Часть 2 из 8 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Среда, 15 марта
Это случилось накануне вечером, отец мой. А утром его нашли. Он не пришел, чтобы открыть свой магазин – по воскресеньям он всегда сам его открывает, – и его помощница, та девушка, что в будни там всем заправляет, встревожилась и решила сходить к нему домой. Там она его и обнаружила – он сидел в кресле на крыльце, глаза открыты, а сам холодный, как могила. Ему, конечно, было уже под восемьдесят, но столь неожиданная смерть всегда воспринимается как гром небесный даже теми, для кого не должна бы стать ни потрясением, ни поводом для скорби.
Пожалуй, самому-то Нарсису все равно, стану я о нем горевать или нет. Он никогда прилежным прихожанином не был и никогда не скрывал, что с презрением относится и ко мне, и ко всему тому, за что я стою. А вот его дочь Мишель Монтур – прихожанка весьма прилежная и каждое воскресенье посещает мою церковь вместе с мужем, его тоже зовут Мишель, хотя живут они далеко, на той стороне Ажена. Со мной они всегда разговаривают очень вежливо и уважительно, но не могу сказать, что эти люди мне так уж приятны. Она из тех женщин, которых Арманда Вуазен называла «библейскими потаскушками»: в церкви сплошные улыбки и любезности, но с теми, кого считает ниже себя, холодна и сурова.
Мишель Монтур – девелопер, он занимается земельной собственностью и ездит на внедорожнике, которому, похоже, вне дороги и ездить-то никогда не доводилось. Оба супруга очень любят деньги; подозреваю, что именно по этой причине два года назад они вдруг возникли в жизни Нарсиса и стали к нему как-то цепко внимательны. А до этого Нарсис, по-моему, с ними вообще не виделся; он и не упоминал ни разу, что у него дочь есть. И хотя в течение последних двух лет Мишель каждое воскресенье после мессы его навещала, преувеличенно беспокоилась о его здоровье и покупала ему шоколад, я все же сомневаюсь, что Нарсис поверил этой, столь внезапно пробудившейся, дочерней привязанности. Меня он, может, и недолюбливал, но в целом о людях судил весьма здраво. Он вообще был человеком довольно суровым и строгим, но обладал каким-то удивительным чувством юмора, чуть суховатым, пожалуй. Особенно часто это проявлялось, когда он имел дело с речным народом или с обитателями Маро – то есть с иммигрантами или бродягами, которым он, кстати, всегда позволял бесплатно селиться на принадлежащей ему земле да еще и работой обеспечивал. А его отношения с дочерью и зятем были суховато-сердечными, не более. И никаких иллюзий на их счет он никогда не питал. Было ясно, что эту женщину интересуют исключительно отцовские деньги.
Я подозреваю, что как только эти «Мишель-и-Мишель» унаследуют деньги и земли Нарсиса, их интерес к Ланскне сразу же и угаснет. Ведь даже те «друзья», которых они здесь завели, являются для них всего лишь полезными знакомыми. А их религиозное рвение и попытки стать самыми активными моими прихожанами – как и визиты Мишель в шоколадную лавку – это всего лишь способ создать себе в Ланскне соответствующую репутацию. Ведь Нарсис ясно дал понять: он хотел бы, чтобы о его ферме и впредь заботились, а его цветочный магазин по-прежнему был неотъемлемой частью нашего маленького сообщества. Но теперь, когда Нарсиса больше нет, отпала и необходимость притворяться. Значит, его землю распродадут по кускам, цветочный магазин сдадут в аренду, а ферму уничтожат. Да, конечно, так и будет. Труды всей его жизни пойдут прахом, причем так быстро, что и один урожай созреть не успеет.
Так, во всяком случае, мне казалось раньше. Но знаешь, отец мой, Нарсис меня удивил. Из всех тех, кого он мог бы попросить стать его душеприказчиками – из всех своих друзей, соседей и родственников, – он почему-то выбрал на эту роль меня, что вызвало нескрываемое раздражение у Мишель и Мишеля Монтур, которые наверняка считали, что наследство уже практически у них в кармане. Однако деталей завещания не знал даже я, душеприказчик Нарсиса; оно было зачитано лишь сегодня в Ажене сразу после похорон. Это были очень простые и тихие похороны; собственно, все произошло в крематории при соблюдении того минимума церковных обрядов, какой позволяла столь краткая заупокойная служба. Так хотел сам старик, о чем с неодобрением сообщила всем Мишель Монтур. Она-то, конечно, предпочла бы более соответствующие ее «статусу» пышные продолжительные похороны, когда есть возможность и новую шляпку продемонстрировать, и глаза платочком промокнуть. Так что ее «друзья» – Клермоны, Дру – столь светской церемонией пренебрегли, и почтить память усопшего пришли только друзья Нарсиса, речные люди и обитатели Маро.
Этих людей я у себя в церкви даже по воскресеньям никогда не вижу; речные мужчины заплетают волосы в косы, а тела их сплошь покрыты татуировками. Многие мужчины из Маро по-прежнему носят длинные восточные рубахи, которые называются «курта», а женщины – хиджабы. Разумеется, были там и Вианн с Розетт, обе в чем-то светлом, ярком, словно демонстрируя презрение самой смерти.
А вот Ру не пришел. Он избегает появляться в городке, предпочитая Маро. Он и судно свое пришвартовал возле старых дубилен; это место всегда служило местом сбора речных людей; там, на берегу Танн, они жгут костры и готовят себе еду в чугунных котелках. Одно время я страшно противился появлению у нас этих вечных бродяг. Теперь же я со стыдом вспоминаю того человека, каким был тогда. А Ру этого до сих пор не забыл и старается держаться от меня подальше. Если бы не Вианн и Розетт, он бы, по-моему, давно уже покинул эти места. У него никогда не было настоящего дома, и ни в одном из мест он надолго не оставался. Хотя Нарсиса он, безусловно, любил. Да и Нарсис очень хорошо к нему относился, дал ему и работу, и кров, когда больше никто в Ланскне этого делать не пожелал, а потому меня очень удивило, когда Ру на похоронах Нарсиса даже не появился.
Не присутствовал он и на оглашении завещания. Ру – он такой. Он читает только те письма – обычные или электронные, – какие захочет прочесть, а это означает, что практически любой конверт с государственной печатью почти наверняка будет сразу отправлен им в помойный бак на берегу Танн. В офис солиситора в Ажене вместе со мной явились только Мишель Монтур и ее муж Мишель; они вели себя вполне благопристойно, хоть и ожидали, что покойный приготовил им некий «сюрприз», и это вызывало у них сильнейшее внутреннее возмущение. Когда завещание было оглашено, то сперва воцарилась оторопелая тишина, но затем голоса законных наследников стали постепенно набирать силу; посыпался град исполненных недоверия вопросов – в первую очередь, разумеется, ко мне; супруги Монтур требовали, чтобы я объяснил, каким образом мне удалось обмануть «бедного папочку» и заставить его передать столь ценное имущество человеку, у которого нет ни счета в банке, ни собственного жилища…
Имя нашего солиситора – Йин-Ли Мак, это элегантная молодая китаянка, чей безупречный французский и иностранное имя с самого начала вызвали у обоих Мишелей глубочайшую неприязнь, и они все обменивались выразительными взглядами. А после оглашения и вовсе ощетинились, с трудом сдерживая бешеную злобу и переводя гневный взор со священника на солиситора и обратно.
– Строго говоря, эта земля завещана отнюдь не месье Ру, – тихо и спокойно объяснила мадам Мак. – Месье Ру является всего лишь официальным опекуном мадемуазель Розетт Роше, которой, собственно, этот участок вашим отцом и завещан, однако она еще не достигла совершеннолетия…
– Это преступный сговор! – прервала ее Мишель Монтур. – Здесь явно чувствуется чье-то подлое влияние.
Я не выдержал и сообщил, что в последние пять лет Ру с Нарсисом практически не виделись, разве что здоровались, когда Ру изредка появлялся в Ланскне.
– И потом, – продолжил я, – ваш отец ведь не исключил вас из завещания. Напротив, он и вам немало оставил – свой дом и ферму, все свои сбережения, большую часть возделанных полей…
– Эти поля ничего не стоят без прилегающих к ним лесов! – вмешался Мишель Монтур. – Между прочим, там шестнадцать гектаров дубового леса! И участок вполне пригоден под застройку. Я уж не говорю, что и зрелая древесина тоже имеет немалую коммерческую ценность. С какой стати мой тесть оставил все это человеку, с которым едва знаком? Что за история за всем этим таится? И как быстро условия завещания могут быть пересмотрены?
Я спокойно объяснил, что, будучи душеприказчиком Нарсиса, не имею права что-либо изменять в его завещании.
– Но это же несправедливо! – воскликнула Мишель, и в ее благопристойном фасаде начали появляться трещины. Она всегда старается подражать северянам с их более протяжным выговором, но сейчас, пребывая в крайнем возбуждении, она вернулась к естественной манере речи, страдающей легкой гнусавостью, глотанием гласных и резкими скачками интонаций. – Совершенно несправедливо! Мы его семья! Мы специально сюда приехали, чтобы за ним ухаживать! Господи, мы даже в его церковь ходить стали… – Она внезапно умолкла и с подозрением уставилась на меня. – И вы, отец мой, еще хотите убедить меня, что впервые все это слышите? Что он никогда своего завещания с вами даже не обсуждал?
Я заверил ее, что Нарсис никогда и ничего со мной не обсуждал, и мне уже не в первый раз показалось, что самому Нарсису очень понравилась бы эта сцена все возрастающего разгула анархии. И то, что меня все это страшно смущает, ему бы тоже понравилось, а ярость, в которую после оглашения завещания пришли его родственники, его бы просто в восторг привела; его также позабавила бы исключительная вежливость мадам Мак, которая и предположить не могла, что произойдет нечто подобное.
– Он наверняка оставил еще какие-то документы, свидетельства, – заявила Мишель, – или хотя бы письмо для нас.
– Ваш отец действительно оставил некий документ, – согласилась мадам Мак, – но он предназначен исключительно отцу Рейно, так что его вниманию я этот документ сейчас и предложу. В сопроводительном письме месье Нарсис ясно указал: передать лично отцу Рейно, и никому другому.
– Нет, это совершенно бессмысленно! – взвыла Мишель. – С какой стати папа стал бы так с нами поступать? С родными людьми?
– Мне очень жаль, – попыталась успокоить ее мадам Мак, – но, боюсь, я попросту не имею права обсуждать с вами детали завещания вашего отца. И потом, он оставил очень четкие и ясные указания. Вы получаете ферму, за исключением дубового леса, и цветочный магазин в деревне. А шестнадцать гектаров леса вместе со всем содержимым завещаны мадемуазель Роше и будут находиться в доверительной собственности у месье Ру, являющегося официальным опекуном упомянутой мадемуазель, пока ей не исполнится двадцать один год.
– Что значит «вместе со всем содержимым»? – нервно спросила Мишель Монтур. – Вы хотите сказать, что там есть что-то еще? Некие строения? Какие же?
Но мадам Мак лишь головой покачала и передала мне толстую зеленую папку, перетянутую канцелярской розовой тесемкой. На папке была наклейка с моим именем, написанным чернилами, и факсимиле Нарсиса, явно сделанным еще в прошлом веке.
– Это мой клиент оставил специально для вас, – сказала она, – и весьма настойчиво требовал, чтобы вы непременно прочли все до конца.
Однако Мишель не собиралась покидать поле боя.
– Отец никогда бы так не поступил! На него определенно кто-то самым неподобающим образом оказал давление. Я требую, чтобы мне позволили ознакомиться с содержимым папки! В этом вы не можете мне отказать!
Но мадам Мак снова покачала головой и твердо заявила:
– Извините, мадам, но ваш отец ясно дал понять: этого не прочтет никто, кроме месье кюре…
– Мне все равно! – выкрикнула Мишель. – Мой отец был уже очень стар. Он практически выжил из ума. И он не имел никакого права так поступать с нами, ближайшими родственниками, которые его любили. – В поисках поддержки она повернулась ко мне: – Отец мой, мы люди небогатые. Нам пришлось немало потрудиться, чтобы достигнуть нынешнего положения. Мы посещаем церковь. Платим налоги. У нас есть сын, которому требуется особый уход, и на это у нас уходит каждый заработанный грош. И вот теперь, когда наш бедный мальчик уже смог бы вскоре вступить в права наследования… Вы же должны понимать: мы ведь не для себя стараемся, нас заботит исключительно судьба нашего сына…
– У вас есть сын? – удивился я.
Вот это новость! За те два года, что они посещали мою церковь, я ни разу не слышал, чтобы кто-то из них хоть раз упомянул о сыне. Мне захотелось расспросить их, выяснить, сколько же лет мальчику, что в первую очередь ему необходимо и почему мать даже по имени его ни разу не назвала. Но Мишель так разошлась, что теперь было бы нелегко заставить ее умолкнуть.
– И кто такой этот Ру? – вопрошала она. – Чего он хочет? И почему его здесь нет? И что все-таки имел в виду мой отец под столь странным выражением «лес вместе со всем содержимым»? Объясните, с какой стати такому человеку, как мой отец, вообще оставлять шестнадцать гектаров земли какой-то девчонке? – Она судорожно вздохнула, переводя дыхание, и тут же продолжила: – И пусть, черт возьми, кто-нибудь скажет мне наконец, кто она такая, эта Розетт Роше?!
Глава четвертая
Среда, 15 марта
Нам сообщил об этом Рейно. Сказал, что Нарсис умер. Только я уже знала. Кому-то захотелось сделать недоброе дело. Кто-то вызвал эту Случайность. А теперь оказалось, что свой земляничный лес Нарсис оставил мне, и все в Ланскне только обо мне и говорят.
Они думают, я не понимаю. А я все понимаю. Это действительно мой лес. Мой собственный. И никто его не продаст, не срубит, не попытается помешать мне туда ходить. Я там построю себе дом среди кустов и папоротников и буду питаться лесными орехами, щавелем и земляникой. И никто меня там не потревожит, никто не станет смеяться надо всем тем, что я делаю, потому что теперь этот лес принадлежит мне, а больше туда никто не придет. Разве что Пилу, да и то по особым случаям. Ну и, может, еще Анук, если домой приедет…
По Анук я скучаю. Не так сильно, как мама, конечно, но без Анук все как-то не так. Нас ведь всегда было трое, и втроем мы могли всему миру противостоять. Сперва Анук осталась в Париже, чтобы школу окончить, только с тех пор уже больше двух лет прошло. Ей бы давно уже следовало домой вернуться. Но Жан-Лу живет в Париже, а с ним Анук расставаться не хочет. И мама теперь стала какая-то чуточку другая: и говорит слишком громко, и смеется слишком много, и страшно беспокоится, если я куда-то одна ухожу, и по ночам иногда втихомолку плачет. Плачет она совершенно беззвучно, но я все равно всегда знаю, если она плачет. Я даже запах ее слез могу почувствовать и, уж конечно, сразу замечаю, с какой силой ветер начинает в ставни колотиться.
БАМ! Ох уж этот ветер! Вечно он дует. И пахнет дымом и специями. А прилетает он как бы сразу отовсюду: с жаркого юга, с манящего востока, с мрачного запада, с туманного севера. Он играет палой листвой и дергает меня за пряди рыжих волос. А иногда ветер превращается в обезьянку. Или некую даму в леденцовых туфельках. Но он всегда где-то поблизости, а теперь старается и еще ближе подобраться. Если бы я его позвала, он бы принес Анук обратно в Ланскне. Вот позвала бы, и Анук была бы дома, и мама снова стала бы счастливой…
V’la l’bon vent, v’la l’joli vent,
V’la l’bon vent, ma mie m’appelle[6]…
Но иногда бывают всякие Случайности, потому-то я этот ветер и не зову. По крайней мере, ничего ему не говорю своим теневым голосом, тем, что способен говорить только правду. И мама не знает, как мне нравится слушать этот ветер. И не слышит, как он напевает мне ласковым летним голосом. Мама понятия не имеет, до чего мне иногда хочется призвать этот ветер своим теневым голосом, и не замечает, что порой мне его даже бранить приходится – БАМ! – чтобы снова заставить меня слушаться.
Мадам Клермон считает, что у меня какой-то там синдром Туретта[7]. Я слышала, как она это маме говорила, особенно когда у меня бывали «шумные» дни. А Нарсис всегда возражал ей: «Нечего на ребенка ярлыки вешать. Она вам не посылка». И мадам Клермон сердито на него смотрела, а лицо у нее становилось такое, словно она целый лимон съела. Но Нарсис, подмигнув мне, говорил с улыбкой своим негромким хрипловатым голосом так, что только я одна и могла расслышать: «Не обращай внимания. У нее самой «синдром хлопотуна» в тяжелой форме, вечно в чужие дела свой нос сует. И когда-нибудь точно доиграется».
Он, конечно, шутил. Сейчас-то я это понимаю. Никакого «синдрома хлопотуна» не существует. И от того, что ты сплетница, умереть невозможно. Нарсис вообще такие шутки любил. И далеко не всегда можно было сразу догадаться, шутка это или нет. Но он был моим другом – он стал им с того дня, когда поймал меня в своем лесу, где я воровала его землянику. А до этого я с ним толком и знакома не была. Думала, это просто ворчливый старикашка, который изредка в нашу шоколадную лавку заглядывает. Много он никогда у нас не покупал – ну там, абрикосовое сердечко или кусок пирога. Но маме он нравился. И Ру тоже. И надо мной он никогда не смеялся, и никогда не разговаривал со мной так, словно я глухая, и никогда не обсуждал меня с другими, как это вечно делает мадам Клермон, уверенная, что я ничего не понимаю.
Я много раз пыталась ей объяснить, что мне просто нравится говорить с помощью жестов. И вовсе не потому, что я глухая – БАМ! – и не потому, что нормально говорить не умею, а просто потому, что жесты совершенно безопасны и с их помощью тоже можно все высказать очень даже легко и просто, и никаких Случайностей язык жестов не вызывает. Но мадам Клермон мои объяснения были совершенно неинтересны. Она вообще похожа на маленькую кудрявую собачонку – только и делает, что тявкает и суетится. Глядя на нее, мне иной раз тоже залаять хочется. С мамой она разговаривает исключительно голосом умирающей. Ну, как там сегодня наша бедная маленькая Розетт? Ах, Вианн (тяжкий вздох), я просто не представляю, как вы справляетесь! На что мама всегда отвечает: «Я справляюсь только благодаря Розетт, Каролина».
А с Нарсисом мы подружились шесть лет назад, мне тогда девять было. Однажды, когда Пилу был в школе, я играла с Бамом на берегу реки, и мне захотелось немного разведать местность. Пройдя через поля, я вышла на маленькую тропинку, ведущую в лес, окруженный изгородью из проволочной сетки; на воротах висел большой замок – чтобы люди сразу поняли: держитесь, мол, отсюда подальше. Я всегда очень не любила всякие запоры. Если что-то было заперто, мне непременно хотелось туда заглянуть и узнать, что же там внутри. Ну, и на этот раз я, конечно, стала искать проход и вскоре обнаружила, что в одном месте проволочная сетка немного отстала от крепежного столба. Взрослому человеку в такую щель было, конечно, не пролезть, но я с легкостью в нее проскользнула. А Бам и вовсе всегда пройдет, куда хочет. Как и тот ветер. И за изгородью оказалось столько интересного! Столько разных отличных мест! Настоящие колючие заросли. Упавшие деревья. Разные папоротники. И фиалки, и утесник, и тропинки словно выстланы мягким зеленым мхом. А посередине леса, в самом его сердце, оказалась поляна; и в самом центре этой поляны был круг из камней, внутри которого старый колодец. И рядом еще огромный старый мертвый дуб, с которого уже много засохших веток на землю нападало. Все это – и сухие ветки, и стоячие камни, и даже колодец с ржавым насосом – было покрыто плотным ковром из земляники; пучки ее торчали отовсюду, фестонами и оборками свешивались с каждого бугорка, а в некоторых местах земляничные кустики были мне по колено. Ягод там была уйма, и черные дрозды без зазрения совести клевали спелую землянику, и запах от нее исходил совершенно летний.
Но этот земляничник был совсем не похож на остальные угодья Нарсиса. У него на ферме всегда полный порядок, все на своем месте. Одно маленькое поле отведено под подсолнухи, второе – под капусту, третье – под кабачки и тыкву, четвертое – под иерусалимские артишоки. Направо яблони, налево персики и сливы. В легких поли-этиленовых парниках весной цветут нарциссы, тюльпаны и фрезии, а летом зреют салат-латук, томаты и фасоль. И все грядки такие аккуратные, цветы и овощи высажены рядками, а фруктовые деревья накрыты сеткой от птичьих набегов.
Но здесь, на лесной поляне, не было ни сетки, ни поли-этиленовой теплицы, ни вертушек-трещоток, чтобы отпугивать птиц. Только разросшаяся земляника и старый колодец в центре круга из стоячих камней. Ведра в колодце не было. Лишь сломанный насос и старая решетка, закрывавшая сам колодец, который оказался очень глубоким, с какими-то странными, не совсем отвесными стенами; вокруг там все заросло папоротниками, и сильно пахло болотом. А если прижаться лицом к решетке, прищурить один глаз, а вторым заглянуть вглубь, то там, внизу, можно было разглядеть маленький кружок неба, отраженный в далекой воде, и маленькие розовые цветочки, выглядывавшие из трещин в старых каменных стенах колодца. А еще там чувствовалось что-то вроде сквозняка, словно глубоко под землей была приоткрыта некая дверь, и за ней пряталось что-то большое и тихо-тихо дышало.
После того первого раза мы с Бамом часто туда ходили и до отвала лакомились земляникой, сидя у заброшенного колодца, а иногда играли там, бегали, пели, гонялись друг за другом, как белки. Иногда я воображала, будто круг камней вокруг колодца волшебный, а сам колодец не простой, а колодец желаний, который может любые мечты осуществить, и бросала сквозь ржавую решетку монетку, камешек или желудь, ожидая, когда где-то глубоко-глубоко в темноте раздастся всплеск и можно будет загадать желание. Я загадывала вот что: иметь друга, с которым можно играть, большой альбом для рисования и такую коробку с цветными карандашами, чтоб там было цветов сто, а еще – чтобы Анук поскорее вернулась домой и мы снова стали бы семьей.
Но однажды меня там застали врасплох. Правда, я всего лишь собирала землянику. Вся физиономия у меня была перепачкана земляничным соком, а на шее висело ожерелье из земляничных листьев. Я прихватила из дома большую стеклянную банку и хотела набрать в нее земляники и сварить джем; я и песенку такую специальную, джемовую, напевала: Джем-Бам-Бам, Бам, бадда-джем…
Вдруг с тропы донеслось что-то вроде сердитого собачьего ворчания, и на ней показался Нарсис в пижаме под старым коричневым плащом и в сапогах. Он гневно смотрел на меня из-под нависших бровей и в эту минуту еще больше, чем всегда, походил на медведя.
– Какого черта ты тут делаешь?! Это частная собственность!
До этого я ни разу не слышала, чтобы Нарсис кричал. И решила, что он, наверное, рассердился из-за того, что я собираю его землянику. В общем, я бросила банку и со всех ног помчалась прочь. Я слышала, конечно, как он что-то кричит мне вслед, и звучало это так, словно он одновременно и сердится, и извиняется, и печалится, но не остановилась, а опрометью бросилась бежать к заветной щели в изгороди, проскользнула в нее и устремилась к реке.
После этого я в лес больше не ходила. Очень Нарсиса боялась. Мне даже показалось, что его внезапное появление на земляничной поляне – это тоже некая Случайность. Так что теперь я старалась играть поближе к Маро, на своем берегу, но за фермой Нарсиса наблюдать продолжала, хотя только издали, прячась за зеленой изгородью. И часто видела Нарсиса с его трактором.
А дня через три он сам к нам в лавку зашел. Я, притаившись, сидела под столом и играла со своими пуговицами – их у меня целая коробка. Когда у дверей звякнул колокольчик, я осторожно выглянула из-под нашей красно-белой скатерти и сразу увидела знакомые сапоги. Нарсис в них всегда ступал очень тяжело и медленно, как медведь. Мне оставалось только надеяться, что он пришел всего лишь за шоколадом, а не для того, чтобы пожаловаться маме, что я влезла в его лес и нарушила границы частной собственности. От страха я превратилась в маленькую мышку и совсем затихла. А сапоги между тем остановились совсем рядом с моим убежищем. Я даже их запах чувствовала – от них пахло кожей и теплой летней землей. И вдруг Нарсис наклонился, приподнял скатерть, и я увидела, что в руках у него корзинка.
Полная корзинка земляники.
На всякий случай я пискнула – точно загнанная в угол крыса.
А он улыбнулся, поставил корзинку на пол, и я почувствовала чудесный аромат ягод.
– Это я моему земляничному воришке принес. Ешь сколько хочешь.
И мне на мгновение показалось, что если я закрою глаза, то и он меня увидеть не сможет. Но стоило мне их снова открыть, и передо мной оказался все тот же Нарсис, и он по-прежнему заглядывал ко мне под скатерть, а его огромная борода была похожа на кудрявое облако.
– Я должен перед тобой извиниться, – сказал он серьезно и почти нежно. – Я ведь совсем не хотел тебя пугать и уж тем более заставлять бегством спасаться. Надеюсь, мы с тобой вполне могли бы и друзьями стать, ты да я.
Я пронзительно крикнула, подражая черному дрозду, и показала Нарсису язык.