Часть 17 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
— Сердце, Даг, — сказал он. — Сердце прихватило.
И Даг уехал из дома на пожарной машине. Альма и Ингеманн сидели молча, слушая, как выли сирены за стеной дома, наблюдая, как отблески синего фонаря заиграли на стене гостиной, запрыгали над пианино, поскакали по полкам с бокалами. Они сидели молча, пока звуки сирены замирали вдали, но и позже ни один не сказал ни слова, и в конце концов Ингеманн поднялся на чердак, а в гостиной остался запах пожара.
Спустя несколько часов Даг вернулся. Сперва он несколько секунд постоял в коридоре, а потом, все еще запыхавшийся, рассказал о двух пожарах в Ватнели и о несчастье с мотоциклистами во Фьелльсгоре и немедленно убежал, оставив Альму одну в коридоре. В висках у нее нещадно давило и стучало.
И тут ей вспомнилось: от него пахло бензином.
Она встала со стула, подошла к окну, но смотреть было не на что, не считая ее собственного отражения в стекле. Тогда она вышла на крыльцо. Туман мягко стлался над полями, потихоньку светало, но дорогу пока еще не видно. Она собралась было вернуться в дом, как вдруг услышала шум машины. Та двигалась со стороны Браннсволла, приблизилась, сбавила скорость, притормозила и свернула на дорогу к дому. Свет передних фар придал туману причудливый блеск. Она увидела, кто это был, но машина не остановилась, не заехала во двор дома, а поехала дальше вверх по холму в сторону пожарной части.
Внезапно она приняла решение. Она вернулась в дом, надела большую ветровку Ингеманна с карманами и молниями на обоих рукавах, вышла и окунулась в серое утро, пересекла двор и тихонько побежала вверх по холму. Увидев машину перед пожарной частью, она не обрадовалась и не удивилась. Приближаясь к части, она бежала все медленнее. А потом и вовсе перешла на шаг. Вот машина, дверь открыта, но Дага не видно. Разогретый мотор постукивает. Пахнет выхлопом и сырой землей, лесом, летней темнотой. Дверь пожарной части заперта. Света нигде нет, кроме одиноко горящей лампочки на воротах при въезде. Здесь его не было. Она постояла, взвешивая за и против, а потом пошла дальше вверх по холму. Отсюда было недалеко до Нэрбё и дома Слёгедалей. Она чувствовала, что он шел в сумерках впереди нее. Она видела их обоих со стороны, вот идет он, первым, а вот она, следом за ним. Или, наоборот, он за ней и вот-вот догонит и положит обе ладони ей на глаза, как тогда на кухне. Ей казалось, она слышит шаги, но всякий раз, как она останавливалась, вокруг была полная тишина. Ей представлялось его лицо, и она слышала, как он разговаривает сам с собой на чердаке. Голос его был намного тоньше, чем в реальности, как в детстве. Потом ей привиделось, как его нынешнее, странно застывшее лицо наложилось на прежнее, а прежнее растворилось.
Она шла все быстрее и быстрее, а потом побежала, так что замки на всех молниях звенели. Наконец она увидела дом. Он стоял в стороне от дороги. Окна черные. Стены серые. Чуть влево — сеновал, тоже серый и с нечеткими очертаниями стен, как старый корабль на море в тумане. Она снова сбавила скорость. Бегать ей было не очень привычно, так что сердце колотилось, а во рту появился привкус железа. Она свернула с дороги, зашла в сад к Слёгедалям и там остановилась под фруктовыми деревьями, прислушиваясь. Ничего, только сердце барабанит в груди. Она прислонилась к дереву, подождала, пока сердце угомонится, а дыхание станет спокойнее. Затем сделала несколько шагов к сеновалу и тут заметила его. Между ними было не больше десяти, от силы пятнадцать метров. Она вздрогнула, хотя в глубине души не сомневалась, что найдет его здесь. Он стоял, странно наклонившись вперед, как будто изучал что-то лежащее на земле возле стены сарая. Потом он поставил белую канистру на траву. Она видела и слышала все совершенно отчетливо. Словно слух у нее обострился и стал как у лесного зверя. Точно как в первое время после родов — тогда у нее вдруг обострились все чувства. В течение нескольких месяцев она видела и слышала лучше, чем всю свою жизнь. Сейчас это снова случилось. Она приоткрыла рот, губы зашевелились, но звука не было. Словно большой цветок раскрылся где-то в груди. Он расправил свои широкие лепестки, и это причинило ей огромную боль, она хотела крикнуть, но крик застревал в груди, губы шевелились, но звуки все не шли. Она слышала, как булькали остатки бензина в канистре. Она слышала шуршание спичек в коробке. Как чиркнула спичка. И лицо его осветилось. Она думала обо всех ночах, когда она сидела на краю его постели, а он спал. Никогда и никому не рассказывала она, что часто тихо плакала, сидя на краю его постели. Не зная отчего. Слезы просто подступали. А он так сладко спал. Личико одновременно открытое и замкнутое, сам он одновременно такой близкий и недоступный, и тогда лились потоки слез. И она не понимала, от счастья это или от горя. Малыш появился у них словно чудо. Им позволили подержать его у себя некоторое время. А потом им придется его потерять. И от этого было больно. Они его потеряют — вот то единственное, о чем она была в состоянии думать со всей ясностью. От живота к груди поднялась горячая волна, прошла в горло, но остановилась во рту. Она умела плакать совершенно беззвучно. Но теперь, стоя, возможно, в десяти метрах позади него, не могла плакать. Просто стояла и наблюдала, как в темноте высветилось и проплыло его лицо, когда он зажег спичку, опустил руку и бросил горящую спичку вперед. Загорелось в ту же минуту. Лавина огня. Кругом стало светло. Свет был желтый, настойчивый, в нем дрожали тени. Он отступил немного назад, а она все стояла неподвижно. Языки пламени уже вились по стене. Она смотрела на деревья вблизи, еловый лес, необычно освещенный, словно собрание стариков — мудрых, молчаливых и потемневших от всей своей учености. Плакучая береза поблизости, словно замершая от страха, и фруктовые деревья в белых цветах, устремленные к небу. Она стояла будто парализованная и одновременно с этим проваливалась куда-то. Ступни, щиколотки погружались в землю. Сначала это причиняло боль, затем стало просто неприятно. А вскоре она уже ничего не чувствовала. Пропала и боль в груди. Цветок был все еще там, но больше не причинял боль. В считаные секунды весь сарай был в огне. От него шел одновременно ледяной ветер и обжигающее тепло. Ветер выхватывал языки пламени, будоражил их, не давал им покоя. Она чувствовала этот ветер на лице, на щеках, на лбу.
Тогда он обернулся.
Казалось, он все время знал, что она здесь. Что они пришли туда вместе. Что она стояла позади него в темном саду. Что она сидела на краю постели и плакала, пока он спал. Знал все это время. Две, а может, три секунды они смотрели друг на друга. Он ничего не сделал, не сказал, лишь смотрел на нее. И она ничего не сделала. Смотрела на его тень, длинную, трепещущую, доходившую почти до ее стоп. Тени хотелось оторваться, слиться с темнотой, оставить его стоять одного, с опущенными вдоль тела руками. Ветер от огня был настолько силен, что рубашка на нем раздувалась. Огненная стихия бушевала, словно много лет лежала, затаившись, в глубине сеновала и ждала своего часа, а теперь вырвалась на свободу. Все вырвалось на свободу. И это было даже хорошо. На какое-то мгновение ей привиделось, что он загорелся, сначала рубашка, потом волосы, а дальше и он весь, целиком. Он пылал, и стоял перед ней, и горел, и лицо его ничего не выражало. Она слышала треск шифера на крыше, падавшего вниз подобно тяжелым, обессилевшим птицам. Теперь снопы искр взметались еще выше над языками пламени и освещали небо. Где-то в середине сарая возникла монотонная мелодия. Ей никогда не доводилось такого слышать, это было стенание, напоминающее песню, или песня, похожая на стенание. Она видела, что он улыбается, и во всем этом мире только она одна могла принять эту улыбку. Тогда она повернулась и пошла домой.
Часть V
1
Первый лед на Ливанне появился одним прекрасным утром. Восход солнца в 9:22. Искры над черной, блестящей поверхностью воды. К полудню — светлая полынья, протянувшаяся от середины озера почти до берега. Стая птиц. На большом расстоянии они совсем черные, почти одинаковые, осторожно подходят к открытой воде, на мгновение замирают в сомнении возле неровной замерзшей кромки, и тут под ними ломается лед.
В тот вечер я открыл ключом дверь церкви в Финсланне.
За дверью была кромешная тьма, так что мне пришлось протянуть руки вперед и на ощупь искать дверную ручку. Потом я попал в коридор, где было светло и где находился кабинет священника. В противоположном конце коридора — дверь, ведущая в саму церковь. Дверь была низкая и поскрипывала. Я попал в алтарное помещение сразу за алтарной доской. На ней было что-то написано, но очень высоко, так что прочесть не удалось. Я прошел вперед, остановился возле алтарного полукруга и посмотрел на церковный зал. Он оказался меньше, чем мне помнилось, но незначительно. Внутри было очень холодно. Мне советовали прийти сразу после службы или похорон, после которых воздух долго оставался теплым. Я прошел по центральному проходу и, дойдя до двери, повернул обратно, а потом присел на одной из скамеек. Я узнал сухой скрип, который впервые услышал еще в детстве, почувствовал запах бревен, старости и горя. Сидел здесь долго. Смотрел на отверстие в своде потолка прямо надо мной, куда прежде выходила печная труба. На четыре балки, составляющие квадрат высоко в потолке, — когда-то мне представлялось, что на них рассаживались мертвые и болтали ногами, слушая священника. Это было сразу после смерти дедушки, когда мне важно было ощущать, что он еще здесь. Вот он и сидел, болтая ногами. Даже во время молитвы.
Я просидел так минут с десять. Потом поднялся, снова прошел по центральному проходу и вышел на паперть. Лестница наверх в колокольню была с левой стороны. Одинокая лампочка освещала первый пролет, и чем выше я поднимался, тем темнее становилось. Лестница сужалась, становилась почти вертикальной. И вот я наверху. Колокол висел в темноте невысоко надо мной, тяжелый и черный. Я слегка постучал по нему костяшками пальцев. Звук был все тот же. Глубокий и одновременно светлый и вольный. Я помнил его, потому что много раз слышал, как он звонил. И в тот раз, когда умерла бабушка, и когда умер папа, и дедушка, и в тот июньский день, когда я лежал на руках у мамы и сосал ее мизинец.
Я спустился с колокольни и прошел на хоры к органу. Не думал, что там все еще может стоять старая фисгармония, но она была здесь, справа, вдоль северной стены. Я присел. Нажал на педали, прикоснулся к одной клавише. Ничего. Я потянул маленький рычажок, на котором стояло: Viola dolce. И тогда раздался тонкий звук, словно выпущенный из щели, и почти немедленно растаял. Я потянул рычажок, помеченный Vox celeste. Но он был нем. Сидя здесь, я вспоминал Терезу, старался отыскать в памяти хоть что-то из того, чему научился у нее, но нет, слишком давно это было. Я вспомнил только, как она иногда брала своими пальцами мой указательный или средний и ставила на нужную клавишу. Она сидела и играла на этом самом месте, когда крестили папу, и на конфирмации, когда первым вошел Коре, сразу за ним Холме, и когда они выходили из церкви, чтобы начать долгую взрослую жизнь. И именно здесь она сидела на моих крестинах двадцатью годами позже, 4 июня 1978-го, когда поселок горел. Я вытянул рычажок Vox humana. Возник низкий, дрожащий звук, который креп и разрастался, если я достаточно долго жал на педали.
Наконец я медленно спустился вниз по лестнице и снова пошел по центральному проходу. Звука шагов слышно не было. Я прошел до конца прохода и сел на первой скамейке слева, на этом месте я сидел, когда хоронили папу. Я закрыл глаза, и вскоре мне уже слышался шум голосов на скамейках позади меня. Я слушал, как люди входили, шли по мягкому ковру, открывали скрипучие дверцы к рядам скамеек, осторожно садились, листали книги псалмов, а потом поднимали глаза. Я сидел и слышал, как постепенно наполнилась церковь. Я думал о том вечере в Мантуе, когда они все собрались, чтобы послушать меня. Сейчас они были здесь, я знал, что это они, они старались не шуметь, но я все равно их слышал. Я сидел совершенно неподвижно спереди, а они сидели совершенно неподвижно сзади. Так прошло несколько минут. Мне было приятно сидеть вот так, ждать, ничего не ожидая, и чувствовать, что им это тоже приятно. Еще несколько секунд. Три. Две. Одна.
И я обернулся.
2
В себя я пришел, когда затеплилось серое утро. Пассажиры уже оживились, многие стояли с пакетами перед выходом. Прищурившись на свет, я разглядел, что паром уже швартуется на пристани в Хиртсхальсе. Я увидел весь район гавани — рыбацкие суда с покрытыми ржавчиной бортами, будто вмороженные в воду, одинокий автопогрузчик с неестественно высоко поднятой вилкой по пути к причалам. Я попытался подняться со скамейки, на которой заснул, но голова раскалывалась, поэтому я остался лежать, пока последний пассажир не исчез в дверях и я не оказался в коридоре один. Тогда я с трудом встал на ноги и потащился по покрытым ковром ступеням вниз на автомобильную палубу. Уже усевшись в промерзший папин автомобиль, закрыв дверь, пристегнув ремень и выехав с парома, я постепенно вспомнил все, что произошло. И только оказавшись на свету, я ощутил привкус крови во рту. Я бросил взгляд в зеркало и увидел засохшую кровь на губах и подбородке. Язык был онемевший и распухший, а щеки изнутри в мелких порезах от стекла. По моим ощущениям, говорить я не мог, но это было неважно, потому что я и не собирался ни с кем разговаривать. Я двигался вдоль гавани, наконец свернул налево, проехал по улице, где были развешены огромные сети, нашел, хоть и не сразу, парковку недалеко от моря, рядом с «Закусочной Хиртсхальс». Долго сидел в машине, держась за отчаянно болевшую голову. Пытался восстановить последние двенадцать часов с того момента, когда я оставил папу в доме престарелых в Нуделанне, и до момента, когда въехал на паром, а под конец забрался на перила и стоял, подавшись вперед, над кипящим подо мной морем. Что случилось потом и почему я проснулся на скамейке в коридоре, я не помнил. Представления не имею, что произошло. Заметил ли меня кто-то в темноте или что-то во мне сказало, что уже хватит, пора кончать, пора взять себя в руки, перелезть обратно через перила и вернуться в тепло.
Не знаю.
Не меньше часа, уж это точно, я просидел в машине на пустой парковке, пока не почувствовал, что могу стоять на ногах. Тогда я открыл дверь, тщательно застегнул на себе куртку и отправился в район гавани. Было сыро и холодно, над морем лежала серебристая дымка, а вода у причала была тихой и блестящей, словно нефть. Я ходил кругами на легком морском ветру, пока в голове не просветлело. Тогда я вошел в «Закусочную Хиртсхальс» и заказал чашку кофе. Хозяин заведения отпрянул, увидев меня, и я вскоре понял почему, когда зашел в тесный туалет и рассмотрел себя в зеркале. Глаза красные, опухшие, звериные, на шее потеки крови. Я долго и тщательно мылся. На раковине лежал кусок мыла, сухой и потрескавшийся, я пытался намылить им руки, оттирал лицо, было больно. Потом, когда передо мной стояла чашка дымящегося кофе, я едва смог себя заставить выпить его, потому что все раны во рту немедленно раскрылись и кофе вкусом напоминал ржавчину. Я сидел один в углу, а в баре, как я понимаю, сидели три местных алкоголика и похмелялись, каждый над своим стаканом пенистого пива.
Остаток первой половины дня в Хиртсхальсе вспоминается мне как весьма серый и унылый. Я добрался до паромного терминала и купил билет на ближайший паром в обратную сторону. После этого сел в машину и стал искать в бардачке бумагу. Единственной бумагой, которую я нашел, была стопка лотерейных билетов, которые папа не успел заполнить, но мне и это подошло. Там были и ручки, к счастью, одной можно было писать, и, сидя на серой и совершенно пустой парковочной площадке в Хиртсхальсе, я написал:
Небо распахнулось. Коровы стоят на опушке леса и смотрят в сторону дома. Быстро движутся облака. Я слежу за ветром. Сижу у открытого окна и смотрю, как ветер колышет тяжелые ветви ясеня. Я пишу. Облака, ветви, пишущая рука.
Совсем на краю.
В лицо ударяет сладкий запах земли. Коровы исчезают в лесу. Черная процессия внутрь черного. Одна за другой. Исчезают. Я мерзну. Ветер шевелит волнами сверкающую крону. Оконная рама дребезжит на чердаке. Из воды поднимаются белые, танцующие тела и небесная музыка.
Я сидел и перечитывал написанное, подправлял то тут то там, но в целом оставил текст как есть. Он поместился на оборотной стороне пяти лотерейных билетов, которые папа не успел заполнить. Впервые я читал собственный текст, не испытывая при этом стыда. Пришло нереальное чувство легкости. Нереальное, но очень приятное. Я прошелся еще разок по причалу, вместо головы у меня был ноющий стучащий комок. Все кругом отдавало серостью и безнадежностью, вода в акватории порта была, как и раньше, вязкой и гладкой, в ней плавал мусор, скапливающийся вдоль лодок, а над морем лежала мягкая серебристая дымка. И все же что-то произошло. Я ходил и размышлял о написанном. О том, что теперь было написано черным по белому на обороте пяти лотерейных билетов и что я собирался перечитать, как только сяду в машину. Я бродил, наблюдая всю эту серость вокруг меня, запах моря и выхлопных газов раздражал, и все же что-то изменилось. Это было заметно по мне. Если бы кто-нибудь подошел ко мне и спросил, который час, то заметил бы это сразу по блеску глаз, думалось мне.
В три часа я сел в машину, завел мотор и поехал на паромный терминал. Я оказался первым в очереди и в ожидании парома пытался еще что-нибудь написать. Перечитывал уже написанное и пробовал добавить несколько строк. Час спустя показался паром, и к тому времени я исписал уже десять билетов. Въехав на паром, я нашел безлюдное местечко, разложил перед собой билеты и прочел все вместе. Я слышал шум мотора, когда паром отходил от причала, но был слишком захвачен чтением, чтобы смотреть в окно и следить, как серый город исчезал в серебристом тумане. Я сидел над листочками бумаги, читал, добавлял, писал заново. Но доволен я был только первым текстом. Он был чем-то цельным и экстраординарным, в нем было что-то от родного пейзажа, остальное казалось более заурядным.
Во время пути я просто сидел и смотрел в заляпанное окно. Я чувствовал себя совершенно опустошенным, но заснуть не смог, так что сидел и подрагивал вместе с паромом. Голове становилось лучше, словно череп мой вскрыли, мозг почистили и вставили заново, и кофе не отдавал больше ржавчиной, а когда мимо проплыли огни Раннесюнда, я уже был почти самим собой. Я сел в машину еще до того, как паром пришвартовался. Ворота открылись, и передо мной засветились огни причала, дым от парома уносился в сторону города. Я нажал сцепление, я был прежним и все же иным, хотя этого никто не мог заметить, пока я съезжал с парома поздним осенним вечером и катил по дороге домой.
Следующей ночью, где-то сразу после четырех утра, мой папа умер. Последнее, что он произнес: теперь мне божественно хорошо. Так бабушка и записала. Это было после последней дозы морфина, когда он курил свою последнюю сигарету и пепел сыпался на простыню. Последнее, что я сделал, — соврал ему и даже не успел рассказать, что стал писателем.
3
Первая и последняя полосы газеты «Федреландсвеннен» за понедельник, 5 июня, были посвящены трем последним пожарам и неудавшейся попытке поджога у Андерса и Агнес Фьелльсгорь.
Заголовок: «Финсланн — поселок, охваченный паникой».
На первой полосе два снимка. На одном — Юханна, она сидит в цокольном этаже у Кнюта Карлсена. На ней халат, рука подпирает голову, неподвижный взгляд направлен куда-то вперед. Она сдалась. На другом — ее почти полностью сгоревший дом, на переднем плане заметны контуры пяти фигур. Но я не знаю, кто эти люди.
На последней полосе — потерпевший аварию мотоцикл, он лежит позади автомобиля, с которым столкнулся. Снимок сделан в тот момент, когда машина скорой помощи уезжала с места происшествия. Дага на снимке нет. Папы тоже.
На последней полосе есть еще один снимок, на нем двое полицейских фотографируют лестницу дома Андерса и Агнес Фьелльсгорь. Еще темно. Один полицейский держит фонарь, а другой подался вперед и фотографирует старым фотоаппаратом, такой теперь только в кино можно увидеть, с огромной вспышкой, похожей на миску.
На снимке в самом низу страницы — ленсман Куланн беседует с Андерсом Фьелльсгорем и полицейским Теллефом Юльдалем. Это Юльдаль приехал с овчаркой. Собака направилась со двора по дороге на Мэсель, но всего несколько минут спустя вернулась обратно. Он дал собаке свободно побродить вокруг дома Андерса и Агнес. Она долго стояла на лестнице и нюхала лежащие там спички. И вдруг помчалась вниз по лестнице, через дорогу и во тьму в направление Бурьванне. Ее долго не было, а потом откуда-то со стороны Дюэхэй послышался лай, он доносился с западного берега озера. За лаем раздалось отчетливое эхо. Овчарка лаяла, и ей вторило эхо. Затем она вернулась, и ничего особенного не произошло.
В последний раз ее спустили с поводка возле сарая органиста Слёгедаля. Сарай в это время еще догорал, и языки пламени отражались в маленьких собачьих глазах. Она была в недоумении, побежала в одну сторону, затем в другую. Обнюхивала стену дома, фруктовые деревья, побежала по дороге в сторону пожарной части, покружила вокруг, а потом рванулась на всех порах в сторону дома Альмы и Ингеманна. Там она побегала кругами в саду, скуля и пища, и вернулась обратно. В это время все усилия были брошены на то, чтобы спасти дом органиста, потоки воды из шлангов были направлены на западную стену и крышу, а сарай Слёгедаля стонал и в конце концов рухнул, и на небе всколыхнулось море огня. Собака сидела возле пожарной машины, царапала когтями колесо и подвывала.
На снимке видно, что ленсман Куланн устал, что он в замешательстве. В интервью он говорит о том, что ситуация крайне сложная. Следов нет. Известно только, что речь идет предположительно о молодом человеке. Расстояние между местами пожаров не превышает десяти километров. Использовался бензин. Замечена машина с потушенными фарами. И больше ничего. Положение близко к отчаянному. Пироман не боится рисковать. Последние три поджога совершены в то время, когда полиция осуществляла контроль по всем дорогам через поселок, почти все население поселка не спало, а многие дежурили. Создается впечатление, что поджигатель хочет быть обнаружен.
Крайне сложно и одновременно просто.
Тем же утром из Осло в поселок направились два следователя из отдела Уголовной полиции, но они добрались до места и разместились в доме поселковой администрации в Браннсволле лишь к двум-трем часам дня. В это время небо закрыли облака, и на случай дождя над крыльцом дома Агнес и Андерса натянули брезент. В коридоре сильно пахло бензином, повсюду осколки стекла. Агнес и Андерс стояли в отдалении и наблюдали, она — сложив крестом руки на груди, он — засунув руки глубоко в карманы. В течение нескольких часов они были чужими в собственном доме. Ни к чему нельзя было прикасаться, ничего нельзя было переставлять. Приехало несколько журналистов. Все хотели поговорить с Агнес, которая фактически видела поджигателя. Она же стояла всего в нескольких метрах от него, их разделяло только оконное стекло. Она видела очертания лица, освещенного спичкой, вероятно, второй спичкой. На крыльце было обнаружено две спички. Одна погасла, едва вспыхнув, другая обгорела почти до половины и была в этом месте сломана. Зажигались они, скорее всего, порознь. А потом по очереди были брошены в сторону входа. Ни одна не попала в коридор, обе стукнулись о стекло и упали с внешней стороны.
Они попросили описать его.
Молодой, красивый, сказала она одному из журналистов полушутя. Тот усердно записывал, а на следующий день об этом было написано в газете. Поджигатель не только молод, он еще высок и красив. Он возник из ниоткуда и исчез в никуда, оставив после себя пламя. И охваченный паникой поселок. И еще две обгоревшие спички. Последнюю спичку он бросил в окно, уже увидев ее. Она кричала, так что он и видел, и слышал ее и тем не менее бросил. А ведь все висело на волоске. Попади спичка в разбитое стекло, ее в мгновение ока охватило бы пламя. То же самое можно было сказать и об Улаве с Юханной, но те все же выбрались из дома. Хотя в некоторой степени они тоже побывали в море огня.
Приняли решение, что обе пары — из Ватнели и из Сульоса — будет этой ночью охранять полиция. Улав провел большую часть дня в постели и кричал. Юханна все время сидела на краю его кровати, но, похоже, его ничем нельзя было успокоить. Вопли накатывали волной и истощали его силы. Она пыталась держать его за руку, но он не давался. Он кричал на нее, на стену, на Бога. Его словно выворачивало наизнанку, будто что-то дикое и жестокое пыталось выбраться из него, но не могло. Он не давал разорвать себя пополам. В итоге приехал врач из Нуделанна, Улаву дали успокоительное. Юханне тоже предложили таблетки, но она отказалась. К полудню Улав заснул, а Юханна так и сидела возле, держа его за руку и наблюдая за спокойным выражением его лица. Полчаса, может, и дольше. Она была опустошена. Она смотрела на своего мужа и видела, что он красив, но очень стар: седые волосы, впавшие щеки, красноватые веки, гладкий, лишенный морщин лоб. Кожа тонкая, прозрачная, словно весь он истощается и вот-вот исчезнет. Она спрашивала себя, знает ли по-настоящему этого человека. Тот ли это Улав, с которым она прожила всю свою жизнь? С этим ли мужчиной она зачала своего единственного ребенка? И этот ли Улав пережил смерть своего сына-весельчака? Он ли это?
Он так близок и так далек от нее. Рука теплая и спокойная. Она держала ее в своей, сидела с закрытыми глазами и слушала, как по дороге проезжали машины. Она слышала птиц и тихие голоса на этаже сверху. Непривычные, чужие звуки, хотя она находилась всего в каких-то пятидесяти метрах от места, где привыкла проводить дни. В это время дня она обычно заваривала кофе. Включала радио и слушала новости, и, пока она нарезала хлеб, подходил Улав, садился за стол, рукава его рубашки были закатаны, от рук пахло мылом, и все же они были не до конца отмыты после работы в сарае. И так они сидели за столом друг напротив друга и ели. Улав по обыкновению отодвигал занавеску и смотрел в сторону Ливанне или на вишню в цвету.
Наконец она прилегла на второй кровати. Она чувствовала, что у нее сильное кровотечение, но не хотела вставать. Кровь шла. Но больно не было. Перед тем как заснуть, она резко повернула голову на бок, губы зашевелились. Казалось, кто-то незаметно зашел в комнату, сел к ней на постель, положил руку ей на лоб и прошептал ее имя.
4
Что сказала Оста о Юханне? Что она не могла смеяться, не могла плакать. Ничего не могла.
А Альма? Что могла она?
Она пошла домой. Было чуть больше четырех часов ночи. Светало, пели птицы, но она их не слышала. Она шла быстрым шагом вниз от дома Слёгедаля, а пожар в сарае разгорался все сильнее. Она слышала свист пламени, но не оборачивалась. Миновала пожарную часть и продолжила спускаться к дому, мимо мастерской и через двор. Поднялась на четыре ступеньки и вошла в дом. Повесила ветровку Ингеманна на крючок в коридоре. Прошла в ванную и долго, тщательно мыла лицо холодной водой. Она не поднимала глаз, просто терла и смывала, пока щеки не онемели. Она погасила свет. Закрыла дверь. На цыпочках поднялась на чердак и прилегла рядом с Ингеманном. По его дыханию она поняла, что он не спит, но ничего не сказала. Так они и лежали не шевелясь, а снаружи все громче пели птицы. Так они и лежали не шевелясь, когда снаружи донеслись звуки приближающейся пожарной машины. Так они и лежали не шевелясь, пока все больше машин приближалось и проносилось мимо в сторону дома Слёгедалей. Так они и лежали не шевелясь, когда в дверь внизу позвонили. Она рывком поднялась, спустилась вниз, отперла.
Перед ней стоял Альфред. От него пахло бензином.
— Альма, — сказал он.
— Это ты? — спросила она.
— Сарай Слёгедалей сгорел.
— Да, — сказала она.
— Альма, — сказал он. — С тобой все в порядке?
— Да, да, — ответила она. — Все нормально.
Альфред помедлил.
— Ингеманн дома?