Часть 4 из 8 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Бухаринцы, троцкисты, вредители, вся эта фашистская сволочь, ну, я понимаю, охрана, кому-то надо ведь убийц охранять, но смотреть на их звериные рожи… Я бы точно ни минуты не выдержал, перестрелял бы всех их, к чёртовой матери.
– Всякой сволочи по её делам, – изрёк философически Рза.
– Я фашистов знаю по Ленинграду. – Костя яростно крутил головой. – Видел, как сигнальщики ночью наводят фашистских лётчиков. Зелёная цепочка над крышей, это он, гад, сигналит, наводит, куда бомбить. Я б его, в лагере он, не в лагере, а живым бы не оставил, убил. – Костино лицо было белым. – Я поэтому понять не могу, ну зачем, зачем вы туда, где всё время эти гады перед глазами?
Рза задумчиво посмотрел на Костю:
– Некоторые художники, Костя, ходили специально смотреть на казнь, чтобы полнее ощутить жизнь. Искусство не всегда праздник, дорогой мой Константин Игоревич. Наш социалистический реализм требует серьёзного изучения всех сторон действительности, даже самых тяжёлых. Тем более что идёт война.
– Не понять мне. – Костя вдохнул и выдохнул. – Ладно, пойду к себе, надо подготовить «Сокровище», не то Казорин все мозги выест.
Люди втекали в зал, люди вытекали из зала, но лишь некоторые подходили к Степану Дмитриевичу. В Доме ненца скульптора знали все, и такая нарочитая отстранённость была, в общем-то, по-человечески объяснима – никто толком не знал причину его нежданного переселения в лагерь.
Скоро появился Казорин, замначальника Дома ненца, с ведёрком краски и белохвостой кисточкой, заботливо укутанной в ветошь. Он загадочно подмигнул художнику и направил свой шаг к портрету верховного главнокомандующего над сценой. Поднявшись, ни слова не говоря, он застыл в почтительном одиночестве, потом расслабился, щёлкнул пальцами, и из-за правой кулисы сцены вышел человек со стремянкой. Через минуту белохвостая кисть, уже ставшая золотой, как солнце, облекала текучим золотом траченную временем раму.
Верховный одобрительно щурился, и Илья Николаевич, разрумянившись, отвечал ему таким же прищуром. Эту ответственную работу Казорин не доверил бы никому, совесть коммуниста не позволяла.
За спиной Казорина зашумели. Еремей Евгеньевич Ливенштольц, старший методист Дома ненца, яростно работал руками, как безумная ветряная мельница. Блестя лысиной, посеребревшей от пота, грудью он выдавливал ненцев, нерешительно топтавшихся на пороге в размышлении, входить или обождать.
Казорин обернулся на шум и сейчас же ощутил под рукой не ребристый узор на раме, а натянутый до предела холст. Руку с кистью как огнём обожгло. Он, не веря, что случилось непоправимое, ошалело посмотрел на портрет, на предательский мазок на мундире, лёгший точно между гербовой пуговицей и квадратом накладного кармана. Помощник, придерживающий стремянку, торопливо отвёл глаза. Взгляд верховного стал холоден и задумчив.
Еремей Евгеньевич Ливенштольц, совладав с неуправляемой массой представителей туземного населения, уже бодренько вышагивал к сцене, на ходу вытирая лысину и гармонически пришаркивая подошвами.
Ненцы робко выстроились по стенке, переминались, улыбались по-детски и украдкой поглядывали на дверь. В Доме ненца, в этом праздничном зале, декорированном по всем канонам, они выглядели убого и некрасиво. В малицах, заношенных вдрызг, кое-кто в засаленных пиджаках, в пимах с лезущими клочьями меха, эта робкая туземная братия в полтора десятка мужчин и юношей представляла собой картину, несовместную с обстановкой зала. Где таких набрал Ливенштольц, на каких таких задворках империи, было дьяволу одному известно, не считая самого Ливенштольца. Впрочем, в хмурые военные времена, когда всё – на нужды фронта и обороны, иных ненцев трудно было где-либо отыскать, разве только на картинке в журнале.
Методист уже взбирался на сцену, уже топал прямиком к лесенке, где с трагически застывшим лицом, как скульптурная фигура на постаменте, обливалось холодным потом его тихо матерящееся начальство. Слава богу, лица не видно, замначдома возвышался спиной, прикрывая широким корпусом иезуитское пятно на портрете.
Ливенштольц посвистел ноздрёй, дал понять, что задание выполнено. Обращаться к начальству голосом, когда тот священнодействует перед богом, а тем более к начальнической спине – такого он себе позволить не мог, такое было ни в какие ворота.
Казорин матюгнулся по-тихому: «Еремея мне только здесь не хватало. Он, конечно, не побежит с доносом, но трепануться по простоте может. Вот ведь свинство, и, главное, ничего не сделаешь. Краска только золотая, для рамы. Всё, пропал ты, дорогой товарищ Казорин, не награда тебе теперь, а приговор военного трибунала…»
– Иди, иди, – сказал он, не оборачиваясь. – Не до тебя, не видишь, я делом занят?
– Так ведь ненцы, вы же сами приказывали, – пожал плечами неунывающий Ливенштольц.
– Ненцы, ненцы… Подождут твои ненцы. Не до ненцев, то есть… не отвлекай.
– Еремей Евгеньевич, дорогой! Можно вас сюда не минуту?
Ровный голос Степана Дмитриевича перелетел суматоху зала и вошёл методисту в уши.
Ливенштольц, обрадовавшись оказии, поспешил на своевременный зов.
Рза согнулся возле белой стены над скульптурой под названием «Сон».
Юноша с усталым лицом, полуприкрытым воротником шинели, спал тревожно, как спят солдаты в минуты редкого затишья между боями. Одной рукой он обхватил возвышение, шероховатый бугор земли, на который положил голову, другой цеплялся за торчащее корневище, представляя его в сонном тумане то ли автоматным цевьём, то ли материнской рукой, протянувшейся к нему сквозь войну.
Ливенштольц приглушил шаги, настолько было живо изображение.
Рза к губам приложил палец:
– Тсс! Тихонечко, возьмитесь вот здесь.
Он рукой помахал кому-то, и в момент у фигуры спящего образовалось сразу несколько человек из работников, нашедшихся в зале.
Рза расставил помощников возле воина, каждому определив его место.
– Осторожно, только не повредите, я его полгода в себе вынашивал. Поднимаем! – скомандовал Степан Дмитриевич. – В коридор и… А, Еремей Евгеньевич? Методический кабинет откройте. Нужно эту мою работу ненадолго расположить у вас. Пару недоделок поправить, а то ко мне больно уж далеко.
Старший методист со товарищи осторожненько приподняли спящего, и он тихо поплыл из зала под негромкое посапывание бодрствующих.
Степан Дмитриевич сопроводил их до коридора, затем вернулся и, подмигнув туземцам, отправился спасать замначдома. Он шепнул Казорину, чтоб тот слез, и Казорин ему нехотя подчинился. Рза сменил Казорина на стремянке, из ниоткуда, словно заправский фокусник, вынул горстку тюбиков с краской, выдавил по капле из каждого на рабочий кусок фанеры, дунул, плюнул, повозил пальцем, и буквально через пару минут антисоветское пятно на портрете испарилось, будто его и не было.
Казорин ничего не сказал, он дождался, когда мастер закончит, вновь взобрался на оставленный пьедестал и продолжил как ни в чём не бывало подзолачивать злосчастную раму.
Возвратился с задания Ливенштольц. Казорин уже справился с подзолоткой и хмуро зыркал по лицам ненцев, по-прежнему переминавшихся у стены, по их немыслимо плачевным нарядам, в которых разве что на паперти побираться.
– Ну? – устало спросил он у методиста. – И кого ты мне тут привёл? У нас что, торжественное собрание или карнавал нищих? Еремей Евгеньевич, я не знаю, но мне кажется, в последнее время что-то с тобой не то. Такое у меня подозрение, что ты не хочешь политически мыслить.
– Что нашлось, Илья Николаевич, что нашлось… – Ливенштольц почесал ладони и добавил с наигранной хитрецой: – Да вы не переживайте, до выступления время есть. Всё будет сделано в лучшем виде. В нашем этнографическом кабинете их национальной одеждой семь сундуков набито. Всех оденем, как на всесоюзную выставку. Каждый будет передовиком производства.
– Да уж, – хохотнул замначдома. После камня, брошенного в него судьбой, и чудесного вмешательства скульптора сердце у Казорина пело птицей, выпущенной на волю из клетки. – Только ты их, того, почисти, перед тем как наряжать в праздничное. Не то со вшами замучаешься, сражавшись.
Глава 3
– Бу?дя, Киря! – Старший сержант Жабыко лёгкими тычками плеча пытался оттереть от оле?нихи ненасытного старшину Кирюхина. – Хорош сосать, всё уже ссосал, обсосёшься! Полвымени охоботил в одно рыло.
Жаркий лоб старшины Кирюхина в чёрных параллелях морщин нависал над выпученными глазами и лоснился от трудового пота. Глаза его говорили «хер вам!», губы нагловато причмокивали.
Вымя важенки было пепельно-розовое, она стояла, уже не дёргаясь, но скособоченный старшина Ведерников, не надеясь на её человеколюбие, удерживал олениху за ноги, чтобы та не саданула кого копытом.
Важенка была экспроприирована у ненцев. Телёнка, экспроприированного у матери, разделали в пищеблоке ещё с утра, следующей на очереди была мамаша. Но перед тем как её забить, ребята из дежурного отделения договорились с поваром Харитоном насчёт того, чтобы приговорённую подоить. Не пропадать же зазря продукту, ценному жирами и витаминами. Правда, Харитоша предупредил, чтобы не очень-то налегали на молоко, не то можно с непривычки и обдристаться. Но ведь русского служивого человека только помани надарма, так он обдрищется, а высосет всё до капли.
– Хватит жрать! – не выдержал теперь и Ведерников. – Давай сменяйся, а то отпущу копыто.
Наконец Кирюхин отник от вымени.
– Козье слаще, – сказал он, утёрши губы. – Мы в посёлке первача запивали козьим. Чтобы, значит, смягчить убойное действие самогона на организм. А смешней всего заедать горохом. Бьёт в голову и в сраку одновременно.
– Ишь знаток. – Ведерников усмехнулся. – Ты давай становись к хвосту. Пока начальство твой кулацкий организм на гауптвахту не посадило.
Следующий на очереди, Жабыко, стал примериваться губами к соску. Делал это он обстоятельно, как и положено потомку казаков, завоевавших для России Сибирь. Сначала рукавом гимнастёрки убрал с соска следы кирюхинских губ, – может, тот ковырялся в заднице, а после с пальца языком слизывал. С них, с деревни, станется, с говноедов. Потом больно куснул сосок, чтобы, значит, соображала, падла, кто здесь волк, а кто здесь овечка, сказал «не бздэ» и пошёл работать, выжимая из обвисшего вымени драгоценное его содержимое. Кадык Жабыко ходил как поршень над тесным воротом сержантовой гимнастёрки, густые струйки белой молочной жидкости медленно стекали под воротник, но старшего сержанта Жабыко это не раздражало.
Зато это раздражало Телячелова. Вместо важной работы мыслью он был вынужден глазеть сквозь стекло на творящееся внизу безобразие. Телячелов сначала обрадовался, решив, что эти неженатые проституты занимаются под окнами скотоложством. Какой богатый материал на всю троицу положил бы он сегодня к себе в копилку!.. Ведерников, Кирюхин, Жабыко. С Жабыко ладно, с Жабыко вопроса нету. А вот этим двум жлобастым старшинам очень бы желательно было влипнуть. Старшине Ведерникову в особенности, на Ведерникова у товарища замполита был отдельный, стратегический вид.
Потом радость вылилась в раздражение. Одно дело половое сношение с бессловесным рогатым зверем, за такое в условиях военного времени, да ещё если ты при этом работник органов и несёшь ответственность за вверенный тебе участок в системе лагеря, не важно что старшина, – за такое можно расстаться не то что с лычками, с волей можно за такое расстаться. Десять лет за вызывающе циничное непотребство. Или прямо пинком в штрафбат с последующим награждением звездой на братской могиле. Нет, действительно, люди на фронте гибнут, а он, паскуда, корову дрючит. Ну – олениху, разница небольшая, в сорте рогов.
За молоко же, пусть неучтённое, можно, большее, на гарнизонную гауптвахту.
Телячелов на листе бумаги нарисовал очередного урода, он всегда рисовал уродов, если думал или был раздражён. Их число перевалило за дюжину, один урод был уродливее другого, и чем больше их слезало с карандаша, тем явственнее в каждом уроде проступали окарикатуренные черты непосредственного телячеловского начальства. Ибо в голове у Телячелова шевелилась страшноватая мысль: что за связь между товарищем командиром и этим пришлым, пусть и знаменитым художником?
«Знаменитостью» замполита было не удивить. Здесь, в спецлагере, таких знаменитостей больше, чем в червячнице червяков. Академиков одних две шараги. Вон, Котельников в чертёжке мотает срок, изобретатель русского парашюта. А артистов, тех вообще каждый третий. Даже негр на хозучёте имеется, Бен-Салиб, сыгравший «красного дьяволёнка» Тома, уж его-то весь СССР знает.
«Знаменитый» – понятие преходящее. Между прочим, бывали случаи, что и сталинских лауреатов лишали лавров. Было-было, об этом писала «Правда». Ведь, прикрывшись великим именем, легче лёгкого заморочить голову кому угодно, а тем более нашему комдивизии. Он же любит быть в сиянии славы. У него ж на языке через слово: «Завенягин», «Аполлонов», «Городовиков»… «Мы, Тимофей Васильевич Дымобыков, – государь всея циркумполярной Руси».
Телячелов хитро? ухмыльнулся, он вспомнил, как о запрошлый год его величество комдив Дымобыков запрягал туземное население в плуг и те как миленькие пахали тундру. Это после того, как ненцы сорвали случную кампанию 1942 года. Воспитывал. «Правильная случка оленей – залог успехов советского оленеводства». И рога у оленей заставил в красный цвет красить. Чтобы видеть, где олени колхозные, а где кулацкие. Прав, конечно, но больно это не по-советски. Феодальщина, какой-то царизм. Повод задуматься, если точно.
Телячелов не верил художникам. Вообще не верил людям искусства. Он считал их бесхребетными прихлебателями, готовыми на любую пакость. И в том, что их прикармливает верховный, видел лишь умелый расчёт, говорящий о политической мудрости руководителя Советского государства. Это как куре?й на дворе, перед тем как их отправить на кухню: зёрен кинул, цыпа-цыпа, а тем и счастье.
Рза был сложен, но в этой сложности явно пряталась какая-то хитрость. Замполит это кожей чуял. Потому-то он и ёрзал на стуле, когда обкатывал в уме свою мысль.
Телячелов взялся за подстаканник, остывшим чаем прополоскал рот. Такая была у него привычка – чаем полоскать рот.
Дымобыков, его начальник, был не столько сложен, сколько грубо прямолинеен. Телячелов, по заданию НКВД прослушавший почти месяц курс истории древнерусской литературы в Саратове, куда эвакуировали Ленинградский университет, если б вспомнил, мог сравнить его с Китоврасом, не ходившим путём кривым, но – только прямым. И как перед сказочным Китоврасом рушили жилые постройки, ибо не ходил он в обход, так и генерал-лейтенант любое дело, за которое принимался, брал нахрапом, ударом в лоб, и никогда не заходя с тыла.
С точки зрения практической это качество было ценным и плоды приносило. Вот такие и ходили в героях, пока не попадали под колесо. Следуя же логике политической, прямолинейность всем им и подсуропливала, скармливая вчерашних героев колёсам стального локомотива.
Слизнув с нёба приклеившуюся чаинку, Телячелов прошёлся в уме по этапам героического пути его начальника, Т. В. Дымобыкова. Задержался на коротком отрезке от Поюгзапа, год тысяча девятьсот двадцатый, до неудачного похода на Тегеран, где Дымобыков, тогда комкор, командовал пулемётной частью. Везли персармию пароходами через Каспий. Кто был командиром флотилии? Известно кто, английский шпион Раскольников. Хороший факт, возьмём его на заметку. Жаль, приходится одному кумекать. Нет бы дать сигнал товарищам из режимного, пустить Т. В. в оперативную разработку, так не получится, тебя же самого и схарчат. Даже папочку завести на него опасно, чтобы складывать в неё материал. Дымобыков ведь как яйцо: три минуты варится и уже вкрутую. И эта его барская присказка: «Я сам себе ОГПУ и НКВД в одной фляге». Тоже мне, царь и бог самозваный! Что ж, придётся рыть туннель в одиночку, а породу, ту, где ценные элементы, пока складывать на полочку в голове.
Ну и скульптор. Здесь разговор отдельный.
– Званцев! – крикнул он в овал коммутатора. – Старшину Ведерникова ко мне. Кирюхина с Жабыко в медчасть, пусть проверят их на предмет брюха, жрут заразу всякую где ни попадя. Как в конвое? Какое, к чертям, в конвое! Вон они, бесстыдники, у хозблока развлекаются с кобылой рогатой.
– Ты вот тут написал в отчёте, что туземец вроде бы ему сделал ответный знак. Подмигнул или головой покачал. – Телячелов отвёл взгляд от бумаги и сурово посмотрел на Ведерникова. – Так вроде бы или точно?