Часть 26 из 31 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– А при том, – и Ирка принимается рассказывать, при этом торопится и тарахтит, как печатная машинка. – Его к нам от любовницы-то и привезли. Всем сразу стало все известно. Только она его и навещает. Жена как только узнала, где именно приключилось несчастье с ее мужем, приходить перестала, все вопросы – только по телефону. И сын, он сейчас в армии, тоже не приходит. Говорю же, только любовница. Ну еще дочка, в те дни, когда мать разрешает. Дочке четырнадцать. Она смогла простить.
Ирка останавливается, ей просто не хватает воздуха. Как однажды, еще в детстве, ей не хватило любви.
«Может, поэтому она и мечется от одного к другому?» – думаю я, но додумать интересную мысль не успеваю.
– Вот мы и спорим с Ириной, – вмешивается в Иркин рассказ Дуду, чтобы дать ей отдышаться, – кто из них двоих может решать – отключать мужика от систем жизнеобеспечения или нет.
– Но о чем тут спорить? – пожимаю я плечами. – Все очень просто. Есть законы. Есть бумаги. Есть жена законная, а есть… Даже не знаю, как правильно назвать.
– Беззаконная, – подхватывает Ирка и сникает.
Молчит. Думает. Светлеет лицом и говорит:
– Только она не беззаконная. Потому что она первая. По Библии, понимаете? Помните, что написано в Ветхом Завете?
Мы переглядываемся с Дуду. Мы не помним, если честно.
– В Ветхом Завете написано, что… – и Ирка принимается цитировать, недаром же она ходит на свои занятия: – «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их».
Дуду смотрит на Ирку и усмехается:
– Отчего же ты думаешь, что здесь про любовницу говорится?
– Оттого, – Ирка хмурит брови и продолжает упрямо, – оттого, что про жену говорится совсем в другом месте: «И создал Господь Бог из ребра, взятого у человека, жену».
– Да зачем же Адаму были нужны две женщины? – удивляюсь я. – Почему Бог сразу не сделал все правильно и достойно?
– Почему? – задумывается Ирка, но ненадолго. – А потому! Им, первым людям, предстояло целое человечество родить. А с одной женой мир заселить трудно.
И она обнимает себя за живот двумя руками и смотрит на нас, довольная, как этот летний день.
– Выходит, – спрашиваю я, – что у мужчины всегда есть выбор? Либо та, которая изначально его половина, то есть та, которую, – я искоса поглядываю на Дуду, – от него «не отодрать», либо – просто женщина из ребра? Та, которая запросто отдирается?
– Не знаю, – отвечает Ирка, – мне кажется, что очень редко, но все-таки встречается такое счастье, когда и первая и вторая женщина – совпадают.
Мы с Дуду молчим. Бугенвилия кивает. Хорошо, хоть она согласна с Иркой.
Глава пятнадцатая
Костя. Его зовут Костя.
«И Константин берет гитару» – это про него. Он берет гитару, обхватывает ее, как женщину, поет. Потом берет женщину, обхватывает ее, как гитару. И тогда настает очередь женщины, чтобы петь.
С музыки, собственно, все и начинается.
– Ею же все и заканчивается, – усмехается Людмила. – В начале марш Мендельсона, в конце – похоронный марш.
Она останавливается на минутку между кухней и столовой, трет лоб, будто забыла, куда шла и про что думала. Ах, да, про марши. Надо же, какая ерунда в голову лезет.
Людмила идет в столовую, разглядывает стол. Стол круглый. Их круглый стол. На столе две тарелки, две рюмки, бутылка белого. Аккуратно нарезанный сыр, банка шпрот, плачущий лимон. Салат оливье, только без горошка, так и не смогла нигде достать. Легкий ужин. Не семейный – сразу видно. И не для двух подруг – ничего сладкого на столе. А пирог, что до сих пор в духовке, он с мясом. Скорее всего, это свидание, как пить дать, свидание.
«Вот тебе и субботний вечер, вот тебе и умница-красавица жена, – думает Людмила, – чуть муж за порог, она уже другого ждет. Но разве Константин – другой? Он первый, первый, который не муж, и это за двадцать-то лет семейной жизни. Вот оно, значит, как бывает».
Она прислушивается к себе внутри. Ничего не слышно. Ни колокол тревоги не звучит, ни колокольчик любви не заливается. Только руки дрожат, да сердце дергается от нетерпения. Нетерпения чего? Чего ей не хватает?
Людмила усмехается.
«Выходит, чего-то не хватает», – думает она и вспоминает Майку.
Майка-Зайка – так ее прозвали в оркестре.
Майка играет на флейте, она и сама похожа на флейту, тонкая, звонкая, беспечная.
У нее муж – тромбонист и каждый год новый любовник, про каждого из них она запросто рассказывает подружкам.
– Зачем тебе столько любовников? – однажды спросила Людмила. – У тебя такой хороший муж.
– Хороший, – согласилась Майка, – только дело не в муже. Мне любви не хватает.
– Секса, что ли? – не поняла тогда Людмила.
– Да нет, – засмеялась та, – не секса. Любви. Я красивой хочу быть. А красивой женщина сама по себе не становится. Ей надо напоминать, что она красива.
– Отчего же муж тебе не напоминает? – ляпнула, не подумав, Людмила.
– А твой напоминает? – огрызнулась Майка.
Ответить было нечего. Илюша не напоминал. Иногда, периодами, становился совсем чужой. Глаза чужие. И запах.
Но она уверяла себя, что это все выдумки, и продолжала к нему ластиться и ни о чем не спрашивать.
На ее ласки в такие периоды он отвечал неохотно, но потом все проходило, и снова начиналась обычная жизнь. Называл ли он ее иногда красивой? Ответить было нечего. А разговор запомнился.
– Неужели и я сегодня стану как Майка-Зайка, – вздыхает Людмила, и вздох застревает внутри, будто сливовая косточка, – красивой.
Она идет к столу и зажигает свечи.
«Дура, дура», – звучат в голове слова на мотив «Эй, дороги». Обрывает сама себя. Бежит к зеркалу, рассматривает то, что и так хорошо знакомо. Огромное зеркало в прихожей пытается ей помочь, оно на ее стороне.
Морщины под глазами улепетывают в полутьму прихожей, складки на боках зарываются носами в мягкую ткань пуловера, позвонки вытягивают шею, ступни ощупывают мягкую шерсть ковра, встают на носочки, рука тянется к светлой пряди у виска, заправляет ее за ухо – хороша ли я?
– Хороша, хороша, – ворчит вешалка в прихожей, – иди вон пирог доставай, пригорит ведь.
Люда бежит в кухню. Достает румяный пирог. Все вокруг и она сама пахнет сдобой, пахнет детством.
В окно заглядывает голодное серое небо, кроме неба ничего другого из двора-колодца не увидишь. Господи, как она любит этот город. Скоро уезжать, но как она уедет?
Илья прислал фотографию – он уже в Иерусалиме, сам обросший, загорелый, стоит на веселой солнечной улице, заросшей розами, кругом него люди, у людей незнакомые лица. И как она там будет жить?
Улица ей эта не понравилась совсем. То ли дело ленинградские углы, переулки. Каменные, серые, родные. А эта вечная готовность к непогоде? Разве есть на свете что-нибудь прекрасней, чем выйти из подъезда, вдохнуть туман, тонкий запах прелых листьев, услышать гулкие шаги, где-то там, на другой стороне дождя, нырнуть в серый рукав и идти, идти, искать след промокшей звезды.
Люда качает головой.
– Ничего лучше нашего города нет, – бормочет она, – да и у Ильи на этой фотографии взгляд какой-то бешеный, шальной.
Нет, надо было им остаться в Ленинграде. Здесь все знакомо, а когда тоска, можно зарыться в туман, как в плед, и…
Но тут дергается дверной звонок, и Людмила бросается открывать.
– Ух ты, какая ты красивая! – восклицает Костя прямо с порога, бросает огромный букет на тумбу под зеркалом, подхватывает Людмилу, утыкается лицом в душистый вырез – немного сирени, как будто ей еще нет сорока, капля ландыша, намек на невинность, горсть лепестков гвоздики – обещание не уставать, когда нахлынет страсть.
Он приподнимает ее над полом, и кружит, кружит. Пропадают мысли, замолкают марши, рассеивается туман. Зеркало смотрит на них и запоминает на будущее – порывистые движения, сорванную одежду, шепот, шепот, смех.
– Ты сумасшедший. Погоди. У меня там пирог.
– А у меня тут – прекрасная женщина.
– Ну господи. Почему здесь. Пойдем в спальню.
– Обязательно. Мы и в спальню пойдем.
– Ты ненормальный. Так нельзя.
– Так можно. Ты просто не знаешь. Я тебя научу.
– Ты хитрый.
– Знаю.
– Ты бабник.
– Знаю.