Часть 11 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я стоял и вглядывался в здание издательства «Гильдендаль», и было в нем что-то заманчивое в лучах теплого майского солнца, и, когда я зашагал дальше, я сообразил, что издательство напомнило мне балкон в старом магазине в Браннсволле, где флагшток нависал над дорогой, — на этом балконе я так мечтал постоять, оглядывая местность.
Я прошел мимо «Норвежского театра» и вышел на улицу Акешгата. Поднялся по широким ступеням у здания правительства и наконец оказался у Дейкманской библиотеки. Туда-то я и направлялся. Когда я вошел, все вдруг стихло, не только вокруг меня, но и внутри. Все замерло. Напряжение спало, я успокоился и несколько часов просидел, читая романы и поэтические сборники, пока голова не затуманилась. Я повторил то же самое на следующий день, и через день, и через два дня я снова был там. До сих пор помню особый, кислый запах на лестнице, ковер посередине, мокрый и хлюпающий внизу и почти совсем сухой наверху, перила, стертые до блеска касанием множества рук, все эти полки с книгами, во много сотен раз больше, чем дома в библиотеке Лаувсланнсмуэна, и спокойный женский голос, раздававшийся из громкоговорителя каждый вечер чуть раньше восьми часов, он сообщал, что уже пора отправляться домой, потому что библиотека закрывается.
За день до экзамена он позвонил. Был вечер, и я только что вернулся из Дейкманской библиотеки с целым пакетом новых книг. Телефон весело защебетал в кармане, я положил пакет и подошел к окну.
Голос его звучал слабее, будто бы он выпил. Но он не пил, папа никогда не пил. Я стоял у окна и смотрел на уличные фонари, раскачивающиеся на натянутом поперек улицы проводе.
— Завтра великий день, — сказал он.
— Ты о чем? — удивился я.
— Разве ты не сдаешь экзамен?
А, ну да, — ответил я.
— И все под контролем?
— Вроде как, — ответил я.
— Ну, ни пуха! — сказал он.
— К черту, — ответил я.
Потом мы говорили о других вещах, не помню уже о чем. Он первым повесил трубку. А я долго стоял с телефоном в руке. Потом накинул куртку, отправился в паб поблизости и заказал пиво. Так я поступал впервые, и наверняка это было по мне заметно. Я не знал, как сказать: «Одно пиво, пожалуйста». Или: «Светлого». Или: «Ноль пять». Поэтому в конце концов просто коротко кивнул в сторону крана за стойкой, и девушка, стоявшая там, подумала, наверное, что я иностранец, не говорящий ни по-норвежски, ни по-английски. Я стоял как-то неловко у стойки и ждал, пока наполнится мой бокал, потом сел в глубине паба и принялся пить долгими глотками. Потом встал, заплатил и вышел навстречу мягкому вечеру. Я боялся, что меня заметит кто-нибудь из знакомых или я встречу кого-нибудь из родных мест, хотя это было совершенно немыслимо, и по дороге я никого не встретил и благополучно дошел до дома. Там я долго стоял посреди комнаты.
На следующий день я явился на экзамен ровно в 8:30. В большом спортивном зале на западе города я сел вплотную к стене и отчетливо написал свое имя и экзаменационный номер. Потом я сдал работу и вышел на солнце. Написал имя и вышел. Вот и все. Мне только что исполнилось двадцать, жизнь только начиналась, настоящая жизнь. Я оставил все старое и собирался стать самим собой. Но при этом я спокойно и с холодной, ясной головой написал свое имя и сдал все экзаменационные листы совершенно пустыми. Я шел по утреннему солнцу, а в кустах шиповника щебетали птицы, я спустился к станции и в одиночестве ждал поезда в центр, различая ровное гудение города. Со мною что-то творилось. Разве не я собирался чего-то достичь в жизни? Разве не я хотел стать адвокатом? Разве не я отправился в Осло, чтобы стать самим собой? И все-таки это случилось. Я сел в поезд в направлении центра, но на самом деле я отправился в чужой мир. Когда поезд скрылся под землей, я стал вглядываться в свое неясное отражение в стекле, а когда поднялся наверх и вышел на свет перед фонтаном у Национального театра, понял, что теперь я нахожусь на темной стороне жизни. И теперь меня несет прочь с правильного пути. Теперь никто не может мне помочь. Теперь я там, где обещал себе никогда не оказываться. И уже слишком поздно.
Вечером я позвонил папе. Уже после того, как посидел в пабе, пока не почувствовал, что слегка не в себе, и не вернулся домой.
— Все позади, — сказал я бодрым голосом, совсем не своим. Но четыреста километров, разделявшие нас, меня спасли, и папа не понял, что что-то не так.
— Поздравляю, — сказал он.
— Спасибо, — ответил я.
— И как ощущение?
— Пока не знаю, — ответил я.
— Я горжусь тобой, — добавил он, и он не сказал бы этого ни за что, будь мы в одном помещении, я знаю. Я не ответил.
— Теперь ты сделал то, о чем я мечтал, — сказал он.
— Правда? — переспросил я, глядя на раскачивающиеся, как накануне, уличные фонари.
— Я всегда мечтал учиться в Осло, когда был молодым, — ответил он.
— Серьезно? — спросил я.
— Я мечтал, чтобы из меня вышел толк, знаешь ли.
— Но ведь так и было, — сказал я и тут же почувствовал, что ляпнул не то. — То есть так и есть.
На этот раз промолчал папа. Стало совсем тихо, и я засомневался, там ли он еще, и опять мне послышалась тихая музыка одинаково далеко от меня и от папы.
11
Я еще не все рассказал о Коре Ватнели. Оказалось, он проходил конфирмацию вместе с папой осенью 1957 года, за два года до смерти.
Он успел принять конфирмацию, так сказать, перешел границу, ему подарили длинное черное пальто и шляпу, что для него, как и для других проходящих этот обряд, означало окончательное расставание с миром детства.
В общем, было это в 1957 году. Первый год, когда стали носить белые мантии. Папе только что исполнилось четырнадцать, Коре было пятнадцать. После конфирмации их наконец-то начали считать взрослыми. Когда они входили в церковь, их выстроили по росту. Самые высокие шли первыми. Потом средние и, наконец, самые маленькие. Первым шел священник. Его звали Абсалон Элиас Холме — имя, достойное священника. Потом шел Коре. Папа был тоже где-то в начале. Между рядами скамеек стояли бабушка с дедушкой, они поднялись со всеми остальными. Наверху, на галерее, сидела Тереза и играла на фисгармонии. Они прошли по центру, сели на скамейки впереди у кафедры. Музыка стихла. Холме развернулся, перекрестился, и служба началась.
Оказалось, что не одна Оста помнила Коре Ватнели. Чуть позже я навестил трех его друзей детства. Дело было в ноябре, у Отто Эвланна. Я не знал, что их с папой крестили в один день, в одной воде. Отто рассказал мне об этом первым делом, словно для него это было очень важно.
Кроме Отто в тот вечер в теплом доме в Эвланне были еще Том и Вилли Утсогн. Отто с Вилли навещали Коре в больнице в Кристиансанне в 1959 году. Том, чуть младше, помнил машину, на которой привезли домой гроб. Сам гроб он не помнил, только машину. Машина впечатлила сильнее, чем факт того, что внутри нее — мертвый Коре.
Они, кстати, подтвердили то, что я уже знал о Коре, — его беззаботность, невероятную веселость. Все вокруг были погружены в мысли о его болезни, об ампутации и непонятном будущем, но не он. Как он умудрялся сохранять хорошее настроение, когда и Юханна, и Улав едва держались на ногах? Объяснения не было. Жизнь Коре виделась мне загадочной, непостижимой. Она не имела слов, почти стерлась и все же оставалась по-своему красивой. Как смех, оттененный смертью. Или песнь о любви. Его жизнь была песнью о любви, в которой теперь, через пятьдесят лет, можно было разобрать единственное слово — darling.
А еще мне рассказали историю про мопед.
В тот год, когда они ходили заниматься к священнику, все ездили в церковь на велосипедах. Они не спешили. Когда они подъезжали к церкви, двери, как правило, были уже открыты. Помню, папа рассказывал, не знаю, правда это или нет, но однажды перед занятиями они затащили велосипеды вверх по ступеням и заколесили прямо по церкви. Отто засмеялся и подтвердил. Но это еще не все, сказал он. Один из нас умудрился заехать в церковь на мопеде. «На мопеде?» — «Ну да». — «В церковь?» — «Ну да, да». — «И кто же?» — «Коре». Светлый, беззаботный Коре проехался по церкви на мопеде. Ему подарили мопед, потому что он, одноногий, не мог ехать на велосипеде, во всяком случае не всю дорогу. Он сначала научился ходить, потом кататься на велосипеде, а потом водить мопед. Ему еще не хватало лет, но ленсман сделал исключение из-за ноги. В общем, он научился водить мопед и в конце концов — как никто другой ездить на мопеде по церкви. Проход в центре был узким. И удержать равновесие было непросто. Остальные смотрели в оцепенении. Он перешел невидимую границу, и все замерли. Сначала он проехал вдоль центрального прохода, потом развернулся почти у самого алтаря и проехался по поперечному проходу, вернувшись к алтарю. Помещение церкви постепенно наполнилось выхлопами от мопеда, которые смешались со светлым, легким смехом. И тут появился Холме, он вышел из-за алтаря, белый как снег, но держа себя в руках. Как-то негоже обрушиваться с гневной речью на пятнадцатилетнего подростка с одной ногой. Хотя тот и перешел границу.
И это была всего лишь одна из его многочисленных выходок, зато с тех пор никто никогда не говорил, что Коре болен. И никто никогда не произносил вслух название его болезни. Оно было под запретом, название было хуже всего, будто оно само было источником заразы. Казалось, Коре не очень мучился. Ногу списали. Но он сам шел дальше. И не был озадачен ситуацией. Ведь для него даже сам ленсман сделал исключение.
За несколько дней до его последнего пребывания в больнице он говорил, что, скорее всего, получит по возвращении машину. Машина будет стоять на дворе и ждать его после больницы. Скорее всего, это будет «триумф геральд», или «шевроле импала», или, может быть, черный «бьюик». Одно из трех. Скорее всего. Улав сидел на краешке постели и рассказывал. Они представляли себе блестящие, сверкающие машины посреди двора между домом и сеновалом. Вот Коре садится за руль, заводит двигатель, а Улав садится на пассажирское сидение, и они вылетают со двора.
Последним его навестил Вилли. За день до смерти. Вилли было всего пятнадцать, и он отправился по чьему-то поручению в Кристиансанн, чтобы навестить Коре. Визит длился, может быть, полчаса. Они не обменялись ни словом. Коре лежал исхудавший под белым покрывалом. От него почти ничего не осталось, только грудь поднималась над поверхностью белой кровати и напоминала камень под снегом. И голова. И глаза. Казалось, он парил. Они не сказали ни слова. Они только смотрели друг на друга. И все. Юханна находилась там вместе с ними. Вилли помнил, что они с Юханной поговорили, но о чем, вспомнить не мог. Скорее всего, о чем-то будничном. О погоде. Автобусной поездке в город. Ни о чем, что можно вспомнить пятьдесят лет спустя.
Юханна была спокойна. Совершенно спокойна.
А потом Коре умер, и удивительно радостного и светлого парня не стало.
Перед самым моим уходом Том с Вилли принялись говорить о папе. Как оказалось, оба его знали, и с ними словно что-то случилось, когда разговор коснулся его. Может, дело было во мне, но они говорили о нем душевно и в то же время с легкой опаской. Они рассказывали про его прыжки с трамплина, которыми он славился на всю округу.
— Никто не мог сравниться с твоим отцом, — сказал Том, и я понял, что это особый комплимент. Потом они рассказали, что он выделывал такое, на что никто другой не отваживался. Не осмеливался. Едва оттолкнувшись от края трамплина, он под опасным углом наклонялся вперед. Было жутко стоять внизу и смотреть, как кончики лыж, казалось, касались шапочки, и так он лежал, пока входил в поток ветра. Он вытягивался вперед, его подбрасывало, и он парил в воздухе дольше остальных. Он долетал до самого конца Шлоттебаккен и до самого конца Стюброкка, сказали они, и еще множество горок он пролетал до самого конца, и они скороговоркой перечислили их названия, но я их забыл. Казалось, им нужно было все это мне рассказать, им важно было сообщить, что папа был непревзойденным прыгуном с трамплина. Что никто не прыгал дальше него и что секрет заключался в редком сочетании смелости, отваги и безрассудства, и все это вместе взятое несло его дальше остальных.
А может, было что-то еще?
Что-то, о чем они не сказали? Думали, но не сказали. Что на самом деле этими прыжками папа переступал границу. Что запросто могла случиться неприятность. Ужасная неприятность. Что, в сущности, ему очень повезло, что он каждый раз приземлялся целым и невредимым. Что, в сущности, они тогда не понимали, что же было самым важным в этих прыжках. Что все стояли внизу, пока он в одиночку забирался по лестнице с лыжами через плечо, все выше и выше, вверх, в темноту, пока не оказывался на самом верху, где надевал лыжи. Что никто его толком не понимал, когда он бросался вперед, садился на корточки, а скорость все нарастала, и край трамплина приближался, и тут он отталкивался и сразу же ложился, и в лицо ему ударял ветер, шум и холод.
Уйдя из гостей, я сел в машину и отправился на запад к Хёнемирь. Я чувствовал, что вот-вот потеряю контроль, и все из-за разговора о папе. Будто я смотрел на все откуда-то со стороны. Это не я вел в темноте машину, а он, живший здесь когда-то, оставшийся здесь, когда я переехал, — тот, кем я, возможно, хотел быть, но так и не стал.
Я доехал до перекрестка, где дорога превращалась в три, свернул в направлении Браннсволла, проехал военный лагерь и закрытое стрельбище и продолжил путь к Скиннснесу. В пути я вспоминал лето 1998 года, когда ездил на папиной машине, останавливался и пытался что-то писать. Теперь все это казалось давним прошлым, которое неожиданно приблизилось, пока я ехал и наблюдал этот пейзаж.
Проехав дом Слёгедалей, я неожиданно для себя резко затормозил и свернул к пожарной части. Заглушил двигатель и вышел. Было холодно, я был слишком легко одет. Я постоял там немного, глядя на темное здание. Перед воротами гравий пророс травой, наверно, пожарная машина уже очень давно не выезжала. Пожаров почти не случалось. Я попытался заглянуть сквозь шатающееся стекло в двери, но не получилось, к тому же внутри, где стояла пожарная машина, была кромешная темнота. Вместо того чтобы сесть в машину и отправиться домой, я зашагал к дому Слёгедалей. Никогда раньше я тут не ходил, и оказалось, идти дольше, чем я думал. Я шел впотьмах. Было холодно. Раздавался только звук моих шагов. И тут я начал напевать. Мелодия была без начала и конца, она просто возникла мгновенно, а потом исчезла. Но я прошел уже достаточно, чтобы различить дом Слёгедалей, большой и серый, в темноте передо мной. Постепенно я заметил очертания нового сеновала на месте старого. Я решил дойти до самого дома и, как только я это решил, увидел фары приближавшейся с севера машины. Не знаю толком, что случилось, но в тот момент меня охватила паника. Слишком поздно, чтобы пойти обратно, но и до дома еще далеко. Автомобиль доехал бы до поворота раньше, чем я успел бы завернуть за угол дома и оказаться в безопасности. И я побежал. Бежал изо всех сил к дому Слёгедалей, а лучи света фар становились все ярче и уже освещали небо, и мне вспомнилось огненное море в то лето, тридцать лет назад, о котором рассказывало так много людей. Как раз в тот момент, когда я собирался свернуть с дороги, фары оказались прямо передо мной. Меня вдруг застали врасплох, и я остановился неподалеку от дома, лицом к приближавшейся машине. Фары осветили меня, я стоял и беспомощно глядел прямо на них, не видя ничего, машина снизила скорость, приближаясь, мне даже показалось, она остановится, и я стал думать, что бы мне сказать. Но она не остановилась, медленно проехала мимо, и я остался стоять в темноте, пока машина не сделала круг, спускаясь к пожарной части, и не исчезла.
12
Было начало восьмого, когда он выехал в Килен, заправился на бензоколонке «Шелл», купил сигарет, немного сладостей и последний выпуск комикса о Дональде Даке, потом проехал мимо дома поселковой администрации и стал подниматься по дороге в Эвланн. Вечер был теплый, к тому же пятница, у него выходной и никаких планов, а на работу в Хьевик надо только в понедельник в шесть.
Он разогнался, увидел каких-то девчонок на велосипедах, помахал им и заметил, что они засмеялись в ответ. Вот и все. Добравшись до вершины склона, он включил радио. В этот вечер тоже шел репортаж из Аргентины. Оттого и было так пусто и тихо: все сидели по домам, смотрели телевизор. Матч начался в семь, Италия — Франция на «Мар-дель-Плата».
Стадион превратился в кипящий ведьмин котел. Он свернул на обочину. Сидел и слушал радио, поедая сладости и листая комикс. Минут через двадцать матч начал ему надоедать, никаких голов, никаких шансов, ничего. Только постоянный гул стадиона. От него закружилась голова. В конце концов он вышел из машины, закурил и стоял, прислонившись к кузову, глядя на лес, на прямые стволы, освещенные теплым солнцем, на неподвижные ветки.
Когда он тронулся дальше, было самое начало девятого, в матче был перерыв при счете 0:0. Он переехал через Хёнемирь, доехал до перекрестка, где дорога превращалась в три, свернул к Браннсволлу, немного запачкал грязью автомобиль, в зеркало заметил, как брызнула щебенка из-под колес. Увеличил громкость радио. Потом снова уменьшил. Выключил его совсем. Остановился у старого стрельбища, зажег еще одну сигарету, но затушил после пары затяжек, крепко втоптал окурок в землю, пока тот совсем не перестал дымиться. Долго стоял и слушал. Тягучая усталость растеклась ядом по рукам. Тут он обнаружил винтовку на заднем сиденье. Положил ее на крышу автомобиля, долго целился, потом спустил курок. До дорожного знака с изображением черного лося было не меньше ста метров. Поэтому он сел за руль и подъехал поближе. Внутри треугольника появилась темная вмятина, ровно посреди черного животного. Идеальный выстрел в десятку.
Он медленно покатил вниз по длинным холмам мимо Дьюпесланна, и здесь тоже никого не было видно. Будто все разом покинули поселок и никого, кроме него, не осталось. Он проехал дом Слёгедалей, пустой и тихий, и завернул к пожарной части. Там он постоял несколько минут, не заглушая двигателя. Начинало темнеть. Небо было еще светлым на западе, но лес превратился в однородную темную массу переплетающихся тенями деревьев. Наконец, он заглушил двигатель, поискал что-то в бардачке, достал ключ от пожарной части и отпер дверь. В полумраке пахло маслом, дизелем и старыми пожарами. Пахло так всегда, сколько он себя помнил. В любой момент он мог закрыть глаза и почувствовать этот запах. Пожарная машина поблескивала в свете уличного фонаря, темно-красная, почти черная. Он провел рукой по машине. Металл был холодным и гладким, кончики пальцев скользили, не встречая сопротивления. Потом он открыл заднюю дверь машины. Для этого понадобилось приложить силы. В багажнике было всего три канистры, и он по очереди приподнял каждую. Канистра слева была наполовину полная, не слишком тяжелая, в самый раз. Он беззвучно поднял ее и отнес в автомобиль. Там поставил на заднее сидение, забросав сверху одеждой. Потом запер дверь пожарной станции, сел в автомобиль и проехал несколько оставшихся до дома метров.
Поднявшись в свою комнату, он включил радио. Следующая трансляция матча из Аргентины начиналась без четверти одиннадцать. Альма и Ингеманн сидели в гостиной и смотрели матч по телевизору. Играла Голландия против Западной Германии, и стадион с сорока тысячами зрителей непрерывно гудел. Альма сидела с вязанием и отрывалась от него, только когда комментатор Кнют Т. Гледищ повышал голос. Счет 1:1. Времени чуть больше половины двенадцатого. Спицы бешено стучали. Альме показалось, что она слышала голос Дага наверху. Пальцы ее замерли, и она взглянула на Ингеманна, но он откинулся в кресле и моргал. Она отложила вязание, резко встала, вышла в коридор, стояла и слушала, опершись рукой о перила. Она слышала, как он разговаривает там, наверху. Совершенно отчетливо. Это было не радио. И не телевизор. Это был он. Она пошла на кухню, посмотрела на часы, налила теплой воды в раковину и остановилась, глядя в воду, потом вытащила пробку, вытерла руки о кухонное полотенце и снова вышла в коридор. Наверху стало тихо. Никаких голосов, ничего.
Потом дверь открылась, и он стал медленно спускаться по лестнице.
— Ты здесь, мама? — спросил он.
— Да, — отозвалась она и постаралась поймать его взгляд.
— А матч не смотришь?
— Нет.
— Вообще-то сыграли вничью, — крикнул из гостиной Ингеманн, он неожиданно очнулся и потянулся в кресле.