Часть 20 из 47 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
На перроне он сует руки в карманы. Пиджак остался дома. Весь в пятнах, выхлопом провонял, вот Уве и не стал надевать его: жена такую бучу поднимет, посмей он явиться к ней замухрышкой. Рубашка и свитер, что теперь на нем, ей тоже особо не нравились, ну да те хотя бы чистые, не драные. На улице где-то минус пятнадцать! Уве забыл сменить осеннюю куртку на теплую, зимнюю — студеный ветер пробирает до костей. Последнее время я рассеянный какой-то стал, вынужден признать Уве. Не успел толком поразмыслить, в какой одежке пристало отправляться на тот верхний этаж. Вначале хотел принарядиться поприличней. Теперь же чем больше он об этом думает, тем более склоняется к мысли, что на том свете, верно, уж придумали какую-нибудь стандартную одёжу, не то такой винегрет выйдет! Покойнички-то там соберутся всех сортов и мастей, как пить дать. Иностранцы и прочий разношерстный люд, один наряд чудней другого. Придется, стало быть, приводить это войско к единому знаменателю. А значит, какое-никакое обмундирование выдают.
На перроне, почитай, никого. Только по другую сторону пути стоит парочка заспанных патлатых малолеток со здоровенными рюкзаками (набитыми наркотой, уверен Уве). Чуть поодаль от них читает газету сорокалетний мужик в сером костюме и черном полупальто. Еще чуть дальше треплются две дамы в расцвете лет — на груди муниципальные логотипы ландстинга, в волосах лиловые пряди, в руках длиннющие сигаретки с ментолом.
По эту сторону — только Уве, не считая троих крупногабаритных работяг из коммунальной службы в ватных штанах и строительных касках. Сгрудившись, глазеют в разрытую ими же яму. Яма кое-как огорожена маркировочной лентой. Первый работяга пьет кофе в стаканчике из «Севен-Элевен», второй жрет банан, третий, не скинув рукавиц, силится набрать что-то на мобильнике. Получается не очень. Нет бы сперва яму зарыть. Потом еще удивляются, отчего это весь мир скатывается в финансовую дыру, думает про себя Уве. А что ж ему туда не катиться, когда народу только бы бананы трескать да на яму пялиться?
Уве смотрит на часы. Последняя минута. Становится на самый край. Раскачивается на подошвах. Падать метра полтора, прикидывает на глазок. Самое большее — метр шестьдесят. В том, что его задавит поезд, есть что-то символичное, но Уве от этого не легче. Не по душе ему, что машинист станет невольным свидетелем его конца. И потому Уве решает подпустить состав как можно ближе — тогда, прыгнув, угодит не в лобовуху, а в боковину первого вагона, который затянет тело и размозжит о рельсы. Уве смотрит туда, откуда должен появиться поезд. Главное — правильно выбрать момент. Солнце, всходя, бьет ему в глаза озорным лучом, словно шаловливый ребенок, что слепит вас фонариком.
Раздается первый крик.
Уве вовремя замечает, как мужика в костюме и полупальто вдруг зашатало взад-вперед, будто панду, перебравшего валерьянки. Секунда — глаза у мужика обморочно закатываются под лоб, по телу пробегает какая-то судорога. Руки трясутся в конвульсиях. Дальше мгновение раскладывается на длинную серию кадров: газета выпадает из рук, мужик отключается. Грузно шлепается с платформы на рельсы, точно мешок с цементом. И остается лежать.
Курильщицы с муниципальным логотипом на груди вопят от ужаса, патлатые малолетки смотрят на рельсы, вцепившись в лямки своих рюкзаков так, словно боятся свалиться сами. Уве же, стоя на краю с другой стороны, возмущенно зыркает то на одних, то на других.
— Ах, чтоб тебя за ногу… — ругается он про себя.
И прыгает на рельсы.
— ТУТ! ХВАТАЙСЯ! — велит он самому патлатому из малолеток, стоящему ближе к краю.
Патлатый осторожно подходит к краю. Уве приподнимает мужика в костюме так, как, пожалуй, сделал бы всякий, кто ни разу не качался в фитнес-клубе, зато всю жизнь перетаскивал бетонные бордюры — по паре под каждой мышкой. Обхватив тело, ядром выталкивает точнехонько наверх — большинство молодых пижонов на «ауди», которые накупили себе фосфоресцирующих беговых штанишек, пупок бы надорвали.
— Тут поезда ходят, нечего ему на рельсах отдыхать, понял?
Патлатые растерянно кивают, в конце концов, поднатужившись, все вместе кое-как вытаскивают обмякшее тело на перрон. Курильщицы вопят как вопили — видимо, искренне полагают, что вопль — единственное конструктивное и действенное средство в данной ситуации. Мужика в костюме кладут на спину — грудь его медленно, но ритмично вздымается. Уве стоит на рельсах. Слышит, как подходит поезд. Задумывалось иначе, но и так сойдет.
Уве спокойно становится по центру, сует руки в карманы, смотрит на приближающийся свет. Слышит глухой гудок — точно пароходный горн зовет сквозь туман. Бешено рвутся из-под ног рельсы — пытаются сбросить его с себя, как ополоумевший бык перед случкой. Уве выдыхает. И вдруг — в самом пекле грохота и лязга, отчаянно-жалостливого визга тормозов — неимоверное облегчение.
Наконец-то.
Смерть.
Мгновение застывает, словно само время нажало на тормоз, и все вокруг Уве закружилось-завертелось на сверхскоростях. Грохот скрадывается, вливаясь в уши тихим «пшшш», электровоз подползает, словно телега, запряженная парой дряхлых волов. Отчаянно моргает всеми своими огнями. Уве смотрит прямо на свет. В промежутке между слепящими вспышками вдруг встречается глазами с машинистом. Паренек лет двадцати с небольшим. Из тех, кого путейцы постарше зовут салагами.
Уве смотрит салаге в глаза. Сжимает кулаки в карманах, будто кляня себя за то, что сделает сейчас. Но деваться-то некуда. Ответ бывает либо правильный, либо нет.
И когда между ними остается метров пятнадцать-двадцать, Уве, в сердцах помянув нечистого, преспокойно, словно просто вышел прогуляться до соседней кафешки, отходит в сторонку и вскакивает на платформу.
Поравнявшись с Уве, поезд наконец останавливается. От испуга у салаги в лице ни кровинки. Бедняга чуть не рыдает. Оба таращатся друг на друга сквозь стекло электровоза так, словно каждый брел со своего конца ядерной пустыни и вдруг обнаружил, что он — не единственный выживший после светопреставления. Один — с облегчением. Другой — с огорчением.
Машинист несмело кивает. Уве обреченно кивает в ответ.
Одно дело — распрощаться с собственной никчемной жизнью. Другое — испортить чужую, встретившись взглядом с человеком за миг до того, как превратишься в кровавую лепешку на стекле его кабины. Хрен вам, это не про Уве. Ни батя, ни Соня не простили бы ему этого.
— Ты как? Цел? — кричит Уве один из ремонтников.
— В последний момент выскочил! — радуется другой.
Они вылупились на Уве практически так же, как только что разглядывали свою яму. Видимо, работа у них такая — зенки пялить. Уве недовольно смотрит в ответ.
— Еще бы чуть-чуть! — подтверждает третий рабочий.
В руке у него надкушенный банан.
— Плохо бы дело кончилось! — улыбается первый.
— Еще как плохо, — соглашается другой.
— Мог и помереть, чего доброго! — поясняет третий.
— Да ты прямо герой, мужик! — восклицает первый.
— Жизнь спас. Вот это по-нашенски! — охотно кивает другой.
— По-нашему. Не «по-нашенски», а «по-нашему», — поправляет его Уве, точно в него вселилась Соня.
— А то бы помер, — поясняет третий и, как ни в чем не бывало, кусает банан.
На пути, сверкая всеми аварийными огнями, стоит поезд — пыхтит, сопит, охает, стонет, как толстяк, со всего маху влепившийся в стену. Из вагонов на перрон в растерянности выползают всевозможные личности — вероятно, айтишники и прочий никчемный народ, смекает Уве. Он сует руки в карманы.
— Ну, теперь еще черт знает сколько поездов опоздает, — произносит он и с невероятной досадой взирает на столпотворение на платформе.
— Ага, — говорит первый рабочий.
— Точно, — говорит другой.
— Все расписание коту под хвост, — соглашается третий.
Тут Уве издает звук — как будто кто-то силится выдвинуть заклинивший громоздкий ящик из ржавых пазов комода. Молча проходит мимо рабочих.
— Ты куда? Эй, герой! — удивленно кричит ему вдогонку первый рабочий.
— Постой! — кричит другой.
— Ну, герой же! — кричит третий.
Уве не реагирует. Миновав дежурного за плексигласом, выходит на заснеженную улицу и идет домой. Дремлющий город вокруг него потихоньку оживает, возвращаясь к своим иномаркам, ипотекам, энтернетам и прочей дребедени.
И этот день испорчен, испорчен непоправимо, горько констатирует Уве.
На подходе к велосипедному сараю, возле стоянки, он замечает белую «шкоду». Та движется со стороны дома, в котором живут Руне с Анитой. Рядом с водителем сидит решительного вида женщина — на носу очки, в руках целая кипа папок и бумаг. Водитель — давешний тип в белой рубашке. Машина резко выворачивает из-за угла, чуть не сбив Уве, — тот едва успевает отпрыгнуть.
Поравнявшись с Уве, тип в белой рубашке указывает на него дымящейся сигареткой сквозь лобовое стекло, на роже торжествующая ухмылка. Дескать, сам виноват, что встал на пути, но я, человек в белой рубашке, великодушно прощаю тебе твою оплошность.
— Идиот! — ревет Уве вдогонку «шкоде», но тип в белой рубашке словно не слышит. Машина скрывается за углом. Уве успевает запомнить номера.
— Скоро и тебя упекут, старый хрен! — злобно шипит кто-то позади него.
Уве машинально заносит кулак, оборачивается и вдруг видит себя в зеркальном отражении очков на носу бледной немочи. Валенок сидит у нее на руках. Злобно щерится на Уве.
— Из социалки приезжали, — кивает немочь на дорогу с ехидной ухмылочкой.
Уве смотрит в сторону стоянки: там пижон Андерс задом выезжает на своей «ауди» из гаража. Фары новые поставил, со ступенчатым отражателем, отмечает Уве. Чтобы даже во тьме всем было видно, что за рулем конченый придурок.
— А тебе какое дело? — отбривает Уве немочь.
Силиконовый рот ее страшно кривится, пытаясь растянуться в улыбку, на какую только способна женщина, чьи губы нашпигованы экологическими отходами и нейротоксинами.
— А такое: сейчас они увезут в богадельню маразматика из крайнего дома. А после — твоя очередь!
Она сплевывает и уходит к машине. Уве глядит вслед, грудь под курткой ходит ходуном. Пока «ауди» разворачивается, немочь выставляет ему в стекло средний палец. Первое желание Уве — наброситься, порвать на куски германского уродца со всем содержимым, включая пижонов, немочей, шавок и ступенчатые отражатели. Но дыхание вдруг перехватывает, как если на полном ходу врезаться в сугроб. Уве наклоняется, упершись руками в колени и, к своему негодованию, понимает, что задохнулся. Сердце колотится так, будто его грудь — это дверь в единственный оставшийся на свете общественный туалет.
Где-то через минуту слабость отступает. В правом глазу далекий мигающий отблеск. «Ауди» скрывается из виду. Уве разворачивается и медленно бредет к дому, держась за сердце.
Перед домом останавливается. Смотрит на сугроб у сарая. На кошачий лаз в сугробе.
Там в глубине лежит кошак.
Сто процентов!
16. Уве и грузовик в лесу
До того дня, как этот угрюмый, нескладный паренек с крепкими руками и грустными синими глазами подсел к ней в поезде, Соня безоговорочно любила только три вещи: книжки, отца и кошек.
Нет, парни по ней, конечно, сохли. Женихи всех мастей. Долговязые шатены и низкорослые блондины, хохмачи и зануды, щеголи и индюки, красавцы и скупердяи — все они были не прочь приударить за Соней, кабы не страшилки про ее отца, которыми полнилась деревенька: якобы у него на этот случай припасено в избушке на лесной опушке не одно ружье. Впрочем, никто из обожателей никогда не смотрел на нее такими глазами, как этот паренек, который опустился возле нее на лавку. Будто она — единственная девушка на свете.
Случалось, особенно первое время, подружки спрашивали, куда подевалось ее благоразумие. Она была хорошенькая, о чем неустанно твердили ей все окружающие. А еще вечно смеялась: какие бы шутки ни играла с ней жизнь, Соня умела всегда на все взглянуть оптимистически. А Уве, гм, ну, Уве — это Уве. И на это окружающие тоже не уставали указывать Соне. Такие, как он, уже в начальных классах больше походят на ворчливых старичков. Соня же заслуживает гораздо, гораздо лучшей партии, убеждали ее доброхоты.
Все так, но для Сони Уве не был ни угловатым, ни угрюмым, ни резким. В ее глазах он остался тем, кто подарил ей чуть примятые розовые цветы, когда они впервые пошли в ресторан. И еще она запомнила отцовский кургузый пиджачок, который топорщился на его широких, чуть сутулых плечах. И ту пылкость, с какой он защищал справедливость, порядочность и кропотливый труд, мир, в котором белое должно быть белым. Не ради наград или дипломов, не ради одобрительного похлопывания по спине. Не так уж много осталось на свете таких мужчин, решила Соня. И потому ухватилась за него. Ну, не писал он ей стихов, не пел серенад, не осыпал дорогими подарками. Но кто бы другой столько месяцев изо дня в день по стольку часов катался не в ту сторону, просто чтобы сидеть рядом с ней и слушать, что она говорит.
Так что, когда она брала его руку (толщиной с ее ногу) и щекотала, покуда не треснет, расползаясь в улыбку, гипсовая маска на его суровом лице, душа ее пела. И эти мгновения принадлежали ей и только ей.