводящих с ума минут, за которые ничего не происходит, она мягко произносит: «А теперь я заблокирую энергию».
Она сильно машет руками, как будто отгоняет муху. Его цвет начинает разбрызгиваться. Кое-что прилипает ей на руки. Она промокает их, цвет отскакивает и опять садится на Госпела. Она разделяет медовый на оранжевый и желтый. Дальше желтый делится на разные оттенки, становится светлым, резким, чистым, ясным, ярко-канареечным, и все это происходит, пока она стоит над ним, как шеф-повар из китайского ресторана, исполняющий искусный трюк с ножами. Раз-раз-раз – и цвета делятся, разлетаются по комнате. То же самое происходит с оранжевым; бледно-оранжевая капля висит у его колена. Это сбивает с толку. Сейчас она похожа на девочку, которая, балуясь, разбрызгивает краски. Капли летят по всей комнате. Я еле сдерживаюсь, чтобы не ворваться туда и остановить ее безумное шоу.
Но вот ловля мух, рубка ножом и разбрызгивание красок заканчиваются. Она тихо произносит его имя, но он не шевелится.
Не шевелится.
Глаза у него не открываются. У меня колотится сердце. Я несусь вдоль стены к двери домика и открываю ее чуть ли не ногой.
– Что вы с ним сделали? – ору я не своим голосом; распахнутая дверь ударяет о стену.
Она испуганно вскрикивает.
Госпел садится на кушетке. Он видит меня, широко улыбается и говорит:
– Я заснул.
Потом переводит взгляд на Эсме и спрашивает:
– Заснул, да?
Эсме кивает, прижимая руки к груди. Я напугала ее.
– А что было-то? – спрашивает он, медленно спускает ноги с кушетки, смотрит то на меня, то на нее скорее весело, а не беспокойно, понятия не имея, какой опасности она его подвергала.
Я свирепо взираю на нее, чувствуя физическое отвращение. Нас разделяет только воздух, но он не дает мне подойти к ней, как будто отталкиваются два магнитных полюса. Да я вовсе и не хочу подходить. Наоборот, хочу уйти из этой комнаты, подальше от нее.
– Пошли, – говорю я.