Часть 9 из 30 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Я чувствую, что меня начинает трясти. В последнее время я завожусь из-за всякой ерунды. Но это совсем не ерунда. Кто бы мог подумать, что Дора Петерс выберет предметом для обсуждения именно меня? Видимо, раз теперь она при деньгах и живет в теплом уютном доме, мишенью для нападок стала я? Я представляю Дору дома у Дамплинг и Банни, где они все сидят за столом, пока мама Дамплинг готовит пышные блины и колбасу из оленины; я даже чувствую запах еды, стоя у карусели. По правде говоря, мне сейчас кажется, что едой пахнет почти отовсюду. Меня никогда раньше не волновала жизнь этих девочек, но сейчас я чувствую, как зависть внутри меня поднимает свою безобразную зеленую голову. Мне хочется быть кем угодно, только не собой — хоть Дорой, — ужас, я упала ниже плинтуса.
Мне хочется вскочить и закричать: «Ты тупица, Лилия, я беременна!»
Почему бы и нет? Бабушка стоит у раковины, делая вид, что у нее отвалились уши и что она слепая, как летучая мышь. Она вдруг перестала обращать внимание на все, что со мной происходит, а ведь раньше она так пристально за мной следила. Какая ирония: чем больше я становлюсь, тем меньше меня замечают.
Но однажды я подслушала, как она по телефону заказывала билеты на автобус до Канады на мое имя.
Я знала, что Лилия, которая даже не видит разницы между собой и Банни, самая настоящая дура, но бабушка? Я и представить не могла, что молчание может быть хуже публичного унижения. У бабушки в рукаве не один козырь.
Я встаю и направляюсь к двери, но ненадолго останавливаюсь, чтобы проверить, спросит ли бабушка, куда я иду и когда вернусь. В комнате слышен лишь скрип ее желтых резиновых перчаток, пока она трет тарелку мыльной губкой. Молчит. Выходя из дома, я специально громко хлопаю дверью, но все равно не получаю никакой реакции. Я недостойна даже порицания.
Всю дорогу до магазина Goodwill я иду, не глядя ни на реку, ни на маленькую белую церковь, где венчались родители, ни на Танцующего Психа, который почему-то молчит, когда я прохожу мимо. Стоит один из тех жарких летних дней, когда из-за далеких лесных пожаров в воздухе пахнет дымом, и, толкая дверь магазина, над которой бряцает колокольчик, я чувствую, что взмокла от пота.
Мне нужно купить вещи посвободнее. В магазине торчит мама Доры со своими подругами, и, когда я прохожу мимо них, они, скажем так, демонстрируют, что не принадлежат к бабушкиной школе притворного безразличия.
— Кажется, кто-то в интересном положении, — хихикает одна из них.
Я на них не смотрю; просто медленно толкаю тележку. Останавливаюсь и делаю вид, что рассматриваю полку с шерстяными подштанниками. Подштанников-то много не бывает.
— Помнишь то время, Пола? — Женщина говорит так громко, словно Пола находится на расстоянии в тысячу миль от нее, а не стоит рядом, держа в руках пушистое сиденье для унитаза, которое как будто сделали из пуделя.
— А ведь тебе тогда было завидно. Элвин взял у отца на выходные классный фургон и засунул в него тот матрас.
Они громко хихикают, а я медленно отхожу от них, чтобы не мешать воспоминаниям.
— Ну конечно, завидно. В этом фургоне можно было заработать обморожение, потому что печка сломалась. Ты забыла?
— А помнишь, как ты хотела назвать ребенка Снеговик Фрости? — вмешивается в разговор мама Доры, и все трое взрываются от смеха.
Не могу представить, чтобы я так свободно говорила о том, что произошло у меня с Реем. И раз это случилось не на заднем сиденье какой-то машины в морозную ночь, что-то да значило.
А потом перестало. Для него. Я ненавижу это чувство, когда с тобой происходит в точности то, о чем ты уже слышал. Что в жизни парня ничего не меняется. Я живой стереотип и подтверждение статистики в одном лице. И яснее всего я осознаю это сейчас в Goodwill, выбирая вещи такого размера, что их одновременно могли бы носить шестеро моих самых близких подруг. Вот только у меня нет шести подруг. Скоро друзей у меня не останется вовсе.
Интересно, прибегает ли Делла Мэй в комнату Рея? Смотрит ли она в окно на озеро, перед тем как отправиться домой, унося в волосах запах кедра?
Я утыкаюсь лицом в серую толстовку, на которой изображен оранжевый баскетбольный мяч, и вдыхаю чей-то запах. Запах кого-то по имени Люси, если верить надписи, вышитой на толстовке спереди. Поверх баскетбольного мяча написано «Только вперед», и толстовка пахнет чем-то сладким и затхлым. Но это лучше, чем запах кедра. Если я еще хоть раз почувствую его, меня, скорее всего, вырвет.
— Юная леди, вы в порядке?
Я поднимаю глаза, предо мной лицо самого старого человека из всех, кого я когда-либо видела. И в первый раз с того момента, как на меня грустными голубыми глазами посмотрела мама Рея, я чувствую, что кто-то смотрит именно на меня. Не на мое лицо или растущий живот, а на меня — такую, какой я стала с тех пор, как исчезли родители, как бабушка обрезала мне волосы, как я осознала, что жизнь никогда не будет прежней.
Час спустя я с распухшими от слез глазами все еще сижу в подсобке, где Джордж, продавец с испещренным морщинами лицом, угостил меня пончиком и какао Swiss Miss. Пока нет покупателей, он приходит меня проведать. Молча поглаживает меня по плечу или протягивает платок, а потом уходит на кассу пробивать покупки.
— Хочешь, я позвоню кому-нибудь? — спрашивает он наконец, сходив туда-обратно четыре или пять раз. Его голос обволакивает меня, как теплая вода в ванне, и я боюсь, что снова расплачусь, едва успев взять себя в руки. — Как насчет твоей подруги с большими карими глазами?
— Вы нас помните? — Мы с Сельмой иногда заходим сюда за покупками после школы, но мы никогда не обращали внимания на Джорджа. Теперь, когда он так по-доброму со мной поступил, это кажется грубостью.
— Таких глаз я не видел с тех пор, как перестал охотиться на тюленей, — отвечает он. Его собственные глаза похожи на две крошечных яблочных косточки, но он видит меня насквозь.
Я киваю ему, но звонить Сельме не хочу. Она, кстати, пришла бы в восторг, если бы узнала, что ее глаза сравнили с тюленьими. Со стороны могло показаться, что спорили мы только из-за этого. Сельма без конца говорила, что ее настоящая мама, вероятно, происходила от шелки, от этих полулюдей-полутюленей, которые в полнолуние могут сбрасывать шкуру и выходить из океана. Вряд ли это правда, но Сельме нравится выдумывать разные детали, которые могут придать ее истории таинственности. На самом же деле она никогда не видела родителей, а Авигея, ее приемная мама, не любит об этом говорить. Может, она и не знает, кем были родители Сельмы, но даже если знает, не горит желанием рассказать все в подробностях.
Это нас с Сельмой объединяет: мы обе не знаем, что стало с нашими матерями. Но я больше не могу слышать ее дурацкие выдумки. Ладно, когда ей было десять, но сейчас это просто глупо.
В последнее время я с трудом могу разобраться в своих чувствах. Так что будет лучше, если я просто закроюсь ото всех.
— Нет, спасибо, — говорю я Джорджу, — мне совсем не хочется никому звонить.
А еще я не могу представить, что мне придется выйти из этой подсобки. Я хочу остаться здесь на сто лет или до тех пор, пока не съем столько пончиков, что не пролезу в дверь.
Но, конечно же, час спустя я выхожу в пыльный июльский день с полным пакетом бесплатной одежды, потому что Джордж отказался брать с меня деньги. На мне толстовка с баскетбольным мячом, и я надеюсь, что каким-то образом смогу превратиться в эту Люси, оставив Руфь в прошлом. Она могла быть какой угодно, но точно не была худышкой, и хотя бы в этом мы с ней похожи.
Дойдя до маленькой белой церкви, я останавливаюсь и сажусь на ступеньки, чтобы посмотреть на реку, извивающуюся неподалеку. Вода в ней стоит еще высоко, лед сошел недавно. Слева от меня — статуя Девы Марии в голубом одеянии со сложенными вместе ладонями.
— И как только ты смогла убедить их всех, что это было непорочное зачатие? — спрашиваю я ее, но, конечно, не получаю ответа. Я замечаю, что ее глаза немного косят в разные стороны, как будто нарочно уклоняются от вопросов таких девушек, как я.
Мои родители венчались в этой церкви, но я на службе не была ни разу, пока не переехала к бабушке. Родители говорили, что они отрекшиеся католики, а мне слышалось «отвлекшиеся».
Это была какая-то бессмыслица.
Одно из моих ранних воспоминаний. Мама с папой перешептываются, думают, что я сплю. Наш дом был таким крошечным, что я спала на полу у них в комнате на постели, которую папа соорудил из походных ковриков и толстых шерстяных одеял. Мне нравилось слушать, как они разговаривают на своем таинственном взрослом языке, который убаюкивал меня каждую ночь. Но я росла и все лучше различала слова, которые раньше казались мне несвязной тарабарщиной. А теперь я могу нанизать их все на одну нитку, будто бусины фамильного ожерелья, которое висит у меня на шее и не дает свободно дышать. Слова вроде правила, гнетущие, тяжкая, вина и грех.
— Спасибо, что спас меня от этого, — шептала мама, и сейчас я понимаю, что она имела в виду бабушку. Папа спас маму, но нас с Лилией спасать некому. Я думаю о растущем внутри меня ребенке. Если я не могу спасти сама себя, как я буду спасать кого-то другого?
Я знаю, что бабушка, скорее всего, уже обо всем договорилась, чтобы пристроить ребенка в какую-нибудь семью. Будет ли он меня ненавидеть?
Я так глубоко погрузилась в свои мысли, что не заметила Дамплинг, которая поднялась по лестнице и села на ступеньках рядом со мной. Мне нравится Дамплинг, но мы с ней не общаемся, не гуляем и не сидим на карусели в Берч-Парке, как они делают это с Дорой. На ступеньках церкви мы с ней обычно тоже не сидим. Я мельком смотрю на нее, потому что уверена, ей все известно, но она поводит плечами и устремляет взгляд на реку.
Неожиданно и приятно. Я чувствую, что моя тревога рассеивается, и скоро я уже смотрю прямо на нее, а не исподтишка. У нее длинная черная коса, завязанная на конце красной лентой. Удивительно, какой знакомой мне кажется эта лента. Думаю, когда ходишь мимо кого-то так долго, как я ходила мимо Дамплинг, ты даже не осознаешь, что замечаешь какие-то вещи.
А еще я с изумлением отмечаю, что Дамплинг совсем не подходит ее имя. Наверное, я никогда не разглядывала ее хорошенько. Она стройная, красивая, у нее потрясающая смуглая кожа и миндалевидные глаза. В лучах низкого послеполуденного солнца ее черные волосы блестят, будто смазанные маслом.
Мне вдруг хочется обо всем ей рассказать. Но я могу произнести только:
— Меня скоро отправят подальше отсюда.
— Правда? Почему?
— Разве не ясно? — отвечаю я. — Я опозорила семью.
— Я не в том смысле, — говорит Дамплинг. — Может, есть какая-нибудь тетушка или кто-то еще, кто захочет растить твоего ребенка?
Она сказала твоего ребенка так, будто это не какая-то ужасная, гадкая тайна, а данность. Будто в этом даже есть что-то милое.
— А так можно?
— Там, откуда мы приехали, дети — это подарок для всей деревни. Их все любят.
— Теперь понятно, почему Лилии так хочется быть из атабасков, — говорю я.
Дамплинг смеется:
— Думаю, так бы ей жилось гораздо легче.
— Правда? Даже несмотря на то, что люди о вас рассказывают?
Но, может, Дамплинг ничего об этом не знает. Я отвожу взгляд, мне стыдно, что я сболтнула лишнего.
— Это рассказывают те же самые люди, которые хотят отправить тебя подальше отсюда из-за такой ерунды? — спрашивает она, показывая на мой живот.
Она права, и я молчу. Мне ненадолго показалось, что мы стоим на разных берегах одной реки.
Немного погодя, Дамплинг, будто читая мои мысли, спрашивает шепотом:
— Помнишь наводнение?
Думаю, она говорит о том самом наводнении, и я его, конечно, помню. Прошли годы, но я все еще слышу шум реки — такой близкой, такой быстрой. С порога бабушкиного дома нас забрала лодка, раздавалось гудение мотора. Пахло бензином. Я помню, как мимо нас проплыл мертвый лосенок. Как ни старайся, увидев такое однажды, ты уже никогда не сможешь это забыть. У лосенка были темно-карие глаза и будто нарисованные ресницы, точь-в-точь как у Сельмы.
Меньше часа назад Джордж сказал, что глаза Сельмы напоминают ему тюленьи, а я теперь сравниваю их с глазами лося. Я готова была рассмеяться от этих мыслей, но вдруг поняла, что скучаю по Сельме.
По Сельме, которая так мужественно переносила уколы огромной иголкой во время наводнения. Меня именно это тогда и впечатлило. Я хотела дружить с ней, потому что она не была похожа ни на кого. Но ничего из этого я не рассказываю Дамплинг, когда она спрашивает, помню ли я наводнение. Я отвечаю:
— Немного.
Дамплинг улыбается. Но я вижу, что она мысленно уже перенеслась в то время. И когда она снова прерывает молчание, я слышу в ее голосе рокот воды.
Выйти из берегов — не самый красивый поступок со стороны реки. Это похоже на предательство друга, и, думая об этом, я представляю лицо Рея. Я поглаживаю живот и размышляю о том, как мало я знаю о детях, наводнениях и других ситуациях, в которых мир может поступить с тобой по-варварски в то время, когда ты меньше всего ожидаешь.
— Папа усадил нас в лодку, — рассказывает Дамплинг. — Мы, как и все, собирались плыть к старшей школе, но места в лодке не хватило. Поэтому мама осталась. Я махала ей, когда мы отплывали, и смотрела, как она становится все меньше и меньше, словно крошечная планета, которая вдруг оказалась за миллион миль от меня.
Я никогда не слышала, чтобы Дамплинг так много говорила.
— Мимо нас проплывали вещи: канистры с газом, резиновые сапоги, старые шины. У библиотеки, когда она еще была в том старом домике на Первой авеню, проплывал даже целый холодильник с распахнутой дверцей, и из него вываливались бутылки с кетчупом и горчицей и банки горошка. Помнишь?
Я помню, но думаю, что холодильники, из которых на всеобщее обозрение вываливалось все содержимое, были чем-то похожи на проституток, что раньше в том же квартале обнажали разные части тела. Когда-то мы ходили в библиотеку в деревянном домике на Первой авеню и иногда краем глаза замечали сетчатые чулки или боа из перьев, торчащие из-под парок тех женщин.
— А потом мы проплывали мимо изгороди, на которой повисла чья-то красная шелковая комбинация.