Часть 27 из 54 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Меркурий был убежден, что двушка не впустит ее, но отказать не смог. На другой день он привел ей из ШНыра старую кобылу – ту самую, на которой она когда-то спасла его. К тому времени кобыла совсем сдала. Кое-как старушка поднялась в небо, сильно кренясь на сторону и кривя шею: у нее было бельмо на левом глазу.
Девушка улетела, и никто больше ее не видел. Меркурий так никогда и не узнал, что с ней стало. Застряла в болоте? Но разбившейся девушки никто не находил, дряхлая кобыла в пегасню тоже не вернулась, и лишь лет десять спустя кто-то из шныров-новичков притащил с двушки старое седло с порванными подпругами, найденное почти у внешней границы, у кривых сосен. Но опять же – это могло быть и другое седло. Меркурий, когда седлал, не успел его толком запомнить, да и седло было типовое, драгунское, списанное в 1946 году из расформированного кавалерийского полка. ШНыры тогда много таких забрали, и даже через полвека попадались еще дремучие, до трещин заезженные дедушки, помнившие еще большой императорский смотр 1913 года.
Меркурий откачнулся от зеркала и некоторое время, что бывало с ним редко, просто стоял посреди комнаты. Затем решительно провел рукой по лицу, ощупал свой большой, на выступ похожий нос, подошел к стене и стал выбирать оружие. Шнеппер так и остался лежать на столе рядом с медной, в форме раковины, пепельницей, в которую щедро были насыпаны пнуфы.
Арбалеты и боевые топоры висели у Меркурия Сергеича прямо на стене. Вот этот топор, например, в него когда-то метнули, а он сумел перехватить его за рукоять и вернуть обратно. Все произошло мгновенно. В темноте возникла фигура, занесла руку. Меркурий не понял даже, что он чего-то там ловит. Только ощутил болезненный удар по пальцам и толчок в плечо – это разогнавшийся топор дернул ему руку. А потом всю жизнь учил никогда топоры не ловить. Лучше отскочить. Куда подальше. И пусть себе спокойненько. Летит. По своим. Делам.
А этот арбалет с перламутровой ручкой уникален тем, что сразу выпускает три болта. Один длинный, второй чуть короче, а последний маленький. Зачем его таким сделали – непонятно. Заряжается долго, болтов, которые бы подошли, без стакана кефира натощак не подберешь, далеко не стреляет – зато после выстрела мишень становится похожей на ежа. Оружие убийцы, стреляющего вблизи, у которого в запасе только один выстрел.
Шнепперы Меркурий хоть и любил, но любил по необходимости, как любят складной нож, когда нет возможности взять с собой тесак в ножнах. Большинство арбалетов для нырков не подходили. Вроде бы, кажется, все натурально, никакой химии. Каждый гвоздик просмотришь, а нырнешь на двушку – и то тетива расплавится, то на дереве обнаружится непонятный лак, который потечет тебе прямо на ладони. Нырять можно было только с одним арбалетом – полностью деревянным, с тетивой из оленьих жил и железными, ручной ковки наконечниками болтов. Его Меркурий сейчас и взял.
Еще взял топорик, не тот, что в него метали, а другой – легкий, на длинной ручке, удобный и на двушке, и в почти мирном небе, как шутил Меркурий. С топориком в руке и с арбалетом, на ремне перекинутым за спину, Меркурий Сергеич долго стоял и думал. Он решился прорваться на двушку. Сделать последнюю попытку. Задача шныра – приносить закладки. Больше закладок, попавших по назначению в нужные руки, – больше сияния вечного света, который для эльбов хуже раскаленного металла. Наш мир становится ближе к двушке и недосягаемым для болота.
Если его носу так хочется – пусть проливает свою кровь на двушке! Сегодня он не вернется с полдороги и не будет кустиками пробираться к себе в комнату, закрывая нос рукой. Он задаст себе последний вопрос: шныр я еще или нет. ШНыр должен нырять!
Без неба и двушки шныра нет. Многие сказали бы, что это не так. Встречаются же неныряющие шныры? Кузепыч, например. Среди молодых шныров тоже много таких, кто едва ли будет нырять. Вот тот же Вадюша. У Меркурия взгляд наметанный.
«Не все служат небу в кабине пилота. Кому-то нужно работать и на аэродроме», – сказал Меркурию Лехур. Было это месяц назад, когда Меркурий приехал к нему в Москву посоветоваться по поводу своей болезни.
«Но что-то же. Можно. Сделать».
«Можно. Беречь себя. Передавать молодежи опыт», – чуть поддразнивая его, отозвался Лехур.
«Это из-за проклятого. Носа. Оторвать бы его», – Меркурий был зол на свой нос до гремучей ненависти. Распухший. Красный. С какими-то прилипшими внутри кусочками засохших ваток, которые отдирались всегда с болью.
Лехур мягко улыбнулся:
«При чем тут нос? Нос – это единственное, что ты видишь снаружи. На самом деле тут сосуды, давление, сердце, куча старых травм. Короче, возраст».
«Я не старый».
«Да? А футболисты что, тоже до шестидесяти играют? А военные летчики, когда на пенсию уходят? Сколько у тебя было сотрясений мозга и переломов?»
«Переломов много. Сотрясения ни одного», – сказал Меркурий гордо.
«Как ни одного?» – не поверил Лехур.
«Случалось по молодости. Дадут берики. По башке. Закладку отнимут. Ну полежишь недельки две. Пока голова кружиться. Не перестанет. И опять ныряешь. Ну это же. Не сотрясение».
Лехур покрутил пальцем у виска, и Меркурий ушел от него, так ни в чем и не убежденный.
«Проклятый. Нос. Надо было спросить, как его. Заклеить. Чтобы дышать. Можно было», – бормотал он.
Но все же кое-что из разговора с Лехуром отложилось в монолитном, точно из скалы высеченном сознании Меркурия. Он стал задумываться о своей прошлой жизни. Рассматривать ее год за годом, хотя по годам жизнь не разбивалась, скорее по слоям. Теперь – в какие-то отдельные, смягченные раздумьем минуты – ему казалось, что он всегда был нетерпеливым, делающим дело для самого дела.
А сколько дров он наломал по молодости! Как бывал непримирим, жесток, глупо упрям – а ведь все шло из детства. Он создание родителей, которые любили его мало – но не потому, что не хотели любить, а потому, что иначе не умели. Вечно пропадали на работе, даже в выходные. Когда же вдруг возникали в детской его жизни – а для ребенка родители всегда возникаются откуда-то, с таинственной «сработы», – то не хотели долго терпеть его и слушать. Были ироничны, требовательны, больно жалили словами, когда у него чего-то не получилось. Оттого Меркурий и научился говорить кратко. Во-первых, обида. А во-вторых. Родители. Иначе. Не услышат. Они всегда бегут. Надо высказать им. Свои нужды. Четко и громко. Лучше криком. А вот любви. Быстро. Не попросишь. И Меркурий любви не просил. Даже не подозревал, что нуждается в ней, хотя на самом деле нуждался, конечно. Животные вот тоже не знают, что дышат. Плохо. Когда тебя любят. За что-то. Любить надо просто так. Или человек вырастает обиженным. И черствым.
Отец у Меркурия был нрава крутого. Прошел войну. Горел в танке. Работал на электрозаводе. Образование получал уже потом, вдогонку. Стал начальником цеха. Говорил примерно так же, как Меркурий, только с некоторыми вариациями.
«Если ты болеешь. Лежи и кашляй. Что ты тут шатаешься. Вопросительный знак. Чай пьешь. Точка».
Или:
«Ясно. Точка. Мой сын опять подрался. Восклицательный знак. Ну и кто был виноват. Знак вопроса».
«Я не виноват. Меня. Обидели», – бубнил маленький Меркурий.
«Как должны были обидеть, если тебя ударили один раз. Вопросительный знак. А ты бил, пока тебя не оттащил директор. Точка».
Дрался маленький Меркурий и правда много. Когда подрос, стал водиться с опасными ребятами и, возможно, закончил бы жизнь в тюрьме, как многие из дворовой его компании, если бы не прилетевшая за ним золотая пчела. И что она в нем углядела? Способность служить чему-то, что выше собственного пищеварения, радости и удобств? До сих пор никто не знает, могут ли золотые пчелы думать. Скорее всего, мысль и действие для них – какой-то единый слитный процесс. Это только для людей мысль и действие раздроблены. Пчела же не размышляет: «Там цветок. Хорошо бы, елки-палки, принести нектар и сварганить, что ли, мед, чтоб зимой было с чем чайку хлебануть». Она просто делает то, для чего создана. А когда ресурс ее исчерпан, падает возле улья и умирает. Но тоже ни секунды не жалея себя.
В столовую Меркурий заходить не стал. Ограничился тем, что налил в чашку холодной воды и, вскипятив ее мгновенным погружением льва, растворил кофе. Чтобы лев на нерпи вскипятил воду, нужно было прикоснуться к льву указательным пальцем, а к русалке мизинцем. Это был древний способ, о котором мало кто в ШНыре знал, да и Меркурий передал этот опасный секрет только Улу и Родиону. Если передержать льва лишнюю секунду, можно не только воду превратить в пар, но и ложку превратить в раскаленный металл, который капнет тебе на руку. Зная же вечную тягу младших и средних шныров выпить ночью чайку, можно было не сомневаться, что медпункт будет забит любителями первошныровских методик.
Меркурий пил кофе и смотрел на фотографию жены. Фотографию он повесил на стену только полгода назад, а до этого как-то времени не было. Да и фотографию ведь надо было выбрать, распечатать, рамку купить – много мороки. Как ни обидно это признавать, умершую жену Меркурий Сергеич любил мало, а внимания ей уделял и того меньше.
Он, служащий, как ему казалось, любви, потому что двушка – это любовь, не сумел отогреть своих жену и сына. Был чужим, нежеланным гостем в собственном доме. Странствующим отцом, который два-три раза в месяц мелькнет как метеор, начнет наводить свои порядки, и, пока он дома, все терпеливо ждут, пока его унесет очередной ветер странствий, чтобы можно было жить по-прежнему. Пока сын рос, Меркурий вечно на него раздражался. Сын казался ему глупым, ленивым, врущим. Мысли его были мелкими и путаными, желания – неоформленными. Он не занимался спортом, не читал, скверно учился, даже на улице почти не бывал. Уставится в компьютер, в телевизор – и сидит как зомбированный. Спросишь его о чем-то – отвечает односложно. Не спросишь – молчит. И всегда он какой-то сонный, двигается как тряпочка, лопатки торчат.
Меркурий выходил из себя, начинал тормошить сына, но системности в его требованиях не было, и он добился лишь того, что сын начал его бояться. Возможно, что и ложь, и трусость были лишь защитной реакцией сына на слишком энергичного отца, который не прощал сыну того, что тот не был его отражением.
Параллельно Меркурий злился на жену, считая ее во всем виноватой, но та лишь разводила руками, и глаза у нее были такими же бараньими, как у сына, когда он смотрел на своих бегающих в мониторе человечков. Жена не понимала, чего муж от нее хочет, да и сама желала только, чтобы ее оставили в покое. Меркурий взрывался, кричал на жену, тряс сына – и уносился из дома, как из прокаженного места. Потом жена умерла, сын вырос, где-то там сонно и вяло мыкался, был всегда пасмурным, недовольным жизнью и с отцом обращался лишь короткими звонками. Меркурий тоже ему не звонил. Ну, может, раз в год. Он чувствовал, что любой из чужих людей ближе сыну, чем родной отец, потому что никому из чужих, даже тем берсеркам, которых он отправил в Арктику, он не причинил столько вреда, сколько сыну.
В сыне жила обида. Он не простил отцу детских своих лет, а Меркурий так и не понял до конца, в чем была его ошибка. Позволял сидеть перед компьютером и тухнуть? Не был последователен? Проводил с ним мало времени? Лишал его своего общества? Наверное, да-да-да-да и то, и другое, и третье. А главное – не любил. Или пытался ЛЮБИТЬ ЗА ЧТО-ТО. Не просто так, потому что ты есть, ты существуешь, а за то, что ты успешен, умен, сообразителен, спортивен. А надо любить просто так, авансом, совершенно даром, как даром светит солнце.
Долгие годы Меркурий считал, что ни в чем не виноват, а сын вышел таким из-за сонливости жены, которая потакала всем его капризам и все на свете разрешала – только отстаньте от меня, только чтобы он был где-то там, за стеной, отделенный дверью. И лишь в последнее время, когда уже начались эти проклятые носовые кровотечения, заставившие его мало спать и много думать, Меркурий начал осознавать свою вину. Он не уделял сыну времени, не разговаривал с ним, не возился так, как возился со шнырами-новичками, потому что не видел в сыне возможного шныра. Да, сын не отзывался тем неуловимым звукам жизни и служения, которым всегда отзывается любой, даже самый неправильный, шныр. Он просто не умел иначе. Не умел радоваться. Видел только свою комнату, вялую мать и раздражительного отца. Не получал заботы и все больше замыкался, замыкался. Не жена и сын были виноваты в том, что все сложилось так плохо. Виноват был он сам, Меркурий Сергеич, что, являясь как будто добрым, он загородил от своих близких добро, потому что по закону человеческого естества невозможно любить то, чему служит тот, кто тебя обижает.
Все ошибки его жизни проступали теперь перед ним очень ясно. И там ошибался, и там. Тут был слишком жесток и категоричен, тут нетерпелив. Если бы можно было пережить все заново! Залатать дыры на одеяле. Но нельзя. Эх. Ну все. За дело. Не раскачивайся. Лети, золотая пчела с опаленным крылом.
Окинув взглядом комнату и убедившись, что ничего не забыл, Меркурий отправился в пегасню. Тяжелой, раскачивающейся походкой он шел по дорожке ШНыра – широкий, мощный, краснолицый. Примерно на середине пути была скамейка, которую когда-то изготовил он сам. Скамейка необычная – из двух половин расщепленного бревна. Рядом со скамейкой Меркурий увидел Витяру. Витяра мял свое ухо с такой решимостью, словно вознамерился его оторвать. Рядом с Витярой торчал кухонный Гоша. На Гоше была заляпанная подливой майка с текстом «Недообнят! Срочно исправить!». Витяра обнимать Гошу не спешил – напротив, в тот момент, когда Меркурий его увидел, давал Гоше пинка.
Увидев Меркурия, оба кинулись к нему. Витяра, недобежав, остановился, а Гоша замахал руками и затарахтел:
– Меркурий Сергеич! Когда вы в последний раз видели Горшеню?
– Не помню. А что. С ним. Такое, – спросил Меркурий.
– Нет его! Всегда вотанный он! Тутанный! От ты дуся! – издали встрял Витяра и опять отчаянно дернул себя за ухо.
Меркурий хорошо подумал, переваривая информацию. Витяре он доверял. Если Витяра говорит, что Горшени нет, значит, того нет.
– Плохо. Созывайте всех. Прочесывайте парк. Я… нырну. И присоединюсь к вам, – распорядился Меркурий.
Гоша, просияв, рысцой затрусил сообщать Наде, что – ох-хох, бедная ты моя Надечка! Посуду ты будешь мыть одна! И на стол накрывать одна! Гоша уже сообразил, что у него появился повод ничего не делать сегодня по кухне. Сам же Гоша ляжет на лавочку, подложит руки под голову и будет искать Горшеню. Ведь не исключено же, что Горшеня пройдет по тропинке мимо лавочки? Кто сказал, что для поисков надо обязательно перемещаться? Это устаревшее представление. Для поисков нужно надежно зафиксироваться на одном месте и никуда с него не уходить.
Да и потом – Горшеню найти непросто, если у него появится желание скрыться. Несмотря на впечатляющие размеры, прятаться он умеет. Ему ничего не стоит преспокойно лежать в пруду, выставив наружу только свой горшок, который он еще и водорослями прикроет как шапкой.
Недалеко от пегасни, у вкопанных шин, стоял Рузя и учился метать саперку в деревянный щит. Саперку он отправлял в цель неуклюже, по дуге, тем осторожным движением, которым девушка, ленящаяся встать со стула, бросала бы на диван свой бесценный телефон.
Меркурий остановился, наблюдая за попытками Рузи попасть. Он не так уж любил передавать свои знания. Каждый человек, больше десяти лет занимающийся каким-либо делом, выходит на определенный уровень. Банкиру скучно, когда с ним говорят про проценты, он понимает, что проценты – лишь одно из множества понятий. Художнику скучно, когда у него важно спрашивают, как он додумался до образа зайчика с пуговкой на штанишках.
Самое интересное, что перед чужими островками мы испытываем глубочайший трепет и склонны их переоценивать. Инженеру, например, кажется, что крайне важно аккуратно закрасить елочку и без этого нет высокой живописи, а банкиру – что написание стишка про Деда Мороза требует месяцев напряженнейшего труда и работы с первоисточниками.
И вот теперь Меркурий стоял и смотрел, как саперная лопатка в очередной раз чиркает по мишени ручкой и обессиленно сползает на травку.
– Разозлись, – велел Меркурий.
Рузя заскрежетал зубами, точно обжора, пугающий в тарелке сосиску.
– Мне уже. Страшно, – похвалил Меркурий. – А теперь. Бросай.
Рузя метнул саперку, но так как при этом он старательно скрежетал зубами, то саперка не долетела даже и до щита.
– Это не мое! Просто не мое! – сказал Рузя с отчаянием.
– Ерунда. Просто повтори. Любое действие. Десять. Тысяч. Раз. И работа сама себя. Продавит.
– А если я бездарь?
– Тогда повтори двадцать. Тысяч раз. И в этом деле. Будешь лучше всех. Даже если ты самый большой бездарь. На земле.
В пегасне Меркурий деловито осмотрел пегов. Митридат? Цезарь? Нет, на них он уже пытался. Они были слишком резкие в нырке, слишком быстро ускорялись. И тогда не помогала даже вата в ноздрях – кровь начинала течь ручьем, он захлебывался и возвращался. И вот теперь Меркурий шел по проходу пегасни, заглядывал в денники и смотрел на пегов.
Он не столько думал, сколько ожидал вспышки прозрения, зная, что как только увидит нужного пега, вспышка обязательно произойдет. Так художник смотрит на краски или резчик на инструменты – не столько ищет, сколько ждет, пока те сами позовут его руку и глаз.
И вот Меркурий остановился у денника Белого Танца. Белый Танец совмещал два важных качества: был сильным и спокойным. В нырке неспешен, без перепадов. Правда, порой у него случались настроения, но с ними Меркурий знал как справиться.
Возле денника Белого Танца возился Кирюша. В руках у Кирюши была лопата, а в глазах жуткое нежелание убираться.
– Осень – тяжелое время в Подмосковье. Люди простужаются. Вот и я что-то с утра… – издали начал он, собираясь отпроситься с дежурства.
– Дожди скоро. Пойдут. Ров надо копать. Вдоль отмостки, – отозвался Меркурий. Он знал, как разговаривать с такими, как Кирюша. И точно. В состоянии здоровья Кирюши тотчас наметилось улучшение. Его подхватил трудовой ветер и куда-то понес.
– Я не могу копать. Я по пегасне дежурный! – крикнул он.
Вскоре стало слышно, как в соседнем проходе Кирюша пристает к Ларе.
– Что ты вчера сказала продавцу? Только вдумайся! – пританцовывая, требовал он у Лары. – Ты сказала «два килограмма крыльев»! Понимаешь – крыльев! И ты шнырка! Как тебе не совестно после такого летать! Ты же женщина! Вторая ступень мироздания!
– Чего?