Поиск
×
Поиск по сайту
Часть 1 из 8 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
* * * Ветер Глава первая Пятница, 10 марта Перед бурей всегда наступает короткий период затишья, когда ветер, словно передумав нападать, начинает изображать любовь к семейной жизни и уюту. Он то флиртует с цветущими деревьями, то шаловливо брызжет дождем из скучных серых туч. Но именно в такие мгновения напускной игривости ветер наиболее жесток и опасен. Не позже, когда он ломает деревья, а оборванные им листья и лепестки цветов, превратившиеся в жалкие комки, похожие на размокшую бумагу, забивают водосточные трубы и водосливы; когда под его напором дома складываются, как карточные домики, а стены их, казавшиеся такими прочными и надежными, рвутся в клочья, точно газетные листы. Нет, самый страшный момент всегда тот, когда тебе начинает казаться, что опасность, возможно, уже миновала, и ветер, возможно, переменился, и ты, возможно, еще раз попытаешься построить нечто такое, что ветру просто не под силу унести прочь. Вот тут-то ветер и проявляет свое истинное коварство. Вот тут-то и приходит беда. В тот самый миг, когда ты уже предвкушаешь счастье. Демон на-дежды тоже спрятан в шкатулке Пандоры, и он вырывается наружу, когда раздробленные какао-бобы начинают испускать свой дивный аромат, который смешивается с запахами горящего огня, специй, соли, крови, ванили и душевной боли. Я привыкла считать его совсем простым, это искусство готовить шоколад. Чем-то вроде безвредных индульгенций. Но в итоге все же поняла: ни одна индульгенция не бывает безвредной. Франсис Рейно, пожалуй, мог бы мной гордиться. Сорок лет я была ведьмой и теперь наконец-то превратилась в пуританку. Зози де л’Альба[1] – вот кто меня бы понял. Да, Зози, коллекционировавшая души и сердца. Ее лицо я до сих пор иногда вижу во сне. Иногда в звуках ветра мне слышатся ее голос и стук каблучков по булыжной мостовой. Порой мне хочется узнать, где она сейчас, вспоминает ли обо мне. Зози знала, что ни одна индульгенция не бывает безвредной. И в итоге лишь власть имеет значение. Но ветру нет до этого дела. Ветер никого не судит. Ветер просто возьмет, что сможет – что ему требуется, – и сделает это совершенно инстинктивно. Знаете, я ведь и сама когда-то была такой. Чем-то вроде семян одуванчика, разносимых ветром, моментально пускающих корни и успевающих даже отцвести и вновь дать семена, прежде чем опять сорваться с места и полететь дальше. Семена никогда не остаются рядом с родительским растением. Они летят туда, куда дует ветер. Вот и моя Анук, ей сейчас двадцать один, ушла от меня, как в известной сказке ушли из города дети, последовавшие за Крысоловом с его дудкой. А ведь мы с ней всегда были так близки. Всегда были неразлучны. И все же я понимаю: своего ребенка ты как бы берешь взаймы и однажды непременно должна будешь вернуть его миру, где он будет расти, учиться, влюбляться. А ведь когда-то я верила, что Анук сможет остаться здесь, в Ланскне-су-Танн; что Жанно Дру сумеет удержать ее здесь; и не только Жанно, но и, разумеется, наша chocolaterie, обещавшая надежность и безопасность. Однако ее судьбу решил Жан-Лу Рембо, оставшийся в Париже. Тот самый Жан-Лу, болезненный мальчик с дыркой в сердце. Неужели Анук сумела залечить эту дыру, заполнить ее собой? Не знаю. Я знаю одно: после ее отъезда в моем сердце осталась такая дырища, которую не заполнить всем шоколадом Мексики; и дыра эта имеет форму маленькой девочки с темными, как океан, глазами. А теперь уже и моя шестнадцатилетняя Розетт слышит голос этого ветра, и я знаю, какой голод испытывает ее душа, дикая, своенравная, изменчивая. Одного порыва этого ветра хватило бы, чтобы ее унести, если бы я не приняла соответствующие меры предосторожности и не привязала ее так же крепко, как привязывают паруса. Но ветер продолжает тревожить наши души, продолжает теребить веревки, которыми мы сами себя связали безопасности ради. Мы по-прежнему слышим его голос, подобный зову сирены. И в нем по-прежнему чувствуются запахи иных мест, иных стран. Он рассказывает нам, какие опасности там таятся, как ярко светит там солнце, какие увлекательные приключения ждут нас и какое счастье. Ветер танцует, и вместе с ним танцуют на грядках солнечные зайчики и резные тени от листьев перца чили. Он пробирается в горло и застревает там, точно неожиданный приступ смеха. А под конец он забирает все; все, ради чего ты трудилась в поте лица; все, что ты надеялась взять с собой, убеждая себя, что это неким образом возможно. И поднимается ветер всегда в такой момент, когда вокруг царят веселье, волшебство, радость… даже счастье. Когда сквозь тучи вдруг пробьется неожиданно яркое солнце. Когда ты почувствуешь вкус нежности, услышишь ликующий звон колоколов. Иногда даже во время снегопада. Снег Глава первая Суббота, 11 марта Сегодня пошел снег. Прошла всего неделя с начала Великого поста – рановато для чуда. И я сперва решила, что это просто лепестки с цветущих деревьев сыплются, покрывая тротуары. Но оказалось, что на фоне ясного голубого неба в прозрачном воздухе порхают снежинки и на подоконнике уже лежит небольшой слой снега. Возможно, конечно, это просто Случайность. А вдруг что-то еще? Ведь в этих краях снега практически не бывает. Тут и холодов-то настоящих не бывает, даже в разгар зимы. Не то что в Париже. Там на замерзшей Сене тонкий черный лед порой даже лопаться начинает с треском, и приходится напяливать зимнее пальто, а потом носить его с Хеллоуина чуть ли не до Пасхи. Здесь, в Ланскне-су-Танн, холода длятся в лучшем случае месяц. В декабре, правда, случаются заморозки. И тогда поля покрывает легкий белый иней. И дует ветер. Холодный северный ветер, от которого всегда слезятся глаза. Но вот почему сегодня-то снег пошел? Это наверняка некий знак. И к рассвету кто-то непременно умрет. Я знаю одну историю – о девочке, которую мать из снега вылепила. На солнце ей совсем нельзя было появляться, но однажды летним днем она все-таки нарушила запрет и выбежала на улицу, чтобы поиграть с другими детьми. А мать потом долго ее повсюду искала. Но нашла только ее одежду, валявшуюся на земле – БАМ! – в лужице воды. Мне эту историю Нарсис рассказал, хозяин цветочного магазина. Нарсис стал теперь совсем старым, так что по будням у него в магазине другой человек торгует, но по воскресеньям он по-прежнему сам туда приходит, садится у двери и следит за тем, что происходит на улице, но никогда ни с кем не разговаривает. Разве что иной раз со мной. – Мы с тобой оба молчуны, верно, Розетт? – говорит он мне. – Не любим болтать как сороки. Это правда. Например, когда мама готовит кому-то шоколад или беседует с покупателями, я предпочитаю сидеть, затаившись, у себя в комнате и тихонько играть с пуговицами, которые храню в коробке, или беру альбом и начинаю что-нибудь рисовать. Когда я была маленькой, я вообще не разговаривала. Только пела или кричала – БАМ! – а еще умела издавать всякие звериные и птичьи кличи и кое-что на пальцах показывать. Птиц и животных многие любят. А меня никто особенно не любил, так что с людьми я старалась вообще не разговаривать; даже своим теневым голосом почти никогда не пользовалась – когда я этим голосом пользуюсь, я сразу становлюсь кем-то другим. Я этого не люблю и предпочитаю чувствовать себя птицей, летающей высоко-высоко, выше облаков. Или обезьяной, качающейся на ветке, или иногда собакой, лающей на ветер. Но даже когда я представляю себя птицей или собакой, людям это не очень-то нравится; я нравлюсь только маме, Анук, Ру и моему лучшему другу Жану-Филиппу Бонне. Но мама теперь все время работает, Анук уехала в Париж с Жаном-Лу, Ру то приходит, то уходит, но никогда не остается надолго, а Жан-Филипп (вообще-то все зовут его Пилу) каждый день уезжает в Ажен, он там учится в школе, а со мной совсем больше играть не хочет. Мама говорит, чтобы я не расстраивалась, что Пилу на самом деле не так уж сильно переменился. Но я-то вижу. Ему уже шестнадцать, и другие мальчишки будут над ним смеяться и дразнить его, если он станет играть с какой-то девчонкой. По-моему, это несправедливо. И совсем я не какая-то девчонка. Иногда я такой же мальчишка, как Пилу. А иногда я обезьянка. Или собака. Или еще кто-нибудь. Но другие люди все воспринимают по-своему. Другим людям важно, кто с кем играет и кто кем представляется. И в школу я поэтому, разумеется, ходить не могу. В ту школу, что в Ажене, меня принять не захотели. Они сказали маме, что я не впишусь в коллектив или не смогу говорить как полагается. И потом, ведь есть еще Бам, который уж точно не стал бы вести себя как полагается; мне и так все время приходится его одергивать и кричать – БАМ! К тому же со мной иногда происходят всякие Случайности. Вот поэтому я теперь учусь в основном по книгам и кое-что стараюсь узнать от птиц и животных, а иногда даже и от людей. Такие люди, как Нарсис или Ру, никогда не будут ко мне приставать, если мне не захочется разговаривать, и не испугаются, когда мой голос вдруг станет совсем не похож на голос девочки и в нем послышится что-то дикое и опасное. Мама часто рассказывала мне историю о девочке, голос которой был украден ведьмой. Ведьма была очень умная и коварная и пользовалась нежным голоском девочки, чтобы обманывать людей и заставлять их поступать так, как было нужно ей самой. Говорить была способна только девочкина тень, но приятного в этом было мало. Во-первых, голос тени звучал пугающе, а во-вторых, тень всегда говорила только правду, порой довольно безжалостную. Ты прямо как та девочка, говорила мама. Слишком умна, чтобы тебя всякие дураки понять могли.
Ну, не знаю уж, насколько я умна, но голос у моей тени действительно есть. Хоть я и не слишком часто им пользуюсь. Люди не любят, когда им говорят правду. Даже мама предпочитает не слышать кое-что из того, что говорит моя тень. А потому я предпочитаю по большей части объясняться с помощью жестов или просто помалкивать. А если чувствую, что мой теневой голос так и рвется на свободу, то громко кричу – БАМ! – и смеюсь, и пою, и топаю ногой; в общем, примерно так мы иногда раньше делали, когда хотели прогнать прочь какой-нибудь зловредный ветер. Когда пошел снег, мама возилась в магазине, готовила к Пасхе разные сладости. Шоколадных кроликов и цыплят, корзинки с шоколадными яйцами. Mendiants[2], пралине, «соски Венеры», абрикосовые сердечки, кисленькие апельсиновые дольки. Все это она заворачивала в целлофан и перевязывала разноцветными ленточками или раскладывала по коробкам, мешочкам, пакетикам. Все это раскупят перед Пасхой в качестве подарков. Шоколад я не очень люблю, а вот горячий шоколад мне нравится. И еще шоколадные круассаны. Только работать в шоколадной лавке я не хочу. Мама говорит, что у каждого свое умение. Она, например, умеет приготовить из шоколада все что угодно, а еще знает, кому что больше всего нравится. Ру умеет подражать любой птице, а еще он может все на свете починить или построить. А я умею рисовать разных животных. У каждого есть свое животное, как бы тень его истинного «я». Вот у меня обезьянка Бам. У мамы дикая кошка. У Ру лисица с пушистым хвостом. У Анук кролик Пантуфль. У Пилу енот. А у Нарсиса старый черный медведь с шаркающей походкой, длинной мордой и маленькими глазками, в которых светится много разных знаний и тайн. Некоторые люди считают Бама ненастоящим. Даже мама называет его «воображаемый дружок Розетт», особенно если разговаривает с такими людьми, как мадам Дру, которая даже цвета ауры видеть не способна. Но мама так говорит, потому что Бам и впрямь иногда бывает несносным. Мне все время приходится за ним следить. А иной раз приходится даже прикрикнуть – БАМ! – иначе он быстренько устроит какую-нибудь очередную Случайность. Но мама только притворяется, будто не видит Бама. Просто в данный момент она его видеть не хочет. Она вообще считает, что нам бы легче жилось, будь мы такими, как все. Но я точно знаю, что Бама она по-прежнему видит прекрасно. И точно так же прекрасно видит, какое лакомство у любого из ее покупателей самое любимое. И какие у кого цвета ауры, тоже сразу видит и распознает по ним, что в данный момент у того или иного человека на душе. Вот только в последнее время она как-то особенно старается эти свои умения скрыть, чтобы казаться такой же, как все другие матери. Может, ей кажется, что если она будет так делать, то и я стану такой же, как другие дети? Мама даже не заметила, что снег пошел, так была занята с двумя дамами, выбиравшими шоколадных зверюшек. Дамы были в весенних платьях, в туфлях на высоких каблуках и в светлых, пастельных оттенков пальто. Одну из них зовут мадам Монтур. Она не из нашего городка, но я не раз ее здесь видела. Она по воскресеньям в нашу церковь ходит. А вторая – мадам Дру. К нам она не за шоколадом заходит – его она никогда не покупает, – а просто узнать, что в Ланскне творится. Сегодня дамы обсуждали с мамой какого-то мальчика, который, по их мнению, был чересчур толстым и непослушным, то есть не желал делать то, что ему говорили старшие. Не знаю уж, что это за мальчик, но сразу представила двух попугаих или двух наседок в розовых перьях, которые все кудахчут, все суетятся и страшно довольны собой. А еще сразу было видно, что мадам Монтур очень интересует, почему это я не в школе. Это уже никого больше в Ланскне не интересует. Как никого не удивляет, что я порой лаю, или кричу, или пою: Бам-Бам-Бам, Бам, бадда-БАМ! Но сейчас я заметила, что и мама на меня как-то настороженно посматривает. Я знаю, она за меня очень тревожится. В раннем детстве со мной вечно происходили разные Случайности. Это такие вещи, которые не должны бы происходить, а все-таки происходят. Из-за таких вещей мы и кажемся не такими, как все. А один раз – я тогда еще совсем младенцем была – меня пытались отнять у мамы и унести прочь. А когда мы жили в Париже, и Анук тоже кто-то пытался из дома увести. Вот мама и тревожится. Только зря. Я ведь теперь стала такой осторожной. Я нарисовала мадам Монтур в виде светло-розового попугая, а мадам Дру – в виде курицы-несушки. Всего несколько штрихов – и на бумаге возникает маленькая розовая головка с приоткрытым от удивления клювом. Рисунки я специально оставила на стойке, чтобы мама сразу их обнаружила, а сама вышла на улицу. Ветер дул с севера, и казалось, что вся земля усыпана лепестками цветов, но, хорошенько присмотревшись, я поняла, что это не лепестки, а крупные снежные хлопья, и они, вращаясь, как кружочки конфетти, сыплются прямо из голубого весеннего неба. У входа в церковь стоял наш священник и тоже с удивлением смотрел на падающий снег. Священника зовут Франсис Рейно. Сперва, когда мы еще только сюда приехали, он мне очень не нравился, но теперь я его, пожалуй, почти полюбила. Вот только фамилия Reynaud, что значит «лисица», ему совсем не подходит; просто глупо, как это люди не понимают, что на самом деле он самая настоящая ворона – весь в черном и со своей вечно печальной, чуть кривоватой улыбкой. И в церкви у него мне очень нравится. Там так приятно пахнет полированным деревом и благовониями; и там красивый цветной витраж и статуя святого Франциска. Рейно рассказывал мне, что святой Франциск – покровитель животных, а потому оставил жизнь среди людей и поселился в лесу. Я бы, например, тоже с удовольствием в лесу поселилась. Построила бы себе домик на дереве, а питалась бы орехами и земляникой. Но к мессе мы с мамой никогда не ходим. Раньше это запросто могло послужить причиной всяких неприятностей. Но теперь сам Рейно сказал, что нам вовсе не обязательно туда ходить, потому что Бог нас и так видит и станет о нас заботиться, где бы мы ни были. В общем, сейчас из ясного голубого неба вовсю валит снег, и это точно означает нечто важное. Может, даже какая-нибудь Случайность произойдет. Я распахнула полы пальто, помахала ими, как крыльями, и крикнула – БАМ! – чтобы Рейно уж точно понял: моей вины в этом внезапном снегопаде нет никакой. Он улыбнулся и помахал мне рукой. И я догадалась, что он, конечно же, не замечает этих разноцветных вспышек над площадью, не слышит песни ветра, не чувствует запаха гари. А ведь все это знаки. Я это отчетливо чувствую. Вот только Рейно, совершенно точно, ничего этого не понимает. И не знает, что снег среди ясного неба означает: на заре кто-то непременно умрет. Глава вторая Суббота, 11 марта Вот она идет. Какая она все-таки необыкновенная, моя зимняя девочка, мой маленький подменыш. Вольная, как стайка диких птиц. Летит, куда хочет; миг – и ее уже нет. Невозможно удержать ее дома, невозможно заставить сидеть спокойно. Розетт никогда не была такой, как другие дети; и на других девочек никогда не была похожа. Она похожа на некую силу природы, или на тех галок, что устроились на колокольне и смеются, или на этот неестественный снегопад, или на цветы, которые ветер срывает с ветвей деревьев… Таким женщинам – таким мамочкам! – как Жолин Дру или Каро Клермон, этого не понять. Они просто представить не могут большего ужаса, чем особенный ребенок в семье. Еще бы: Розетт уже почти шестнадцать, а она все еще не умеет «нормально разговаривать»! Для них одного этого достаточно, чтобы моя дочь казалась им невыносимо тяжкой ношей, жалким, неполноценным существом. Для них она всегда бедняжка Розетт, а я – бедняжка Вианн; но об этом они, разумеется, говорят исключительно у меня за спиной; они уверены, что муж меня практически бросил и мне приходится в одиночку растить несчастную девочку, отец которой самым возмутительным образом вечно отсутствует. Но ни Каро, ни Жолин понятия не имеют, как Розетт смотрит на меня, когда я вечером перед сном ее целую; как она напевает, лежа в постели, и сама себя убаюкивает; с какой легкостью она может нарисовать любое животное, любую птицу, любое живое существо. Для них она всего лишь маленькая девочка, которая так никогда и не вырастет, не станет взрослой, и это, по их мнению, печальнее всего. Ведь если она никогда не станет взрослой девушкой, то никогда и не влюбится, не выйдет замуж, не получит работу, не переедет в большой город. А раз она никогда не сможет стать взрослой, то так и останется вечным бременем для матери, которая тоже никогда не сможет, например, поехать в кругосветное путешествие, о котором давно мечтала, или выбрать себе какое-нибудь увлекательное хобби, или успешно «социализироваться», став участницей местного женского клуба. Все это будет для нее недоступным, и она останется навечно прикованной к сонному Ланскне-су-Танн, где вряд ли кому-то хотелось бы провести всю свою жизнь. Однако я не Каро Клермон, и не Жолин Дру, и не Мишель Монтур. А мечту о том, чтобы где-то пустить корни и более не опасаться, что меня опять унесет ветер, я лелеяла всю жизнь. У меня всегда были такие вот маленькие мечты, только на их осуществление я сейчас и надеюсь. Мне всегда хотелось обрести на земле такое место, где посеянные мной семена смогут взойти и вырасти в нечто знакомое и близкое. Дом с висящей в гардеробе одеждой. Стол в знакомых щербинках и порезах, оставленных предыдущими поколениями моей семьи. Старое кресло, хранящее форму моего тела. Может, даже кошка на крылечке. Видите, я вовсе не требовательна. И мечты эти, безусловно, вполне достижимы. Но стоит мне хотя бы подумать, что на этот раз я, пожалуй, заставила замолчать этот проклятый ветер с его непрерывными требованиями, как он начинает дуть с новой силой. И погода тут же меняется. Умирают друзья. Вырастают и уезжают прочь дети. Уехала даже Анук, мое летнее дитя, и теперь шлет мне коротенькие эсэмэс и звонит по воскресеньям – если, конечно, не забудет позвонить, – а глаза ее радостно вспыхивают при одной лишь мысли о новых местах, новых приключениях. Как странно. Ведь именно Анук всегда больше всех хотела где-нибудь по-настоящему поселиться и прожить там долго-долго. Как же сильно теперь изменилась ее орбита! Теперь она следует за его звездой. Это было неизбежно, я понимаю, но порой во мне все же вспыхивает некое темное желание… А вот с Розетт все будет иначе. Розетт моя. Особенный ребенок, как выражается Каро Клермон и произносит это с невероятно жалостливым выражением лица, абсолютно противоречащим тому неподдельному отвращению, которое она к Розетт испытывает. Какое это, должно быть, тяжкое бремя для матери, думает Каролин. Дочь, которая никогда не станет взрослой, никогда не сможет стать хотя бы нормальной. Ей невдомек, что именно по этой причине Розетт так дорога мне. Кошка пересекла твою тропинку в снегу и замяукала. Дул Хуракан[3]. Нет. Не желаю я это вспоминать! Не желаю вспоминать ту зиму, и ту кошку в снегу, и ту золоченую клетку, и круг из песка. Я сделала именно то, что сделать было необходимо, мама. Я поступила так, как поступают все матери. И никаких сожалений не испытываю. Мое дитя в безопасности. И это единственное, что имеет значение. Я проверяю, нет ли на мобильнике сообщений. Я привыкла всегда носить его с собой после того, как Анук снова перебралась в Париж. Иногда она присылает мне какую-нибудь фотографию – крошечное окошечко в ее теперешнюю жизнь – и несколько сопроводительных слов. Например: Обворожительный голубоглазый пес хаски у входа в метро! Или: Новое кафе-мороженое на Ке-дез-Орфевр! Это помогает мне не забывать о том, что я в любое время могу с ней поговорить, в любое время могу услышать ее голос, но я стараюсь не быть излишне требовательной, стараюсь не показывать, как сильно тревожусь о ней, с каким нетерпением жду ее звонков. Наши телефонные разговоры всегда очень легкие и веселые: я рассказываю ей о своих покупателях, а она мне – о том, что интересного повидала. Жан-Лу учится в Сорбонне; Анук тоже могла бы учиться, но вместо этого работает в кинотеатре-мультиплексе. Они живут вместе в съемной однокомнатной квартирке в 10-м arrondissement[4]. Я прекрасно представляю подобное жилье: старое здание с отсыревшими стенами и тараканами в туалете, очень похожее на те дешевые гостиницы, в которых мы останавливались, когда Анук была маленькая. Она могла бы остаться здесь и работать со мной в нашей chocolaterie. Но она предпочла Париж – это Анук-то, которой всегда хотелось жить именно в таком месте, как Ланскне! Я возвращаюсь на кухню. На листе бумаги для выпечки остывают mendiants, маленькие шоколадные диски, украшенные кусочками засахаренных фруктов, мелко порубленным миндалем, фисташками, сухими розовыми лепестками и кусочками золоченой фольги. Mendiants всегда были моим любимым лакомством, и готовить их настолько просто, что справится даже ребенок: Анук в пять лет делала это совершенно самостоятельно. Маринованная вишенка – вот и нос, ломтик лимона – вот и смеющийся рот. У Анук даже mendiants всегда улыбались. Вот у Розетт они получаются куда более сложными, какими-то почти византийскими: маленькие кусочки цукатов она выкладывает прихотливыми спиралями. Примерно так же она играет со своими пуговицами, то выстраивает их в ряд вдоль плинтуса, то создает на полу прихотливый орнамент из петель, напоминающий следы зверя. Это лишь часть того, каким видится ей этот мир, как она пытается изобразить его невероятную сложность. Каро может, конечно, сколько угодно толковать с умным видом о неких нарушениях «обсессивно-компульсивного характера», свойственных детям, которых она так любит называть особенными, но никаких нарушений психики у Розетт нет. И эти рисунки – как и вообще всякие знаки – очень для нее важны. Интересно, куда это она сегодня прямо с утра направилась, такая тихая, целеустремленная? На улице все еще очень холодно; голубое небо выглядит абсолютно твердым; кажется, что оно буквально звенит от морозного ветра, дующего из русских степей. Розетт любит играть на берегу Танн или в соседних с Маро[5] полях, но больше всего ей нравится лес, что тянется вдоль фермерских угодий Нарсиса; в этот лес доступ имеет только она одна, не рискуя навлечь на себя гнев владельца. Нарсис – хозяин того цветочного магазина, что напротив нашей chocolaterie, и один из главных поставщиков свежих овощей и фруктов на рынки и в магазины деревень, раскиданных по берегам Танн. Розетт он просто обожает, но проявляет свою любовь несколько ворчливо, даже свирепо. Уже лет тридцать, как Нарсис овдовел, и к Розетт относится как к своей приемной внучке. Хотя с другими он обычно весьма суров, а то и груб. Но с Розетт он невероятно снисходителен: любит рассказывать ей всякие истории, учит разным песням – и она с энтузиазмом ему подпевает, хотя и без слов. «Мой земляничный воришка» – так он ее называет. «Моя маленькая птичка с тайным голосом». Что ж, сегодня эта «маленькая птичка» куда-то упорхнула, привлеченная неожиданно выпавшим снегом. Этот снег, конечно, скоро растает, но пока что поля покрыты белым покрывалом, а ведь персиковые деревья уже в цвету. Интересно, думаю я, что скажет Нарсис, ведь такой поздний снегопад – просто проклятие для фруктовых деревьев и зазеленевших злаков. Наверное, из-за снега он и магазин свой до сих пор не открыл, хотя суббота – лучший день для торговли цветами. Уже половина двенадцатого, и даже те прихожане, что слегка задержались в церкви после мессы, спешат домой, к семье; их «воскресные» куртки, пальто, береты и шляпы щедро усыпаны белыми пушистыми хлопьями. Даже Рейно, наверное, уже собрался вернуться в свой маленький домик на улице Вольных Горожан, да и булочная Пуату на нашей площади вот-вот закроется на обед. Небо сегодня какое-то странное – голубое, безоблачное и твердое, как камень. Однако снег все идет и идет, и пушистые снежинки летят по ветру, как пух чертополоха. Моя мать наверняка сказала бы, что это некий знак. А по-моему, нечто иное. Глава третья
Перейти к странице:
Подписывайся на Telegram канал. Будь вкурсе последних новинок!