Часть 18 из 82 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Как и все, наполовину жертвы, наполовину сообщницы.
Ж.-П. Сартр
Введение
В наше время женщины развенчивают миф о женственности; они начинают конкретно утверждать свою независимость; однако полноценное человеческое существование дается им нелегко. Их воспитывают женщины, их детство проходит в окружении женщин, их обычная судьба – замужество, в котором они до сих пор на деле подчинены мужчине; мужское превосходство отнюдь не утрачено: оно по-прежнему опирается на прочную экономическую и социальную основу. А значит, необходимо тщательно изучить традиционный удел женщины. Как женщина узнает о своем положении, как она его переживает, в каком мире она заперта и какие возможности из него вырваться для нее открыты – это я и попытаюсь описать. Только тогда мы сможем понять, какие проблемы стоят перед женщинами, стремящимися, несмотря на тяжелое прошлое, создать себе новое будущее. Употребляя слова «женщина», «женский», я, разумеется, не отсылаю к какому-либо архетипу, к какой-либо неизменной сущности; бо́льшая часть моих утверждений подразумевают «при нынешнем состоянии образования и нравов». Я не собираюсь изрекать вечные истины, я просто хочу описать тот общий фон, на котором высится существование каждой отдельной женщины.
Часть первая. Формирование
Глава I. Детство
Женщиной не рождаются, женщиной становятся. Ни биология, ни психика, ни экономика не способны предопределить тот облик, который принимает в обществе удел человеческой самки; существо, именуемое женщиной, нечто среднее между самцом и кастратом, возникает только как результат цивилизации в целом. Индивид складывается как Другой лишь при опосредовании другим человеком. Поскольку ребенок существует для себя, он не может себя осознать как отличного от других по половому признаку. И для девочек, и для мальчиков тело есть прежде всего излучение субъектности, орудие познания мира: они воспринимают мироздание с помощью глаз и рук, а не половых органов. Грудные дети обоих полов одинаково переживают драму рождения и отнятия от груди; у них одинаковые интересы и удовольствия; первым источником самых приятных ощущений для них является сосание; затем они переходят к анальной стадии и получают наибольшее удовлетворение от общей для них экскреторной функции; их половое развитие происходит аналогичным образом; они изучают свое тело с одинаковым любопытством и одинаковым безразличием; из клитора и пениса они извлекают схожее смутное удовольствие; по мере того как их чувственность объективируется, она обращается на мать: нежная, гладкая, упругая женская плоть пробуждает в них сексуальные желания, и желания эти носят хватательный характер; и девочка и мальчик агрессивно обнимают мать, ощупывают ее, гладят; при рождении нового ребенка они испытывают одинаковую ревность и проявляют ее одинаково – в гневе, капризах, нарушениях мочеиспускания; они одинаково кокетничают, чтобы завоевать любовь взрослых. До двенадцатилетнего возраста девочка так же крепка физически, как и ее братья, их интеллектуальные способности ничем не отличаются; она может соперничать с ними в любой области. И если нам кажется, что в девочке еще задолго до половой зрелости, а иногда и с самого раннего детства, проявляются специфические признаки ее пола, то не потому, что какие-то загадочные инстинкты непосредственно обрекают ее на пассивность, на кокетство, на материнство, а потому, что вторжение Другого в жизнь ребенка происходит почти с самого начала, и девочке с первых лет ее жизни настойчиво внушают мысль о ее предназначении.
Вначале мир предстает новорожденному лишь в виде имманентных ощущений; он все еще погружен в Целое, как и в те времена, когда жил во мраке чрева; вскармливают ли его грудью или из бутылочки, он постоянно окружен теплом материнской плоти. Понемногу он учится воспринимать предметы как нечто отличное от себя; он отделяет себя от них; одновременно его довольно резко отрывают от кормящего тела; иногда реакцией на этот разрыв становится бурный кризис[263]; во всяком случае, именно в этот момент, то есть примерно в полугодовалом возрасте, ребенок начинает проявлять в мимике, впоследствии превращающейся в настоящее кривляние, свое желание нравиться другим. Конечно, такое поведение не обусловлено сознательным выбором, но, для того чтобы существовать, не обязательно осмыслять ситуацию. Ребенок непосредственно переживает первородную драму любого существующего – драму отношений с Другим. Человек переживает свою оставленность в тревоге. Он избегает своей свободы, своей субъектности и хотел бы затеряться в Целом: вот источник его космических и пантеистических грез, жажда забвения, сна, экстаза, смерти. Ему никогда не удается уничтожить свое отдельное «я», но он по крайней мере хочет достичь прочности бытия-в-себе, окаменеть, как предмет; особенно ясно он предстает перед собой как бытие под фиксирующим взглядом Другого. Именно в этом плане следует рассматривать поведение ребенка: он открывает для себя в телесной форме конечность, одиночество, оставленность в чуждом ему мире; он пытается компенсировать эту катастрофу, отчуждая свое существование в образе, реальность и ценность которого будут обоснованы Другим. По-видимому, он начинает утверждать свою идентичность с того момента, когда узнает свое отражение в зеркале, – в момент, совпадающий с отнятием от груди[264]: его «я» настолько сливается с отражением, что формируется лишь через отчуждение. Каково бы ни было значение собственно зеркала, несомненно, что к шестимесячному возрасту ребенок начинает понимать мимику родителей и под их взглядом осознавать себя в качестве объекта. Он уже является независимым субъектом, который трансцендирует к миру, но самого себя он встретит лишь в отчужденном образе.
По мере взросления он борется против изначальной оставленности двояким образом. Он пытается отрицать разрыв: прижимается к матери, ищет ее живое тепло, требует ласки. И он пытается оправдаться через одобрение других. Взрослые кажутся ему богами: в их власти даровать ему бытие. Он испытывает магию взгляда, превращающего его то в прелестного ангелочка, то в чудовище. Эти два способа защиты не исключают друг друга, напротив, они взаимодополняющи и взаимопроникающи. Когда ребенку удается понравиться, чувство самооправдания подтверждается телесно: его целуют и ласкают. Как во чреве матери, так и под ее ласковым взглядом ребенок испытывает одно и то же чувство пассивного счастья. В течение первых трех-четырех лет жизни и мальчики и девочки ведут себя одинаково: все они стремятся продлить счастливое состояние, предшествующее отнятию от груди; у тех и у других наблюдается желание нравиться и кривлянье; мальчики, как и их сестренки, хотят быть привлекательными, вызывать улыбки и восхищение.
Приятнее отрицать разрыв, чем его преодолевать; безопаснее затеряться в Целом, чем окаменевать при посредстве чужого сознания: плотское слияние рождает более глубокое отчуждение, чем любой отказ от себя под взглядом другого. Желание нравиться, кривляние представляют собой более сложный, менее легкий этап, чем просто самозабвение в объятиях матери. Магия взгляда взрослого человека прихотлива: ребенок утверждает, что его не видно, родители вступают в игру, ищут его ощупью, смеются, а потом вдруг заявляют: «Ты нам надоел, тебя прекрасно видно». Ребенок сказал что-то, что всех позабавило, он повторяет свои слова, но на сей раз в ответ ему лишь пожимают плечами. В этом мире, неверном и непредсказуемом, как мир Кафки, ребенок спотыкается на каждом шагу[265]. Именно поэтому многие дети боятся становиться большими; они впадают в отчаяние, когда родители перестают сажать их на колени или пускать к себе в постель: через физическую фрустрацию они все более остро переживают оставленность, которая всегда переживается человеком с тревогой.
Вот тут впервые девочки поначалу оказываются в лучшем положении. На протяжении второго отнятия от груди, менее резкого, более долгого, чем первое, тело матери ускользает от детских объятий; но в поцелуях и ласках понемногу отказывают прежде всего мальчикам, девочку же продолжают ласкать, ей позволяют жить под материнским крылышком, отец сажает ее на колени и гладит по головке; ее одевают в нежные воздушные платьица, прощают ей слезы и капризы, ее тщательно причесывают, забавляются ее гримасками и кокетством; телесный контакт и ласковые взгляды оберегают ее от тревоги одиночества. Мальчику, напротив, запрещают даже кокетничать, его попытки понравиться, кривлянье вызывают раздражение. «Мужчины не просят, чтобы их целовали… Мужчины не вертятся перед зеркалом… Мужчины не плачут…» – говорят им. Взрослые хотят, чтобы мальчик был «маленьким мужчиной», он может заслужить их одобрение, только проявляя независимость. Он будет нравиться, только если не будет стремиться понравиться.
Многие мальчики пугаются суровой независимости, на которую их обрекают, и хотят стать девочками; в те времена, когда в раннем детстве всех детей одевали в платьица, мальчики нередко плакали, когда на них надевали штанишки и стригли им локоны. Некоторые упрямо хотят быть женщинами, и это одна из причин, которая приводит к гомосексуализму. «Мне страстно хотелось быть девочкой, и я до такой степени не осознавал преимуществ мужского состояния, что хотел мочиться сидя», – рассказывает Морис Сакс[266]. Однако если поначалу к мальчику относятся более строго, чем к его сестрам, то это потому, что с ним связывают более значительные планы. Требования, которые к нему предъявляют, сразу же ставят его выше девочки. Моррас в своих воспоминаниях рассказывает, что он ревновал к младшему брату, с которым мать и бабушка были очень нежны; отец взял его однажды за руку и вывел из комнаты со словами: «Мы – мужчины, оставим женщин». Ребенка убеждают, что от мальчиков требуют большего из-за их превосходства; дабы ободрить его на трудном пути, ему постоянно внушают мысль, что он должен гордиться своей мужественностью; это абстрактное понятие принимает для него вполне конкретную форму – оно воплощается в пенисе; чувство гордости за свой маленький свисающий половой член возникает у него не стихийно, он проникается им благодаря поведению окружающих людей. Матери и кормилицы по традиции уподобляют фаллос самому представлению о мужчине; признают ли они его величие из благодарной любви или из смирения, или его беспомощное младенческое состояние внушает им злорадство, но они обращаются с детским пенисом с особой снисходительностью. Рабле описывает игры и словечки кормилиц Гаргантюа[267]; история сохранила игры и шутки кормилиц Людовика XIII. Женщины более стыдливые тем не менее дают половому члену мальчика дружеские прозвища, говорят о нем с ребенком как о маленьком человечке, который одновременно и он сам, и кто-то другой; они делают его, согласно уже приводившемуся высказыванию, «alter ego, как правило, более хитрым, умным и ловким, чем сам индивид»[268]. С точки зрения анатомии пенис прекрасно подходит для этой роли: отдельный от тела, он похож на маленькую, данную от природы игрушку, на что-то вроде куклы. То есть ребенку придают значимость, придавая значимость его двойнику. Один отец рассказывал мне, что его сын в трехлетнем возрасте еще мочился сидя; он жил в окружении сестер и кузин и был робким и грустным мальчиком; однажды отец отвел его в уборную и сказал: «Сейчас я тебе покажу, как это делают мужчины». С тех пор мальчик, страшно гордый, что умеет мочиться стоя, начал презирать девочек, которые «писают через дырочку»; истинная причина его презрения заключалась не в том, что у девочек не было некоего органа, а в том, что их, в отличие от него, не отличил и не научил мочиться отец. Таким образом, пенис отнюдь не воспринимается как непосредственная привилегия, якобы внушающая мальчику чувство превосходства; напротив, его ценность выглядит некоей компенсацией – придуманной взрослыми и с восторгом принимаемой ребенком – за тяготы последнего отрыва от матери: так его защищают от сожаления о том, что он уже вышел из младенчества и что он не девочка. Позднее он воплотит в половом члене свою трансценденцию и гордую независимость[269].
У девочки все обстоит иначе. Матери и кормилицы не питают к ее гениталиям ни почтения, ни нежности; они не привлекают ее внимания к этому потайному органу, от которого видна лишь оболочка и который невозможно взять в руки; в каком-то смысле у девочки нет половых органов. Она не переживает это отсутствие как недостачу; ее тело для нее, разумеется, цельно; однако ее место в мире иное, нежели у мальчика; и в силу целого ряда факторов это отличие может превратиться в ее глазах в неполноценность.
Мало какой вопрос так бурно обсуждается психоаналитиками, как знаменитый женский комплекс кастрации. Большинство специалистов сегодня допускают, что желание иметь пенис проявляется в разных случаях очень по-разному[270]. Прежде всего, многие девочки довольно долго ничего не знают о строении мужского тела. Ребенка не удивляет, что существуют мужчины и женщины, так же как существуют солнце и луна: он считает, что сущности заключены в словах, и в его любопытстве еще не присутствует анализ. Другие девочки не обращают никакого внимания на маленький кусочек плоти, свисающий между ног у мальчиков, а то и смеются над ним; это такая же особенность мужчин, как одежда или прическа; часто они замечают его у новорожденных братьев, и «если девочка еще мала, – пишет X. Дейч, – пенис братика не производит на нее никакого впечатления»; она приводит пример с одной полуторагодовалой девочкой, которая, увидев пенис, придала ему значение лишь значительно позже, в связи со своими собственными проблемами. Бывает даже, что пенис воспринимается как аномалия, как какой-то нарост, нечто непонятное, свисающее как шишка, соска или бородавка; он может вызывать отвращение. Наконец, бесспорно и то, что во многих случаях девочка интересуется пенисом своего брата или товарища, но это не означает, что она испытывает к нему чисто сексуальную ревность и тем более что ощущает глубокую обиду из-за отсутствия этого органа; ее желание завладеть им не отличается от желания завладеть любым другим объектом, и оно может оставаться поверхностным.
Известно, что экскреторные функции и особенно функция мочеиспускания вызывают у детей страстный интерес: ребенок часто мочится в постель в знак протеста против того, что родители подчеркнуто предпочитают ему другого ребенка. Есть страны, где мужчины мочатся сидя, и бывает, что женщины мочатся стоя: так, в частности, поступают многие крестьянки; но нравы современного западного общества обычно требуют от женщины, чтобы она садилась на корточки, тогда как мужчины делают это стоя. В этом различии и заключается для девочки самая наглядная дифференциация полов. Чтобы помочиться, ей нужно снять штанишки, присесть, а значит – спрятаться: это неудобно, это постыдная обязанность. Стыд еще возрастает в тех нередких случаях, когда девочка подвержена непроизвольным мочеиспусканиям, например при безудержном смехе; девочки контролируют себя хуже, чем мальчики. У мальчиков функция мочеиспускания выглядит свободной игрой, она обладает притягательностью всех игр, в которых проявляется свобода; пенис можно держать в руках, с его помощью можно действовать, а для ребенка это очень интересно. Одна девочка, увидев, как мочится мальчик, восхищенно воскликнула: «Как это удобно!»[271] Струю мочи можно направить куда угодно, она может далеко бить, и мальчик чувствует себя всесильным. Фрейд говорил о «непомерном честолюбии старых мочегонных средств», Штекель благоразумно оспаривал такую формулировку, но верно и то, что, как говорит Карен Хорни[272], «фантазмы всесилия, особенно садистского характера, часто соотносятся с мужской струей мочи»; эти фантазмы, сохраняющиеся у некоторых взрослых мужчин[273], очень важны у ребенка. Абрахам говорит о том, что «женщины испытывают большое удовольствие, поливая сад из шланга»; я, вслед за теориями Сартра и Башляра[274], полагаю, что источником этого удовольствия необязательно[275] является уподобление шланга пенису; любая струя воды – это чудо, вызов земному притяжению; направлять ее, подчинять ее себе – значит одержать маленькую победу над законами природы; так или иначе, для мальчика мочеиспускание – ежедневное развлечение, которого лишены его сестры. Кроме того, с помощью струи мочи мальчик может, особенно на природе, устанавливать разнообразные отношения с предметами – с водой, землей, мхом, снегом и т. д. Чтобы проделать подобные опыты, некоторые девочки ложатся на спину и пытаются направить струю мочи «кверху» или хотят научиться мочиться стоя. Карен Хорни полагает, что они также завидуют мальчику, потому что он может мочиться не прячась. «Одна больная, увидев на улице мочившегося мужчину, неожиданно воскликнула: „Если бы я могла попросить подарок у Провидения, то я бы хотела, чтобы мне было позволено лишь один раз в жизни помочиться, как мужчина“», – пишет она. Девочкам кажется, что мальчик, которому разрешено трогать пенис, может использовать его как игрушку, тогда как для них половые органы табуированы. Тот факт, что перечисленные факторы могут внушить многим девочкам желание иметь мужской половой член, подтверждается многочисленными опросами психиатров и полученными ими признаниями. Хэвлок Эллис[276] приводит слова одной из своих пациенток, которую он называет Зения: «Журчание струи воды, особенно вырывающейся из длинного поливного шланга, всегда сильно возбуждало меня и напоминало журчание струи мочи, которую я наблюдала в детстве у брата и даже у других мужчин». Другая пациентка, г-жа P. C., рассказывает, что, будучи ребенком, безмерно любила брать в руки пенис своего маленького приятеля; однажды ей дали подержать шланг: «Мне было очень приятно держать его, он напоминал мне пенис». Она подчеркивает, что пенис не имел для нее никакого отношения к сексу, она знала его лишь как орган мочеиспускания. Самый интересный случай, описанный Хэвлоком Эллисом[277], – это случай Флорри, который позже был также проанализирован Штекелем. Я изложу его подробно.
Речь идет об очень умной, художественно одаренной, активной, биологически нормальной женщине без извращений. Она рассказывает, что в детстве мочеиспускательная функция играла для нее большую роль; она играла с братьями в игры, связанные с мочеиспусканием, и они без всякого отвращения подставляли руки под струю мочи. «Мои первые представления о мужском превосходстве были связаны с органами мочеиспускания. Я досадовала на природу за то, что она лишила меня такого удобного и красивого органа. Ни один чайник с отбитым носиком не чувствовал себя таким жалким. Не было никакой надобности внушать мне теорию верховенства и превосходства мужчин. Ее доказательство постоянно было у меня перед глазами». Ей самой доставляло большое удовольствие мочиться на природе. «Ей казалось, что ничто не может сравниться с пленительным шуршанием струи мочи, падающей на сухие листья где-нибудь в лесном уголке, она наблюдала, как моча впитывается в землю. Но особенно ее завораживало мочеиспускание в воду». Подобное удовольствие испытывают многие мальчики, есть множество пошлых детских картинок, на которых мальчики мочатся в пруд или ручей. Флорри жалуется, что из-за покроя штанишек не могла проделывать все те опыты, какие бы ей хотелось; часто во время прогулок за городом она терпела как можно дольше, а затем вдруг мочилась стоя. «Я прекрасно помню странное ощущение от этого запретного удовольствия; помню и то, как меня удивляло, что струя может литься, когда я стою». По ее мнению, форма детской одежды очень важна для женской психологии вообще. «Дело не только в том, что мне было неудобно снимать штанишки и присаживаться, для того чтобы не испачкать их спереди; именно из-за необходимости приподнять заднюю полу и обнажить ягодицы у многих женщин чувство стыда связано не с передней частью тела, а с задней. Первое сексуальное различие, которое мне наглядно предстало, громадное различие, заключалось в том, что мальчики мочатся стоя, а девочки – сидя. Наверное, поэтому мое первоначальное чувство стыда было связано не с лобком, а с ягодицами». Все эти впечатления приобрели для Флорри огромное значение из-за того, что отец часто сек ее до крови, а одна из гувернанток как-то раз отшлепала ее, чтобы заставить помочиться; ее одолевали мазохистские мечты и фантазмы: ей представлялось, что ее на глазах у всей школы сечет учительница, а она при этом непроизвольно мочится, и «эта мысль доставляла мне какое-то необычно приятное ощущение». В пятнадцать лет она однажды, не в силах больше терпеть, помочилась стоя на безлюдной улице. «Когда я анализирую свои ощущения, мне кажется, что главным из них был стыд за то, что я стою и что струя между мной и землей очень длинная. Именно расстояние превращало это дело в нечто важное и смешное, пусть даже его скрывала одежда. В обычной позе был элемент интимности. Пока я была ребенком, хоть и крупным, струя не могла быть такой длинной, но в пятнадцать лет я была высокой, и мне было стыдно, когда я думала об этой длинной струе. Уверена, что дамы, о которых я упоминала[278], те, что в испуге выбегали из современного писсуара в Портсмуте, сочли совершенно неприличным для женщины стоять, раздвинув ноги и подобрав юбки, и выпускать под себя такую длинную струю». В двадцатилетнем возрасте, да и позже, она нередко повторяла этот опыт и при мысли о том, что ее могут застать, а она не сможет остановиться, испытывала наслаждение, смешанное со стыдом. «Казалось, что струя вытекает из меня помимо моей воли, и, однако, это доставляло мне больше удовольствия, чем если бы я делала это вполне сознательно[279]. Необычное ощущение, что она вырывается из вас под действием какой-то невидимой силы, решившей, что вы поступите именно так, – это удовольствие, полное неуловимой прелести, которое может испытать только женщина. Ощущая, как поток извергается из вас по некоей воле, более могущественной, чем вы сами, вы испытываете жгучее удовольствие». Позже у Флорри развилась склонность к эротической флагелляции, которой по-прежнему сопутствовали навязчивые идеи, связанные с мочеиспусканием.
Этот случай очень интересен, поскольку он проливает свет на многие моменты детского опыта. Однако столь огромное значение они приобрели, разумеется, лишь в особых обстоятельствах. Если девочка воспитывается в нормальных условиях, преимущество мальчика в мочеиспускании для нее слишком второстепенно, чтобы напрямую вызвать чувство неполноценности. Психоаналитики, которые вслед за Фрейдом предполагают, что девочка, просто увидев пенис, может быть травмирована, ничего не понимают в детском мышлении; оно куда менее рационально, чем им кажется, ему не свойственны четкие категории и его не смущают противоречия. Когда совсем маленькая девочка при виде пениса заявляет: «У меня тоже такой был», или: «У меня такой будет», или даже: «У меня такой есть», это не лицемерная самозащита; наличие и отсутствие чего-либо не являются для нее взаимоисключающими; ребенок, как показывают его рисунки, куда больше верит раз и навсегда данным для него значимым типам, чем тому, что он видит своими глазами: рисуя, он часто не смотрит на изображаемый предмет и, во всяком случае, находит в своих восприятиях только то, что сам хочет. Соссюр[280], справедливо подчеркивая этот факт, приводит чрезвычайно важное замечание Люке: «Если ребенок решил, что рисунок неправильный, он для него перестает существовать, он в буквальном смысле слова не видит его и находится как бы под гипнозом нового рисунка, заменяющего старый; точно так же он не замечает линий, которые могут случайно оказаться на его листе бумаги». Строение мужского тела – сильный образ, который часто глубоко запечатлевается в сознании девочки; и она в буквальном смысле слова не видит больше собственного тела. Соссюр ссылается в качестве примера на одну четырехлетнюю девочку, которая пыталась, как мальчик, помочиться в щель между прутьями решетки и говорила, что хочет иметь «длинную штучку, из которой течет». Она утверждала, что у нее есть пенис, и тут же заявляла, что у нее его нет, что вполне согласуется с детским мышлением по принципу «партиципации», описанным Пиаже. Девочке нравится думать, что все дети рождаются с пенисом, но потом у некоторых родители его отрезают, чтобы сделать из них девочек; эта мысль удовлетворяет артифициализм ребенка, который, обожествляя родителей, «видит в них причину всего, чем он обладает», по словам Пиаже; поначалу он не рассматривает кастрацию как наказание. Для того чтобы она приобрела характер фрустрации, нужно, чтобы у девочки уже была та или иная причина быть недовольной своим положением. Как справедливо замечает X. Дейч, такое внешнее событие, как зрелище пениса, не может получить внутреннего развития: «Вид мужского полового члена может иметь травматический эффект лишь при условии, что ему ранее предшествовал ряд опытов, способных этот эффект вызвать». Если девочка чувствует, что не может удовлетворить свою тягу к мастурбации или эксгибиционизму, если родители пресекают ее онанизм, если ей кажется, что ее меньше любят и уважают, чем братьев, тогда она будет проецировать свою неудовлетворенность на пенис. «Для девочки обнаружение своего анатомического отличия от мальчика есть подтверждение потребности, которую она ощутила ранее, ее, так сказать, рационализация»[281]. Адлер также справедливо подчеркивает, что именно высокая оценка мальчика со стороны родителей и окружающих дает ему преимущество, объяснением и символом которого в глазах девочки становится пенис. Ее брата считают высшим; сам он гордится своей мужественностью; тогда она начинает ему завидовать и ощущать фрустрацию. Иногда из-за этого у нее возникает обида на мать, реже – на отца; либо же она винит в своем увечье себя или утешается мыслями о том, что пенис спрятан в ее теле и когда-нибудь появится.
Нет сомнения в том, что отсутствие пениса сыграет большую роль в судьбе девочки даже в том случае, если у нее нет серьезного желания им обладать. Великое преимущество, извлекаемое из него мальчиком, заключается в том, что, обладая зримым и осязаемым органом, он может, хотя бы частично, отчуждаться в нем. Он проецирует вне себя тайну своего тела, его угрозы и тем самым держит их на расстоянии; конечно, пенису может грозить опасность, мальчик страшится кастрации, но такой страх легче преодолеть, чем те неясные опасения, какие испытывает девочка в связи со своими «внутренностями», опасения, которые нередко преследуют женщину в течение всей жизни. Она чутко прислушивается ко всему, что в ней происходит, она изначально гораздо более непрозрачна для себя самой, в ней глубже, чем у мужчины, ощущение смутной тайны жизни. Тот факт, что у мальчика есть alter ego, в котором он себя узнает, позволяет ему смело признать себя субъектом; сам объект, в котором он отчуждается, становится символом автономии, трансценденции, мощи: мальчик измеряет длину своего пениса, соревнуется с товарищами, у кого дальше летит струя мочи; позже источниками удовлетворения и бравады станут для него эрекция и эякуляция. Девочка же не может воплотить себя в какой-либо части своего тела. Взамен ей дают посторонний предмет – куклу, дабы она выполняла роль ее alter ego. Отметим, что ту же роль может играть повязка на порезанном пальце: ребенок смотрит на забинтованный, как бы отдельный от него палец с любопытством и даже некоторой гордостью, в связи с этим пальцем в нем происходит зачаточный процесс отчуждения. Однако обычно пенис, игрушку, данную мальчику от природы, его двойника, девочке успешно заменяет фигурка с человеческим лицом, а за неимением ее – кукурузный початок или просто дощечка.
Огромная разница между этими игрушками состоит в том, что, во-первых, кукла воспроизводит тело в целом, а во-вторых, она является пассивной вещью. Тем самым девочку побуждают отчуждать свою личность целиком и рассматривать ее как инертную данность. Если мальчик ищет себя в пенисе как самостоятельного субъекта, девочка, лаская и наряжая куклу, мечтает о том, чтобы ее ласкали и наряжали точно так же; она осмысляет себя как чудесную куклу[282]. В похвалах и выговорах, в картинках и словах она открывает для себя значение слов «красивая» и «безобразная»; вскоре она уже знает, что, если хочешь нравиться, нужно быть «красивой, как картинка»; она стремится стать похожей на картинку, переодевается, вертится перед зеркалом, сравнивает себя со сказочными принцессами и феями. Поразительный пример подобного детского кокетства дает дневник Марии Башкирцевой. В четыре-пять лет у нее возникла сильнейшая потребность нравиться, существовать для других, и это, безусловно, не случайно: ее поздно, в три с половиной года, отняли от груди; для такого большого ребенка удар был, по-видимому, очень силен, и она с еще большим пылом старалась преодолеть вынужденный разрыв. «В пять лет я одевалась в кружева моей матери, украшала цветами голову и отправлялась танцевать в залу. Я изображала знаменитую танцовщицу Петипа, и весь дом собирался смотреть на меня»[283], – пишет она.
Подобный нарциссизм проявляется у девочек так рано и будет играть в жизни женщины такую важную роль, что его источником часто считают некий таинственный женский инстинкт. Но, как мы только что видели, на самом деле поведение женщины обусловлено не ее анатомическими особенностями. Факт своего отличия от мальчиков она могла бы принять самыми разными способами. Конечно, обладание пенисом представляет собой преимущество, но его ценность естественным образом снижается по мере того, как ребенок утрачивает интерес к его экскреторным функциям и социализируется; его ценность в глазах девяти-десятилетнего ребенка сохраняется только потому, что он стал символом мужественности, высоко ценимой обществом. В действительности здесь громадную роль играет влияние воспитания и окружения. Все дети, пытаясь компенсировать отнятие от груди, стараются понравиться окружающим и кривляются; мальчиков заставляют преодолеть эту стадию, избавляют от нарциссизма, фиксируя их на пенисе; тогда как у девочки закрепляют общую для всех детей склонность превращать себя в объект. Кукла способствует этому, но не играет решающей роли; мальчик тоже может любить игрушечного медведя или паяца и проецировать себя на него; вес каждого из факторов – пениса, куклы – определяется общей формой детской жизни.
Тем самым пассивность, которая будет сущностной характеристикой «женственной» женщины, развивается в ней с первых лет жизни. Но было бы неверно утверждать, что мы имеем дело с биологической данностью; на самом деле это удел, который навязывают ей воспитатели и общество. Мальчику очень повезло: его способ существовать для других подталкивает его к самополаганию для себя. Он познает свое существование как свободное движение к миру, он соперничает с другими мальчиками в суровости и независимости, он презирает девчонок. Лазая по деревьям, вступая в драки с приятелями, состязаясь с ними в буйных играх, он осознает свое тело как средство господства над природой и как орудие борьбы; он гордится своими мускулами так же, как половым членом; в играх, спорте, борьбе, преодолении препятствий и испытаниях он находит сбалансированное применение своим силам; в то же время он получает суровые уроки насилия; он учится переносить удары, превозмогать боль, сдерживать детские слезы. Он предприимчив, изобретателен, дерзок. Конечно, он испытывает себя и как «для другого», ставит под вопрос свою мужественность, и в связи с этим у него возникает немало проблем в отношениях со взрослыми и сверстниками. Но крайне важно, что между этим его стремлением обладать объективным образом и волей к самоутверждению в конкретных проектах нет принципиального противоречия. Делая, он одновременно делает себя, свое бытие. Напротив, у женщины изначально существует конфликт между ее независимым существованием и ее «инобытием»; ее учат, что, для того чтобы нравиться, нужно приложить усилия, превратиться в объект, значит она должна отказаться от независимости. С ней обращаются как с живой куклой, ей отказывают в свободе; так возникает порочный круг: чем меньше она будет пользоваться своей свободой, чтобы понять, осознать и открыть для себя окружающий мир, тем меньше возможностей она в нем найдет, тем слабее будет пытаться утвердить себя как субъект; если бы ее к этому подталкивали, в ней обнаружилась бы та же бьющая через край энергия, то же любопытство, тот же дух инициативы, та же смелость, что в мальчике. Иногда так случается, когда девочку воспитывают как мальчика; тогда она избавлена от многих проблем[284]. Интересно отметить, что именно так любят воспитывать дочерей отцы; женщины, воспитанные мужчинами, избавлены от большинства женских изъянов. Но нравы не позволяют обращаться с девочками точно так же, как с мальчиками. Я знавала в одной деревне двух девочек трех и четырех лет, которых отец одевал в штанишки; все дети приставали к ним, спрашивали: «Это девочки или мальчики?» – пытались проверить, так что в конце концов они взмолились, чтобы их одевали в платья. Даже если родители разрешают девочке вести себя как мальчик, ее манеры будут шокировать окружающих – подруг, учителей, – если только она не живет в полном одиночестве. Всегда найдутся тетушки, бабушки, кузины, которые уравновесят влияние отца. Обычно его роль в воспитании девочки второстепенна. Одно из проклятий, тяготеющих над женщиной, заключается, по справедливому замечанию Мишле, в том, что в детстве ею занимаются только женщины. Мальчика сначала тоже воспитывает мать, но она уважает его мужественность, и мальчик очень быстро ускользает от ее влияния[285]; девочку же мать стремится включить в женский мир.
Ниже мы покажем, насколько сложны отношения матери и дочери; для матери дочь – это и ее двойник, и другая, мать одновременно и властно любит дочь, и враждебна ей; она навязывает ребенку собственный удел: это и способ горделиво отстоять свою женственность, и способ отомстить за нее. Тот же процесс можно наблюдать у гомосексуалистов, игроков, наркоманов, у всех тех, для кого лестно и в то же время унизительно принадлежать к какому-либо братству; все они ревностно пытаются увеличить число своих сторонников. То есть женщины, воспитывая девочку, весьма усердно, со смесью высокомерия и досады, стараются превратить ее в женщину, подобную им самим. Даже хорошая мать, искренне желающая добра дочери, обычно полагает, что самое разумное – сделать из нее «настоящую женщину», поскольку именно в таком качестве ей легче всего будет жить в обществе. Поэтому девочку окружают подружками, доверяют ее образование учительницам, она живет среди матрон, как во времена гинекеев, ей предлагают книги и игры, приобщающие ее к женскому уделу, вбивают в голову перлы женской мудрости, втолковывают женские добродетели, учат стряпать, шить, вести хозяйство, а также наряжаться, кокетничать и скромничать; ее одевают в неудобную и дорогую одежду, которую нужно аккуратно носить, делают ей замысловатые прически, внушают правила хорошего тона: держись прямо, следи за походкой; чтобы быть изящной, ей придется сдерживать естественные порывы, ей запрещают вести себя как мальчишка, играть в слишком бурные игры, драться – словом, от нее ждут, чтобы она, как и взрослые женщины, стала прислугой и кумиром. Сейчас, благодаря завоеваниям феминизма, становится все более и более обычным побуждать девочку учиться, заниматься спортом, но, если у нее это получается плохо, ее не осуждают так строго, как мальчика; ей сложнее добиться успеха, потому что от нее требуют реализовать себя иначе – во всяком случае, хотят, чтобы она была еще и женщиной, чтобы она не утратила женственности.
В раннем детстве девочка без особого труда мирится со своей судьбой. Ребенок существует в мире игры и мечты, он играет в бытие, играет в деятельность; когда речь идет лишь о воображаемом осуществлении себя, делание и бытие четко не разграничиваются. Девочка может компенсировать нынешнее превосходство мальчиков надеждами на свой будущий женский удел и реализует их в играх. Поскольку ей пока знаком лишь ее детский мирок, ей кажется, что мать пользуется большим авторитетом, чем отец; мир представляется ей чем-то вроде матриархата; она подражает матери, отождествляет себя с ней, иногда даже пытается поменяться с ней ролями. «Когда я буду большая, а ты маленькая», – часто говорит она ей. Кукла – это не только двойник девочки, но и ее ребенок; эти две функции нисколько не противоречат друг другу, тем более что настоящий ребенок для матери тоже представляет собой alter ego; ругая, наказывая, а затем утешая куклу, она одновременно и защищается от матери, и приобретает материнскую власть; она олицетворяет обоих членов пары «мать – дочь», поверяет кукле свои секреты, воспитывает ее, утверждает над ней свою непререкаемую власть, иногда даже отрывает ей руки, бьет и мучит ее. Иными словами, благодаря кукле она осуществляет двоякий опыт – утверждения себя как субъекта и отчуждения. Часто девочка включает в свою воображаемую жизнь мать и вместе с ней играет в отца, мать и ребенка: в такой семье вообще нет места мужчине. Но и тут дело вовсе не во врожденном, таинственном «материнском инстинкте». Девочка видит, что о детях заботится мать, ей это внушают, это подтверждается всем ее детским опытом – рассказами, прочитанными книжками; ее учат восхищаться своим будущим женским богатством, детьми, и куклы нужны именно для того, чтобы это богатство приняло осязаемые формы. Ей настойчиво внушают мысль о ее «призвании». Девочка знает, что у нее когда-нибудь будет ребенок, кроме того, она больше, чем мальчик, интересуется тем, что у нее «внутри», а потому ее особенно занимает тайна деторождения; она быстро перестает верить, что детей находят в капусте или приносят аисты; а главное, если у нее появляются братья или сестры, она вскоре понимает, что младенцы зарождаются в животе у матери. Впрочем, сегодня родители меньше, чем раньше, скрывают от детей эту тайну; девочку она обычно скорее не пугает, а восхищает, потому что она видит в этом явлении волшебство; физиологические его предпосылки ей еще не вполне понятны. Поначалу она ничего не знает о роли отца и предполагает, что женщина беременеет, съев определенную пищу; это один из сказочных мотивов (в сказках королева съедает какой-нибудь фрукт или рыбу, а потом рожает маленькую девочку или прелестного мальчика). Из-за этого некоторые взрослые женщины связывают зачатие с пищеварительной системой. Все эти проблемы и открытия глубоко интересуют девочку, питают ее воображение. Я приведу в качестве типичного примера случай, описанный Юнгом[286], в котором обнаруживаются явные аналогии с проанализированным приблизительно в то же время Фрейдом случаем маленького Ганса:
К трем годам Анна начала спрашивать у родителей, откуда берутся дети; ей сказали, что это «ангелочки», и сначала она, по-видимому, воображала, что люди, умирая, отправляются на небеса, а затем перевоплощаются в новорожденных. Когда ей было четыре года, у нее родился брат; она, казалось, не замечала беременности матери, но когда на следующий день после родов она увидела ее в постели, то посмотрела на нее с замешательством, недоверчиво и наконец спросила: «Ты ведь сейчас не умрешь?» Ее отправили на время к бабушке; когда она вернулась, у постели сидела нянька-воспитательница; поначалу она ее ненавидела, но потом ей понравилось играть в сиделку; она ревновала к ней братика, насмехалась над ней, выдумывала всякие истории, не слушалась и грозила опять уехать к бабушке. Нередко она обвиняла мать во лжи, подозревая, что ей говорят неправду о рождении ребенка; смутно догадываясь, что «иметь ребенка» означает для няньки и матери разные вещи, она спрашивала у матери: «А я буду такой же женщиной, как ты?» У нее возникла привычка громкими криками звать родителей по ночам; поскольку окружающие часто говорили о землетрясении в Мессине, она без конца спрашивала о нем, объясняя этим свою тревогу. Однажды она ни с того ни с сего приступила к матери с вопросами: «Почему София моложе, чем я? Где был Фрицик прежде? Если он был на небе, то что он там тогда делал? Почему он спустился вниз только сейчас, а не раньше?» В конце концов мать объяснила, что братик вырос у нее в животе, как растения растут в земле. Эта идея привела Анну в восторг. Затем она спросила: «Значит, потом он вышел совершенно самостоятельно?» – «Да». – «Но ведь он еще совсем не умеет ходить». – «Выполз на четвереньках». – «Значит, там, – сказала она, показав на грудь, – есть дыра? Или он вышел изо рта?» И, не дожидаясь ответа, заявила, что прекрасно знает – его принес аист. Однако вечером она вдруг сказала: «Мой брат[287] в Италии, у него дом из сукна и стекла, и он не рушится»; после этого землетрясение перестало ее интересовать, она больше не просила показать ей фотографии извержения вулкана. В разговорах с куклами она еще упоминала об аисте, но не очень уверенно. Но вскоре ее начали интересовать другие вещи. Увидев, что отец лежит в постели, она спросила: «Почему ты в постели? Может, у тебя тоже растение в животе?» Она видела во сне свой игрушечный Ноев ковчег и рассказывала: «Внизу там была крышечка, которая отворяется, и зверушки вываливаются»; на самом деле ее Ноев ковчег открывался сверху. У нее опять начались кошмары, – очевидно, теперь она спрашивала себя о роли отца. К ее матери пришла в гости беременная дама, и на следующий день мать увидела, как Анна, засунув под юбку куклу, медленно вытаскивает ее головой вниз, приговаривая: «Вот, сейчас появится ребеночек, он уже почти совсем вышел». Через некоторое время она сказала, когда ей дали апельсин: «Я хочу проглотить его целиком, совсем вовнутрь живота, и тогда я получу ребеночка». Однажды утром, когда отец был в ванной, она бросилась на его кровать, улеглась на живот и стала сучить ногами, говоря: «Правда, так делает папа?» В следующие пять месяцев она, казалось, забыла и думать об этом, а потом вдруг стала опасаться отца: ей казалось, что он хочет ее утопить и т. д. Однажды она, играя, помогала садовнику сажать в землю семена и спросила отца: «А как глаза вросли в голову? А волосы?» Отец объяснил, что их зачатки уже были в теле ребенка и вместе с ним росли. Тогда она спросила: «Но как же тогда Фрицик вошел в маму? Кто его посадил в ее тело? А тебя кто посадил в твою маму? И где Фрицик вышел наружу?» Отец с улыбкой ответил: «А ты как думаешь?» Она указала на свои половые органы: «Он вышел оттуда?» – «Конечно». – «Но как он вошел в маму? Его посадили? Значит, посадили семечко?» Отец объяснил, что семечко дает папа, мужчина. Этот ответ ее совершенно удовлетворил, а на следующий день дразнила мать: «Папа мне сказал, что Фриц был ангелочком и что его принес аист». Она стала значительно спокойнее; но однажды ей приснилось, что много садовников стоят и мочатся, и среди них отец. Посмотрев, как садовник обстругивает ящик, она увидела во сне, что он обстругивает ей гениталии; ее явно занимал вопрос, какую именно роль играет отец. Она узнала почти все в пятилетнем возрасте и позже, как кажется, не испытывала по этому поводу никаких волнений.
Этот случай весьма характерен, хотя девочка чаще всего не задается настолько четкими вопросами о роли отца, а родители обычно отвечают на них весьма уклончиво. Многие девочки подкладывают под фартучки подушку и играют в беременных или же носят куклу под юбкой, а потом роняют ее в колыбель, кормят куклу грудью. Мальчики тоже восхищаются тайной материнства; все дети обладают «глубинным» воображением, которое позволяет им угадывать тайные богатства, кроющиеся в вещах; все они с восторгом, как к чуду, относятся к предметам, содержащим внутри себя другие предметы, – к куклам, коробкам, внутри которых находятся куклы и коробки поменьше, к виньеткам, в центре которых изображены такие же виньетки в уменьшенном виде; все они любят наблюдать, как раскрываются почки, восхищаются цыпленком, вылупляющимся из скорлупы, или неожиданно раскрывающимися в миске с водой «японскими цветами». Один маленький мальчик, открыв пасхальное яйцо и увидев в нем сахарные яички, с радостным изумлением воскликнул: «О! это же мама!» Рождение ребенка из живота прекрасно, как фокус. Мать кажется волшебницей, как фея. Многие мальчики огорчаются, что лишены такого преимущества; и если, став постарше, они разоряют гнезда, затаптывают молодые ростки и вообще с какой-то яростью истребляют все живое, то тем самым они мстят за свою неспособность давать жизнь; девочка же с радостью ждет того дня, когда сможет это сделать.
Кроме этой надежды, конкретизирующейся в игре в куклы, девочка находит возможности для самоутверждения в домашнем труде. Даже совсем маленькая девочка может многое сделать дома; мальчика обычно такой работой не занимают, но его сестре не только позволяют подметать пол, вытирать пыль, чистить овощи, купать младенца, помогать готовить, но и требуют от нее этого. Особенно часто приобщают к материнским заботам старшую дочь; мать, либо из соображений удобства, либо из враждебности или садизма, перекладывает на нее многие свои функции; в этом случае девочка раньше времени включается в мир серьезного; чувство собственной значимости поможет ей принять свою женственность, но она лишается счастливого бескорыстия, детской беззаботности; преждевременно став женщиной, она слишком рано познает пределы, которые женский удел ставит человеку; к отрочеству она уже становится взрослой, что придает ее развитию необычный характер. Ребенок, перегруженный заботами, может до времени превратиться в рабыню, обреченную на безрадостное существование. Но если ей дают работу по силам, она гордится, что приносит пользу, как большая, и с удовольствием чувствует свою солидарность со взрослыми. Эта солидарность возможна потому, что дистанция между домашней хозяйкой и ребенком невелика. Мужчина имеет профессию, от детского возраста его отделяют годы учебы; для маленького мальчика работа отца окружена глубокой тайной; он пока лишь зачаток того мужчины, которым станет позже. Напротив, материнские дела доступны и для девочки; «Она уже маленькая женщина», – говорят о ней родители, ведь девочка развивается быстрее, чем мальчик; на самом же деле она ближе к взрослой стадии только потому, что по традиции эта стадия для большинства женщин остается более инфантильной. Женщина действительно рано начинает чувствовать себя взрослой, ей нравится играть роль «маленькой мамы» по отношению к младшим, она охотно напускает на себя важный вид, здраво рассуждает, отдает распоряжения, демонстрирует свое превосходство над малышами-братьями, разговаривает с матерью как с равной.
Несмотря на все эти компенсации, она принимает уготованную ей судьбу не без сожаления; становясь старше, она завидует мальчикам и их мужественности. Иногда родители, бабушки и дедушки почти не скрывают, что им бы хотелось иметь мальчика, а не девочку, или выказывают больше любви брату, чем сестре: как показывают опросы, большинство родителей предпочитают иметь сыновей, а не дочерей. С мальчиками разговаривают серьезнее, уважительнее, за ними признают больше прав; сами мальчики презирают девочек, не принимают их в свои игры и компании, оскорбляют, например дразнят их «зассыхами», вновь пробуждая в девочках их тайное детское унижение. Во Франции в смешанных школах мальчишечья каста намеренно угнетает и преследует касту девочек. Однако если девочки хотят соперничать с мальчиками, драться с ними, то их ругают. Девочки вдвойне завидуют чисто мальчишеским занятиям: с одной стороны, в них живет стихийное желание утвердить свою власть над миром, а с другой – они протестуют против подчиненного положения, на которое их обрекают. Кроме всего прочего, они страдают оттого, что им запрещают лазить на деревья, на стремянки и крыши. Адлер отмечает, что понятия верха и низа очень важны, потому что идея возвышения в пространстве предполагает духовное превосходство, как об этом свидетельствуют многие мифы о героях; дойти до верха, добраться до вершины означает вознестись над этим миром в качестве независимого субъекта; мальчики часто соперничают в лазанье. Девочке подобные подвиги запрещены, и она, сидя под деревом или у подножия горы и видя наверху торжествующих мальчиков, чувствует себя ниже их и душой и телом. То же самое она чувствует, когда мальчик обгоняет ее в беге, побеждает в состязаниях в прыжках, сбивает с ног в драке или просто не желает с ней общаться.
По мере того как девочка растет и ее мир расширяется, мужское превосходство утверждается все прочнее. Зачастую в этот момент отождествление себя с матерью перестает ей казаться удовлетворительным решением; поначалу девочка принимает свое женское предназначение вовсе не потому, что намерена сдаться без борьбы, напротив, она стремится властвовать; ей хочется стать матроной, ибо общество матрон кажется ей привилегированным, но, когда круг ее общения перестает ограничиваться матерью, когда его расширяют друзья, учеба, игры, чтение, она понимает, что в мире господствуют не женщины, а мужчины. Именно это открытие, а не знакомство с пенисом резко изменяет ее представление о самой себе.
Вначале она сталкивается с иерархией полов на опыте жизни в семье; она постепенно начинает понимать, что власть отца неколебима, хоть и не ощущается каждую минуту; оттого что к ней не прибегают без нужды, она являет себя в еще большем блеске; даже если на самом деле в семье всем заправляет мать, ей обычно хватает хитрости ссылаться на волю отца; в важные моменты она требует, награждает или наказывает от его имени или через его посредство. Жизнь отца окружена ореолом почтения и тайны: часы, которые он проводит дома, кабинет, где он работает, его вещи и занятия, его мании носят сакральный характер. Именно он содержит семью, отвечает за нее, он – ее глава. Обычно он работает вне дома, и через него семья сообщается с остальным миром; он – воплощение этого беспокойного, огромного, полного трудностей и чудес мира; он – сама трансцендентность, бог[288]. Ребенок ощущает это телесно: в силе рук, поднимающих его, в крепости тела, к которому он прижимается. Он свергает мать с пьедестала, как некогда Ра свергнул Исиду, а Солнце – Землю. Но в результате положение девочки резко меняется: она была призвана стать однажды такой же женщиной, как ее всемогущая мать, но она никогда не станет властелином-отцом; с матерью ее связывало активное соперничество, от отца она может лишь пассивно ожидать признания своих достоинств. Мальчик осознает превосходство отца через чувство соперничества, тогда как девочка с бессильным восхищением испытывает его на себе. Как я уже говорила, то, что Фрейд называет «комплексом Электры», – это не половое влечение, как он утверждает, а полное самоотречение субъекта и его покорное и почтительное согласие превратиться в объект. Нежное отношение отца к дочери придает ее существованию великолепную оправданность; она обладает всеми достоинствами, которые другим не так-то просто приобрести; она удовлетворена, ее боготворят. Случается, что женщина всю жизнь ностальгически ищет эту полноту и покой. Если ей отказано в этой любви, она может чувствовать себя навеки виноватой и обреченной; либо она может искать признания у других и становится равнодушной, если не враждебной к отцу. К тому же не один отец повелевает миром: мужское превосходство распространяется на весь сильный пол, и не следует считать, что для девочки все мужчины являются «заместителями» отца. Дедушки, старшие братья, дядья, отцы подружек, друзья дома, учителя, священники, врачи привлекают девочку непосредственно, просто как мужчины. Видя трепетное уважение взрослых женщин к мужчине, девочка также возводит его на пьедестал[289].
Девочка во всем видит подтверждение описанной иерархии полов. В истории и литературе, которые она изучает, в песнях и сказках, которые ей поют и рассказывают на ночь, – повсюду воспевается мужчина. Мужчины создали Грецию, Римскую империю, Францию и все другие государства, они открыли значение земли и придумали орудия для ее обработки, они правили ею, они заполнили ее статуями, картинами, книгами. В детской литературе, в мифологии, в сказках и рассказах отражаются мифы, созданные гордыней и желаниями мужчин; девочка осваивает мир и распознает свою судьбу в нем через мужское восприятие. Мужское превосходство подавляюще: с одной стороны мужчины – Персей, Геркулес, Давид, Ахилл, Ланселот, Дюгеклен, Баярд, Наполеон, а с другой – одна Жанна д’Арк, да и то у нее за спиной видятся величественные очертания еще одного мужчины – архангела Михаила! Нет ничего скучнее, чем книги о жизни знаменитых женщин: по сравнению с великими мужчинами они выглядят бледно; к тому же большинство из них купаются в лучах славы какого-нибудь героя-мужчины. Ева была создана не ради себя самой, а только как подруга Адама и из его ребра; в Библии мало женщин, совершивших славные дела: Руфь всего лишь нашла себе мужа, Есфирь спасла иудеев, преклонив колена перед Артаксерксом, причем была лишь покорным орудием в руках Мордехая, Юдифь была более отважна, но и она послушно выполняла волю священников, а в ее подвиге есть что-то нечистое, его не сравнить с яркой и чистой победой юного Давида. Богини в античной мифологии ветрены и капризны, все они трепещут перед Юпитером; великолепный Прометей похищает небесный огонь, а Пандора открывает ларец с несчастьями. Конечно, в сказках иногда встречаются ведьмы, старухи, наделенные устрашающей силой. Например, в андерсеновском «Райском саду» Мать ветров напоминает первобытную Великую богиню: четверо ее огромных сыновей со страхом повинуются ей, а если они плохо себя ведут, она их бьет и сажает в мешок. Но это непривлекательные персонажи. Феи, сирены, ундины, ускользающие от власти мужчин, более приятны; но их существование неопределенно и почти не индивидуализировано; они попадают в жизнь людей, не имея собственной судьбы; Русалочка у Андерсена, став женщиной, познает иго любви, и ее уделом становится страдание. Главным героем и современных повестей, и древних легенд является мужчина. Любопытное исключение представляют собой книги г-жи де Сегюр: в них описано матриархальное общество, в котором муж либо отсутствует, либо смешон; но, как правило, образ отца овеян ореолом славы, как и в реальном мире. Все женские драмы в «Маленьких женщинах» связаны с отцом, чье отсутствие превращает его в божество. В приключенческих романах мальчики совершают кругосветные путешествия, становятся матросами и уходят в плавание, питаются в джунглях плодами хлебного дерева. Все важные события происходят по воле мужчин. Реальность подтверждает эти легенды и романы. Если девочка читает газеты, слушает разговоры взрослых, она убеждается, что и сегодня, как встарь, миром правят мужчины. Главы государств, генералы, путешественники, музыканты и художники, которыми она восхищается, – мужчины; именно мужчины заставляют ее сердце биться от восторга.
Верховенство мужчины отражается и в мире сверхъестественного. Поскольку религия играет значительную роль в жизни женщины, а девочка сильнее зависит от матери, чем мальчик, она обычно испытывает и более сильное религиозное влияние. Но в западных религиях Бог Отец – это мужчина, старик, наделенный специфически мужским атрибутом, окладистой белой бородой[290]. Христос для верующих наделен еще более конкретным обликом: это мужчина из плоти и крови, с длинной светлой бородой. По мнению теологов, ангелы не имеют пола, но имена у них всегда мужские, и являются они в облике прекрасных юношей. Посланники Бога на земле – папа, епископы, у которых целуют перстень, священник, который служит мессу и читает проповедь, перед которым становятся на колени в тиши исповедальни, – мужчины. У набожной девочки отношения с Отцом Небесным аналогичны отношениям с отцом земным, но поскольку они строятся в сфере воображаемого, то приводят к еще более полному отказу от себя. В частности, католическая религия оказывает на нее самое тлетворное влияние[291]. Дева Мария на коленях выслушивает слова ангела и говорит в ответ: «Я служанка Господня». Мария Магдалина простирается у ног Христа и вытирает их своими длинными женскими волосами. Женщины-святые возглашают свою любовь к светозарному Христу, преклонив колена. Ребенок, стоя на коленях, окутанный запахом ладана, являет себя взору Бога и ангелов – мужскому взору. Многие подчеркивали сходство между языком эротики и мистическим языком у женщин; например, святая Тереза пишет о Младенце Христе:
О Возлюбленный мой, благодаря любви Твоей согласна я не созерцать на этой грешной земле Твой нежный взгляд, не осязать невыразимый поцелуй уст Твоих, но заклинаю Тебя: воспламени меня своей любовью…
Возлюбленный мой, дай мне вскоре
Увидеть нежность первой улыбки Твоей.
Ах, позволь мне в жгучем моем безумии,
Позволь укрыться в Твоем сердце!
Я жажду не отводить глаз от Твоего Божественного взора, хочу стать добычей Твоей любви. Однажды, надеюсь, Ты прольешься на меня огнем и унесешь к очагу любви, Ты наконец погрузишь меня в пылающую бездну и сделаешь навеки ее блаженной жертвой.
Но из этого отнюдь не следует, что подобные излияния всегда сексуальны; скорее женская сексуальность по мере своего развития оказывается проникнута тем религиозным чувством, какое женщина с детства питает к мужчине. Верно, что девочку, когда она предстает перед исповедником и даже перед пустым алтарем, охватывает дрожь, очень близкая к той, которую она позднее испытает в объятиях любовника; но дело в том, что женская любовь есть одна из форм опыта, в котором сознание человека становится объектом ради превосходящего его бытия; именно такие пассивные услады испытывает набожная девушка в полутьме церкви.
Бессильно закрыв лицо руками, она познает чудо самоотречения: на коленях она возносится к небу; она знает, что, отдавшись в руки Бога, обретет успение в окружении облаков и ангелов. Этот свой опыт чудесного она переносит на свое земное будущее. Оно может открываться девочке и многими другими путями, но все подталкивает ее к тому, чтобы в мечтах забыться в объятиях мужчины и тем самым во славе вознестись на небо. Она узнает, что, для того чтобы быть счастливой, надо быть любимой, а чтобы быть любимой, надо ждать любви. Женщина – это Спящая красавица, Ослиная шкура, Золушка, Белоснежка: та, что получает, претерпевает. В песнях, в сказках юноша отважно отправляется на поиски возлюбленной, он разит драконов, сражается с великанами, а она сидит взаперти в башне, в замке, в саду или пещере, она в плену, она спит или прикована к скале. Словом, она ждет. «Настанет день, и мой принц придет…» («Some day he’ll come along, the man I love…») – поется в народных песенках, которые также внушают мысль о терпении и надежде. Самая насущная необходимость для женщины – это покорить мужское сердце; все героини, даже бесстрашные и не боящиеся риска, жаждут этой награды; и чаще всего от них требуется только одно достоинство – красота. Понятно поэтому, что забота о своей внешности может превратиться для девочки в настоящее наваждение; и принцессам и пастушкам нужно быть красивыми, чтобы завоевать любовь и счастье; безобразное лицо ужасным образом ассоциируется с дурным нравом, и, видя несчастья, обрушивающиеся на дурнушек, непонятно, за что их карает судьба – за проступки или за невезение. Часто молодые красавицы, которым уготовано счастливое будущее, предстают сперва в роли жертвы; истории о Женевьеве Брабантской, о Гризельде не так невинны, как кажется на первый взгляд; любовь в них волнующим образом переплетена со страданием; женщина достигает самых упоительных побед, лишь дойдя до последней ступени унижения; девочка узнает, что ее путь к могуществу лежит через полнейший отказ от самой себя, во имя Бога или мужчины; она наслаждается мазохизмом, сулящим ей высшее торжество. Святая Бландина, чье белое тело покрыто кровью и истерзано львами, Белоснежка, что покоится, как мертвая, в хрустальном гробу, Спящая красавица, лишившаяся чувств Атала, целая когорта нежных, поруганных, пассивных, раненых, коленопреклоненных, униженных героинь учит свою юную сестру завораживающей власти поруганной, брошенной, смиренной красоты. Неудивительно поэтому, что девочка, в отличие от мальчика, играющего в героев, любит играть в мученицу: язычники бросают ее львам, Синяя Борода таскает ее за волосы, король, ее супруг, прогоняет ее в темный лес; она смиренно страдает, умирает и покрывает себя славой. «Когда я была еще совсем маленькой, мне хотелось завоевывать мужскую нежность, хотелось, чтобы мужчины волновались за меня, спасали меня, а я бы умирала в их объятиях», – пишет г-жа де Ноай. Замечательный пример подобных мазохистских грез мы находим в «Черном парусе» Марии Ле Ардуэн.
В семилетнем возрасте я, сама не знаю как, придумала своего первого мужчину. Он был высокий, стройный, совсем юный, всегда был одет в черный атласный костюм с длинными рукавами, ниспадающими до земли. Его прекрасные белокурые волосы крупными кольцами ложились на плечи… Я назвала его Эдмоном… Затем однажды я придумала ему двух братьев… Эти три брата – Эдмон, Шарль и Седрик, – три стройных блондина, одетые в черные атласные костюмы, доставляли мне минуты странного блаженства. Их красивые ноги в шелковых туфлях и тонкие руки наполняли мою душу самыми разными чувствами… Я сама была их сестрой Маргаритой… Мне нравилось воображать, что я подчинена их воле, что они имеют надо мной безраздельную власть. Я говорила себе, что старший брат Эдмон волен в моей жизни и смерти. Мне было запрещено смотреть ему в глаза. Он наказывал меня розгами за малейшую провинность. Когда он обращался ко мне, меня охватывал такой почтительный страх, что я была не способна отвечать, а только без конца бормотала: «Да, мой господин», «Нет, мой господин» – и при этом с каким-то странным удовольствием чувствовала себя дурочкой… Когда он причинял мне слишком сильную боль, я шептала: «Благодарю, мой господин». Наступал момент, когда, изнемогая от боли, я, чтобы не закричать, прижималась губами к его руке, в душе у меня что-то обрывалось и я впадала в такое состояние, когда от избытка счастья хочется умереть.
В довольно раннем возрасте девочка воображает, что она уже вступила в возраст любви; в девять-десять лет ей нравится краситься, она подкладывает себе что-нибудь в лифчик, наряжается, как взрослая женщина. Однако она вовсе не стремится к эротическим опытам с мальчиками своего возраста: если ей случается спрятаться где-нибудь с мальчиками и играть в «я кое-что тебе покажу», то только из сексуального любопытства. Партнером же ее в любовных грезах бывает взрослый мужчина, либо полностью выдуманный, либо напоминающий кого-то из реальных людей; в последнем случае девочка довольствуется любовью на расстоянии. В воспоминаниях Колетт Одри[292] есть прекрасный пример подобных детских грез; по ее словам, в пятилетнем возрасте она познала любовь.
Конечно, это не имело ничего общего с детскими сексуальными удовольствиями, например с приятными ощущениями, которые я испытывала, скача на одном из стульев в столовой или поглаживая себя, перед тем как заснуть… Между чувством и удовольствием была только одна общая черта – и то и другое я тщательно скрывала от окружающих… Моя любовь к этому юноше заключалась в том, что я думала о нем, перед тем как уснуть, и воображала всякие чудесные истории… В Прива я влюблялась во всех начальников канцелярии моего отца… Когда они уезжали, я не очень огорчалась, ведь они были лишь поводом для моих любовных грез… По вечерам в постели я брала реванш за свой юный возраст и излишнюю робость. Все начиналось с тщательной подготовки: для меня не составляло никакого труда вызвать в сознании предмет своих грез, труднее было преобразить самое себя так, чтобы видеть себя изнутри: я переставала быть «я» и становилась «она». Сначала я была красавицей восемнадцати лет. В этом мне очень помогла коробка конфет, длинная, плоская прямоугольная коробка из-под драже, на которой были нарисованы две девушки, окруженные голубками. Я была брюнеткой с короткими кудрями, в длинном муслиновом платье. Мы с любимым не виделись десять лет. Он возвращался почти не изменившийся, и это прелестное существо повергало его в смятение. Она, казалось, почти не помнила его, была очень естественна, холодна и остроумна. Для их первой встречи я сочиняла поистине блестящие диалоги. Затем следовали недоразумения, долгая и трудная борьба, он переживал минуты жестокого отчаяния и ревности. Наконец, дойдя до крайности, он признавался ей в любви. Она молча выслушивала его и в тот момент, когда он думал, что все пропало, говорила, что никогда не переставала его любить, и они целомудренно обнимались. Сцена обычно происходила вечером в парке. Я видела два силуэта, близко сидящие на скамейке, слышала звук голосов, ощущала тепло тел. Но дальше этого я не шла… до свадьбы дело никогда не доходило…[293] На следующее утро я ненадолго возвращалась к своим грезам. Не знаю почему, но отражение в зеркале моего намыленного лица приводило меня в восхищение (вообще я не казалась себе красивой) и наполняло мое сердце надеждой. Я могла бы часами любоваться этим слегка запрокинутым, покрытым мыльной пеной лицом, которое, казалось, ожидает меня на пути в будущее. Но надо было торопиться; стоило мне вытереться, как все исчезало, я опять видела свое привычное детское лицо, не представлявшее для меня никакого интереса.
Игры и мечты учат девочку пассивности; но еще до того, как стать женщиной, она уже является человеком; она уже знает, что принять себя как женщину – значит отказаться от себя, себя искалечить; отказаться соблазнительно, стать калекой невыносимо. Мужчина, любовь еще далеко, в туманном будущем; в настоящем же девочка, как и ее братья, стремится к активности, к независимости. Свобода не является для детей тяжким бременем, потому что не предполагает ответственности; они чувствуют себя в безопасности под опекой родителей, у них нет искушения бежать от самих себя. Из-за стихийной тяги девочки к жизни, ее любви к игре, смеху, приключениям материнский круг кажется ей слишком тесным, она в нем задыхается. Она хотела бы вырваться из-под материнской власти. Эта власть является куда более мелочной и личной, чем та, которую приходится терпеть над собой мальчикам. Редко мать проявляет такое понимание и скромность, как Сидо, с любовью описанная Колетт. Даже если оставить в стороне почти патологические случаи – кстати, не такие уж редкие[294], – когда мать предстает истязательницей, вымещающей на ребенке свою жажду господства и садизм, дочь для нее есть главный объект, по отношению к которому она стремится утвердиться в качестве независимого субъекта; эти притязания вызывают у девочки бурное возмущение. Бунт нормальной девочки против нормальной матери описан у К. Одри:
Я не могла бы сказать правду, какой бы невинной она ни была, потому что перед мамой всегда чувствовала себя виноватой. Она была главной среди взрослых, и я так злилась на нее, что не избавилась от этой злости и по сей день. Во мне словно была кипящая, болезненная рана, и я не сомневалась, что она не заживет никогда… Я не думала: «Она слишком строга» или «Она не имеет права». Я думала: «Нет, нет, нет» – изо всех сил. Мой протест вызывала не ее власть сама по себе, не необоснованные приказы и запреты, а ее желание меня обуздать. Иногда она так и говорила, но, даже когда не говорила, об этом говорил ее взгляд, ее тон. Или она однажды сказала знакомым дамам, что дети бывают значительно послушнее после трепки. Я не могла забыть эти слова, они застряли у меня в горле, ни вытолкнуть их, ни проглотить было невозможно. В этом гневе смешивались и моя вина перед ней, и стыд перед собой (ведь, в конце концов, я ее боялась и у меня для мести не было в запасе ничего, кроме грубых слов или дерзостей), но и моя доблесть, несмотря ни на что; до тех пор, пока эта рана не затянулась, пока во мне живет молчаливая ярость от одних только слов: «обуздать», «послушный», «трепка», «унижение», – меня не обуздать.
Бунт против матери тем сильнее, что зачастую мать теряет в глазах дочери авторитет. Девочка видит, что мать ждет, терпит, жалуется, плачет, устраивает сцены, и в повседневной реальности эта неблагодарная роль не влечет за собой торжества; если она жертва, ее презирают, если мегера, ненавидят; ее удел предстает прообразом пошлой повторяемости: жизнь в ней лишь глупо повторяется и никуда не движется; замкнувшись в своей роли хозяйки, она ставит предел расширению существования, она есть препятствие и отрицание. Дочь хочет не быть похожей на нее. Она преклоняется перед женщинами, избежавшими женского рабства, – актрисами, писательницами, преподавательницами; она увлекается спортом, учится, лазит по деревьям, рвет одежду, пытается соперничать с мальчиками. Чаще всего она находит себе верную подругу и поверяет ей свои секреты; эта дружба единственная и неповторимая, как любовная страсть, и обычно предполагает обмен сексуальными секретами: девочки обмениваются сведениями, которые им удается раздобыть, и обсуждают их. Нередко случается, что образуется треугольник, поскольку одна из девочек влюблена в брата подружки: так, в «Войне и мире» верная подруга Наташи, Соня, любит ее брата Николая. В любом случае такая дружба хранится в тайне; девочка в этот период вообще любит секреты и делает их из самых незначительных вещей: такова ее реакция на то, что от ее любопытства что-то скрывают; кроме того, это способ придать себе больше веса, к чему она всячески стремится; она пытается вмешиваться в жизнь взрослых, придумывает о них целые романтические истории, в которые сама верит лишь наполовину, но отводит себе в них значительную роль. Собираясь в группы, девочки стараются показать, что на презрение мальчиков они отвечают презрением: держатся отдельно от них, дразнят их, насмехаются. Но на самом деле девочке льстит, когда мальчики обращаются с ней как с равной, она стремится получить их одобрение. Ей хочется принадлежать к высшей касте. Отголоски того процесса, который в первобытных племенах подчинил женщину мужскому авторитету, слышатся в душе каждой девочки: она отвергает свою участь, трансценденция в ней осуждает абсурд имманентности. Ее раздражает, что ее заставляют следовать правилам приличия, носить неудобную одежду, закабаляют работой по хозяйству, останавливают все ее порывы; по этому поводу было проведено немало опросов, и почти все они[295] дали одинаковый результат: все мальчики – как когда-то Платон – говорят, что они ни за что на свете не хотели бы быть девочками; почти все девочки жалеют, что они не мальчики. По статистике, приведенной Хэвлоком Эллисом, только один мальчик из ста хотел бы быть девочкой, тогда как 75 % девочек предпочли бы сменить пол. Как явствует из опроса Карла Пипала (на который ссылается Бодуэн в своем труде «Детская душа»), из двадцати мальчиков в возрасте от двенадцати до четырнадцати лет восемнадцать сказали, что согласны на что угодно, только бы не быть девочками, а из двадцати двух девочек десять хотели бы стать мальчиками; при этом они приводили следующие доводы: «Мальчикам лучше, они не страдают, как женщины… Мама бы больше меня любила… У мальчиков работа интереснее… Мальчики способнее к учебе… Я бы в шутку пугала девочек… Я бы больше не боялась мальчиков… Они свободнее… У мальчиков более интересные игры… У них удобнее одежда…» Последнее замечание приходится слышать часто: почти все девочки жалуются, что в платьях им неудобно, что они не могут в них свободно двигаться, должны постоянно следить, чтобы юбка не задиралась, а светлая одежда не пачкалась. В десять-двенадцать лет большинство девочек – поистине «неудавшиеся мальчики», дети-сорванцы, которым не дозволено быть мальчиками. Они не только страдают от этого как от несправедливого ущемления своих прав, их еще и принуждают к нездоровому образу жизни. Не получающий выхода избыток жизненных сил, невостребованная сила приводят к нервности; слишком степенные занятия не позволяют расходовать кипучую энергию; девочки скучают и от скуки, а также чтобы компенсировать мучительную неполноценность, предаются печальным и романтическим грезам; пристрастившись к этому легкому способу уйти от реальности, они теряют с ней связь; их чувства становятся экзальтированными и необузданными; не имея возможности действовать, они говорят, охотно перемежая серьезные разговоры с пустой болтовней; одинокие, «непонятые», они ищут утешения в нарциссизме: воображают себя героинями романа, восхищаются собой, жалеют себя; вполне естественно, что они становятся кокетками и притворщицами, причем оба эти недостатка усугубляются в момент полового созревания. Их дискомфорт выражается в капризах, приступах гнева, слезах; им нравится плакать – склонность к слезам сохраняется и у многих взрослых женщин – главным образом потому, что они любят разыгрывать из себя жертву: это одновременно и протест против своего сурового удела, и способ растрогать окружающих. «Девочки так любят плакать, что иногда даже плачут перед зеркалом, это доставляет им двойное наслаждение», – рассказывает монсеньор Дюпанлу. Большинство драм девочек связано с отношениями в семье; они стремятся разорвать свою связь с матерью: то питают к ней враждебность, то сохраняют острую нужду в ее покровительстве; им хочется безраздельно завладеть любовью отца; они ревнивы, ранимы, требовательны. Нередко они сочиняют целые романы, считают себя приемными детьми, а родителей – неродными, придумывают родителям тайную жизнь, грезят об их отношениях, любят воображать, будто мать не понимает отца, что он с ней несчастен и не нашел в ней той идеальной подруги, которой могла бы быть для него дочь, либо, наоборот, что мать права, считая отца грубым и неотесанным, что он внушает ей физическое отвращение. Фантазмы, притворство, детские трагедии, наигранный восторг, причуды – причины всего этого следует искать не в загадочной женской душе, а в положении девочки.
Странный опыт для индивида, воспринимающего себя как автономного субъекта, как трансценденцию, как абсолют, – обнаружить в себе в качестве раз навсегда данной сущности подчиненность; странный опыт для того, кто для себя полагает себя единым, – открыть себя для себя как инаковость. Именно это происходит с девочкой, когда она, познавая мир, осознает себя в нем как женщина. Предназначенная ей сфера со всех сторон замкнута, ограничена, подавлена миром мужчин: куда бы она ни кинула взор, за что бы ни взялась, она повсюду уткнется в потолок, а ее путь преградят стены. Божества мужчины так высоко на небесах, что на деле для него нет богов; девочка живет среди богов в человеческом обличье.
В таком положении находятся не только девочки. Так же живут негры в Америке: они лишь отчасти интегрированы в цивилизацию, которая при этом смотрит на них как на низшую касту; именно от этого горько страдает на заре своей жизни Биггер Томас[296] – от раз навсегда данной неполноценности, от проклятой инаковости, заложенной в цвете его кожи: он смотрит на пролетающие самолеты и знает, что небо для него закрыто, потому что он чернокожий. Девочка знает, что она не будет бороздить моря, не отправится к полюсу, что многие приключения и радости ей недоступны, потому что она – женщина, ей не повезло с рождения. Но между ними существует большое различие: негры восстают против своей судьбы, суровость которой не компенсируется никакими преимуществами; женщину же подталкивают к сообщничеству. Я уже упоминала[297], что в существующем, помимо подлинного отстаивания своей субъектности и суверенной свободы, присутствует также и неподлинная тяга отказаться, бежать от себя. Родители и воспитатели, книги и мифы, женщины и мужчины всячески расхваливают девочке услады пассивности, учат вкушать их с самого раннего детства; искушение становится все более лукавым, и она поддается ему тем более неизбежно, что порыв ее трансценденции наталкивается на самое суровое сопротивление. Но, принимая пассивность, она тем самым принимает без борьбы навязанную ей извне судьбу, и эта неизбежность ее пугает. Перед юношей, будь он честолюбивым, легкомысленным или робким, открыто широкое будущее: он будет моряком или инженером, останется в деревне или уедет в город, повидает мир, разбогатеет; глядя в будущее, где его ждут неожиданные возможности, он чувствует себя свободным. Девочка выйдет замуж, станет матерью, бабушкой; она будет заниматься домашним хозяйством точно так же, как ее мать, будет заботиться о детях, как заботились о ней самой: в двенадцать лет она уже точно знает, что ей уготовано, она будет жить день за днем, но строить свою жизнь ей не дано; она с любопытством, но и со страхом думает о жизни, все этапы которой предусмотрены заранее и к которой ее неминуемо приближает каждый день.