Часть 9 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Одной из первых увиденных мной вещей был снег. А потом пришла весна. И вскоре настало лето.
Кем я был?
Играл я, как писала Тереза, немного напряженно. Но все же пытался давать пальцам отдых на клавишах. Делал как мне говорили. Никогда не совершал никаких глупостей. Наоборот, был очень правильным и никому не перечил. Тщательно делал уроки, всегда был подготовлен и всегда приходил заранее. Я приезжал в школу на велосипеде незадолго до восьми каждое утро, хотя поездка занимала всего четыре минуты, а уроки начинались только в половине девятого. Я стоял в темноте и ждал, что сторож Кнют придет и отопрет двери, и, как только он появлялся, я тут же заходил в теплый коридор, относил ранец в класс и терпеливо сидел, когда придут остальные и школьный день начнется. Каждый понедельник я ходил на репетиции хора в молельный дом в Браннсволле. Там я стоял с другими детьми-хористами и пел песни, которые до сих пор помню, все, до единого слова, я стоял и не хихикал, не дергал девчонок за косички и не забывал текст. Каждый второй четверг я ходил на собрания в детском клубе «Надежда», сидел все в том же зале молельного дома и слушал о вреде алкоголя. Мне было лет восемь, когда я впервые узнал, что от пива зеленеет лицо и что никогда нельзя принимать бутылку пива из рук какого-нибудь долговязого прыщавого подростка (всегда почему-то был долговязый прыщавый подросток), уже тогда я узнал, что существует темная сторона жизни, к которой относится пиво. Я узнал, что любой ценой должен избегать темной стороны, иначе пиво меня одолеет, и я буду вынужден непрерывно его пить. Я узнал, что всю жизнь должен придерживаться солнечной стороны жизни, не уяснив, как же этого добиться. Но девятилетнему мальчишке все это казалось очень разумным, тем более что мне так нравилось быть на солнце.
Я хотел быть как все, ничем не выделяться, поэтому был добрым, поэтому делал уроки, поэтому был молодцом. Только одна загвоздка: я часто сидел в помещении и читал. Начал один ездить на велосипеде в библиотеку в Лаувланнсмуэне. Спускался с горки за поворотом на Вуланн и выезжал на равнину, ветер раздувал волосы, я пролетал мимо дома Осты, через ручку Стюбеккен, мимо Стюброкка и через реку Финсона. Велосипед катился почти сам по себе всю дорогу, зато дорога домой с мешком книг на руле была куда тяжелее. Я начал читать книжную серию под названием «История о…». Это была история об Эдварде Григе. История о мадам Кюри. История о Людвиге ван Бетховене. История о Томасе Эдисоне. В эти книги я погружался целиком. Я читал с рвением, взахлеб, и этого никто не понимал, возможно, даже я сам. Книги заставляли меня мечтать. Эти книги постепенно, но неумолимо совершали что-то со мной, так что мне хотелось унестись куда-то прочь. Что-то во мне устремлялось вдаль. Сначала никто этого не замечал, но некая часть меня покинула меня самого и медленно направилась в неведомое. Однако другая часть стремилась остаться. Эта часть хотела всегда оставаться в рамках надежного и знакомого, обозримого и простого, в поселке, который я в глубине души очень любил. Я был сильно привязан к этому месту еще и потому, что к нему был привязан мой папа. Он часто сидел и листал толстую большую книгу под названием «Финсланн — хутор и род», в книге было множество имен, дат рождений, свадеб и смертей, и папа показывал мне, как отследить, кто отец и кто сын, найти его самого и меня, пока — последнего в роду. Так шли годы, и я не знал, кто же я такой, кроме того, что я — последний в роду. Иногда я вспоминал слова Рут: «Да ты выдумщик». Слова остались со мной до сих пор, хотя я давно перестал сочинять истории. Я боялся, потому что мне казалось — это занятие приведет меня на темную сторону жизни.
Тема солнечной и темной сторон жизни звучала вокруг меня крайне настойчиво. Поэтому я начал маскироваться, и много лет мне это удавалось. Даже довольно легко. Я говорил как все и поступал как все. Но я не был как все. Я читал книги. Я стал в каком-то смысле зависим от них. Когда мне исполнилось двенадцать, Карин разрешила мне брать книги из взрослого отдела библиотеки. Казалось, я пересек невидимую границу. От «Историй о…» я приступил прямо к чтению книг Микхеля Фёнхюса, которые рассказывали или о животных, или об одиноких людях, погружавшихся на дно. Такое содержание было созвучно мне, всегда доброму и старавшемуся держаться светлой стороны. Потом я прочел все книги дома. В начале 1970-х родители были членами Книжного клуба, так что все книги дома выглядели одинаково, различаясь только цветом обложки и узором на корешке. Я начал читать эти книги, которые мама с папой, возможно, и прочли когда-то, но я об этого не знал. Исключением была только трилогия Трюгве Гульбранссена о Бьёрндале, про которую папа прямо сказал, что мне стоит ее прочитать. От мысли о том, что папа читал эти книги, я на них набросился, и с тех пор ни одна другая книга меня так не захватывала. Мне было тринадцать или четырнадцать, и я хотел, чтобы книги никогда не заканчивались, я сидел и плакал, когда Старина Даг в книге умер в конце второго тома.
Книга заставила меня плакать.
Это было неслыханно. Потом мне долго было стыдно. Ни одной живой душе я не мог этого рассказать, но, конечно, думал, испытывал ли папа такие чувства и не потому ли он хотел, чтобы я эти книги прочитал.
Я хотел быть на светлой стороне, больше всего на свете хотел быть на светлой стороне.
Когда я повзрослел, всем стало ясно, что я не такой, как все. Они это заметили, все остальные. Что-то было во мне странное, неуловимое, чуждое. Откуда это взялось, никто не знал, но замечали все. Они ведь меня знали. Да и я был все тем же. И все равно — другой. Я был не такой, как они, и меня начали сторониться. Меня начали избегать, и на переменах я бродил в одиночестве. Меня предоставили самому себе. Никто меня не мучил, ничего дурного не говорил, но меня предоставили самому себе. Их интересовало другое — быстрые машины, охота и девушки. Они начали курить, выпивать по выходным вопреки всему, что нам вдалбливали в молельном доме несколькими годами раньше. Я тоже ходил на вечеринки, никто мне не отказывал, но я сидел один, не курил и не пил. Я же был таким добрым и хорошим и никогда никому ничего плохого не делал. Я и сам чувствовал, что вокруг меня была аура чистоты. Говорили об охоте и машинах, о вечеринках, а еще больше о выпивке — спирте, пиве и самогоне. А я сидел и был чистым, и меня там будто и не было вовсе. Я был в другом месте. Я стал другим. Все эти годы на самом деле я отдалялся от них. Всю жизнь я был другим.
Помню самый последний Новый год дома у кого-то в поселке. Один из приятелей заснул, запершись в туалете. Я был единственным трезвым и чувствовал своего рода ответственность за то, чтобы его оттуда вытащить. Музыка гремела из гостиной, я же взялся за дверь, используя отвертку. Каким-то образом мне удалось открыть замок, и, когда я вошел, парень лежал на полу со штанами, спущенными до колен, в луже блевотины. Я тут же закрыл дверь, чтобы остальные не увидели его в таком состоянии. Как-то вернул его к жизни, стащил с него всю одежду, сунул его в ванну. Отмыл его. Девять лет мы ходили вместе в школу, вместе ходили в детский клуб «Надежда», пели в детском хоре, вместе прошли конфирмацию, а теперь я мыл это тощее бледное тело, а блевотина вязко стекала по его лицу, шее, груди и животу к промежности. Не знаю, помнит ли он ту ночь, скорее всего нет, но у меня возникло чувство, что какая-то часть его осознает происходящее. Что кто-то вошел, раздел его, поставил в ванну, мыл его и что этот кто-то — я. Я помню эту ночь и эту сцену в ванной, потому что именно тогда я понял, что все кончено. Я понял, что нужно от всего этого уехать подальше. От всего грязного, низменного, от пива, спирта и самогонки, от поселка, от простого и понятного, от лесов и всего, что в глубине души я так любил. Мне было девятнадцать. В августе я переехал в Осло и поступил в университет, и я знал, что больше не смогу вернуться.
4
В мае 1978 года бабушка записывала короткие будничные замечания о погоде, о сухой весне, о том, что делали они с дедушкой, кто был у них в гостях и что она готовила. Ничего о лесном пожаре 6 мая и ничего о сеновале Тённеса. Короткая запись о празднике Дня независимости. О церковной службе, о речи Омланна, процессии и вечере в доме поселковой администрации в Браннсволле.
После пожара в Хэросене 20 мая все стихло. Тринадцать дней никаких пожаров. Никаких подозрительных лиц или чужих автомобилей на дорогах. Будто все вдруг кончилось. Наступило лето с длинными, сонными солнечными днями. Цвела сирень, и выходившие вечером погулять вдыхали тяжело висевший над садами сладкий аромат.
Может, все-таки это был сон?
Ни бабушка, ни Тереза ничего особенного не писали все последующие дни. Тереза принимала последних учеников перед летними каникулами. Бабушка с дедушкой впервые за лето искупались в озере вечером 27 мая, температура воды была восемнадцать градусов. Мама ходила на прогулки с коляской, как правило, к Лаувсланнсмуэну, мимо дома Осты и обратно, а я всегда по дороге засыпал.
Первого июня начался чемпионат мира по футболу в Аргентине, церемония открытия состоялась на стадионе «Ривер-Плейт» в Буэнос-Айресе.
Люди все еще говорили о трех пожарах, но тон разговоров изменился. Все должно разъясниться. Например, непогашенная сигарета. Кто не бросал тлеющей сигареты из окна автомобиля? Кто не грешил невнимательностью, кто не забывался? Не выбрасывал по дурной привычке окурка из окна и ехал дальше? А при нынешней-то суши. Вот и объяснение. Неосторожность. Случайность. Ясное дело. Все пожары начинались у самой дороги.
Потихоньку поселок успокоился.
5
Между тем он получил работу, устроился пожарным в аэропорт Хьевик. Это случилось через несколько дней после последнего пожара. Так здорово, что даже трудно поверить. Наконец-то ему было чем заняться, единственное, что омрачало радость, — работать надо было ночью, а отдыхать днем. Он выезжал из дома около шести и ехал почти час до аэропорта. За несколько вечеров прошел курс обучения. И все. Он и так почти все знал. Новым было только введение в оказание экстренной помощи и спасательные мероприятия. Это он прослушал очень внимательно.
К заявлению на работу он приложил справку, составленную Ингеманном. Там было написано, что он, можно сказать, вырос в пожарной машине, что участвовал в нескольких операциях по тушению пожара и уже обошел отца, начальника пожарной команды, по части вождения. У него были все необходимые навыки, и Ингеманн настоятельно рекомендовал сына на должность.
Через несколько дней он получил работу.
Альма вздохнула с облегчением. Целый год он провел дома, не зная, чем заняться. Теперь наконец-то у него появилась работа вне дома, и нестрашно, что ему придется спать целый день.
Работал он главным образом в одиночку. Часто сидел совсем один в будке дежурного, из нее был вид на взлетно-посадочную полосу. Около полуночи, когда темно, но ясно, он смотрел, как из ничего выскальзывают самолеты. Сначала появлялась мерцающая точка, которая, казалось, стоит на месте, но постепенно звук нарастал, и становилось понятно, что мерцание исходит из двух маленьких прожекторов на крыльях. Только потом слышался приближающийся грохот, раскатывающийся по небу словно гром. Включался мощный прожектор. Самолет казался кораблем, освещавшим море под собой. Он считал секунды. Фюзеляж парил над черным фьордом. Крылья качались вверх и вниз. Он представлял себе, что самолет вдруг перевернется или двигатель загорится, и в небе протянется шлейф огня и дыма, пока самолет не приземлится.
Он стоял у окна будки и чувствовал, как дрожат стекла. Шасси самолета соприкасались с землей, издавая два небольших вскрика. Самолет со свистом проезжал мимо, концы крыльев искрились, потом скорость снижалась, и самолет останавливался, а затем поворачивал в конце полосы и возвращался назад к контрольной башне.
Он сидел и следил за каждым идущим на посадку самолетом. Он не мог больше ни на чем сосредоточиться. Ему приходилось тереть глаза. Он чувствовал разом и усталость, и удивительную бодрость и ясность мысли. Он прижимался лбом к стеклу. Самолеты прилетали. Опускались. Садились. Ему казалось, он видит людей за маленькими иллюминаторами, как они смеются, им хорошо, они выпивают и поют.
Через несколько часов он отправлялся домой. Было уже светло, но он был словно в тумане, будто просидел в кино и смотрел фильм, длящийся полных семь часов. Иногда он останавливал машину на пустынной обочине, открывал дверь, доходил до леса, зажигал сигарету, но после нескольких затяжек отбрасывал, стоял и смотрел на неподвижное сплетение веток.
Когда он возвращался домой в Скиннснес, Альма с Ингеманном сидели на кухне и завтракали, и казалось, что они просидели так всю ночь, ожидая его. Альма нарезала еще хлеба, наливала молока в стакан и дымящийся кофе в чашку. Почти как в старые времена, когда он возвращался из гимназии в городе и рассказывал новости. Они спрашивали, как дела на работе, а он отвечал, что все хорошо. Так оно и было. Больше нечего было рассказывать. Ничего не происходило. Самолеты садились и взлетали. Он сидел, наблюдал, и ничего не происходило.
— В аэропорту нет пожаров? — шутливо спрашивал Ингеманн.
— А тут тоже нет? — спрашивал Даг в ответ.
Ингеманн качал головой. Альма ничего не говорила, потом он отправлялся спать в свою комнату.
Так и шла жизнь. Десять дней миновало, и ничего не происходило.
Однажды он взял с собой винтовку. Малокалиберную. 222LR. Он купил ее на деньги, подаренные ему на конфирмацию, и пользовался ею только на стрельбище. Еще он раздобыл оптический прицел марки «Хоук». Он положил ружье на заднее сиденье автомобиля, прикрыв одеждой. И взял его с собой в будку. Сидел и ждал последнего самолета. По плану тот должен был приземлиться в 23:34. Он чувствовал спокойствие и ясность и в то же время усталость. Он прилег на маленький диван в углу, закрыл глаза, открыл. Он проспал почти весь день. И все равно чувствовалась удивительная вязкая усталость. Он включил крошечное радио на подоконнике, нашел нужную частоту, чемпионат мира в Аргентине, Австрия — Швеция. Радио шипело, и ему пришлось сосредоточиться, чтобы расслышать, что происходит на поле. На сороковой минуте Йоханнес Кранкль из Австрии забил гол с пенальти неотразимым ударом.
И тут появился самолет компании «Бротенс» из Ставангера.
Он поспешил к окну, но самолет пока еще невозможно было разглядеть даже через прицел. Пришлось долго стоять и высматривать самолет в ночном небе. Наконец он его нашел. Он следил за самолетом, пока тот приближался. Большой освещенный корабль. Еще чуть-чуть, и он смог бы заглянуть в иллюминаторы и рассмотреть пассажиров. Когда самолет повис на высоте шестидесяти-семидесяти метров над фьордом, он спустил курок. Раздался сухой щелчок. Он опустил винтовку. Во рту пересохло. Он знал, что попал.
6
Утром в пятницу, 2 июня, начался дождь. Легкий, парящий дождь, висевший в воздухе в утренние часы и придававший блеск траве на обочине. Потом небо прояснилось. Ветер с северо-востока усилился и смел тучи. Небо стало ясным, умытое солнце сияло, дорога высохла. Было начало десятого.
В то утро Даг приехал домой чуть позже обычного. Он был чудовищно уставшим, не сказал ни слова и отправился прямо в постель. Даже не поел. Даже кофе не выпил и молока. Ничего.
Ингеманн вышел поработать в мастерскую в начале девятого, как обычно, и Альма была на кухне одна. Она включила радио как можно тише. Шла девятичасовая передача с Яном Панде-Рольфсеном. Она вытерла стол, потом набрала воду в таз и помыла посуду.
Когда передача закончилась, она вышла в коридор и прислушалась, стоя у перил. Ни звука. Она приготовила еще кофе, налила немного в термос и отправилась в мастерскую к Ингеманну. Там пахло машинным маслом, дизелем и старым ломом. Надежный, хороший запах, он ей нравился, хотя она никогда не задерживалась в мастерской дольше необходимого. Она даже толком не знала, чем он там занимается, а он ей ничего не объяснял. Это был его мир, у нее же был свой, так и должно быть. У каждого свой мир и у обоих — Даг.
Услышав ее шаги, он поднялся со стальной табуретки у стола, на которой сидел, когда дел было немного или у него был перерыв. Он подошел к стеллажу с шурупами и гайками и стал там спиной к ней.
— Я поставлю кофе сюда, — сказала она.
— Да, поставь, — пробормотал он.
Она постояла немного, пока он не обернулся.
— Он еще спит, — сказала она. Прозвучало это скорее вопросом, чем утверждением.
Ингеманн не ответил. Каждый раз, когда они говорили о Даге, между ними вырастала стеклянная стена. Он облокотился на двигатель, разобранный почти до основания, потом нашел маленькое отверстие, в которое легко вошел винт, и хорошенько его закрутил. Она постояла немного, глядя на него.
— Мне кажется, Даг болен, — сказала она вдруг.
— Болен?
— Он говорит сам с собой.
Ингеманн выпрямился и посмотрел на нее.
— С чего ты взяла?
— Слышала.
— Не может быть, — ответил Ингеманн и снова согнулся над двигателем.
— Правда. Он говорит сам с собой.
— Даг не болен, — сказал он спокойно, уткнувшись в черный двигатель.
— Я попыталась с ним поговорить, — сказала она. — Он чуть было не рассказал, что не так.
— Все так, наверное, — ответил Ингеманн, достал еще один винт и крепко его закрутил.
— С Дагом все в порядке, — сказал он.
— Откуда ты знаешь? — она плотнее запахнула кофту и скрестила руки на груди.
— Потому что он мой сын. Я его знаю.