Часть 7 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Мое непонимание его смутило.
– Эта мышца называется musculus gracilis, и она весьма надежный инструмент, – ответил он.
Я по-прежнему больше дивилась его дару писать в темноте, чем занятной идее про мышцу. Возможно, это и было началом конца. Следовало бы понять, что моя неуемная страсть к письму способна привести к роковым заблуждениям, полностью меня ослепить.
Дедушка много знал о Египте. Когда он ходил стюардом по Внутреннему Средиземноморью, корабли нередко причаливали в Александрийском порту; трюмы нагружали хлопком для последующей отправки в Марсель. Семнадцатилетним парнем Элиас впервые услышал о том, что археолог Говард Картер обнаружил гробницу Тутанхамона. Ему стало любопытно, и с тех пор каждый раз по прибытии в Александрию он на день отправлялся в Каир. Он до того увлекся древнеегипетской культурой, что при случае взял отпуск и остался в Египте на несколько месяцев.
– Я думал, что сбежал с каменоломни, – сказал он, – да только угодил в каменоломню поболе.
Тогда же он посетил и Долину Царей и был свидетелем тому, как последние сокровища выносились из гробницы Тутанхамона в пустое хранилище поблизости, где их временно реставрировали перед доставкой в Каир, где многие сенсационные находки уже были выставлены. Элиас одним глазком видел и самого Картера, но его не в пример больше впечатлила модель лодки, которую поднимали ученые, – изящно расписанный корпус с мачтой, искусно выполненной оснасткой и всем, что полагается. Суденышко было полностью готово везти фараона по загробной жизни. Со временем я поняла, что свой корабельный проект дед, должно быть, задумал именно тогда.
Элиас действительно много знал о Египте, но не был охвачен той свойственной некоторым людям «египтоманией» – мистическим суеверием, подпитанным кое-как усвоенным чтением о пирамидах. Он не был и фантазером, который тоскует по давно ушедшим временам или думает, что норвежцу под силу с лету понять чужую, да еще и древнюю, цивилизацию. Элиас Йенсен по природе своей был скромен. Обладая кругозором, который внушил бы уважение и специалисту, сам он рассматривал свои знания исключительно как утоленное любопытство. Приобщение к древнеегипетской культуре непосредственным образом сказалось лишь на одной сфере его жизни: на его работе камнетесом.
К тому же он будоражил фантазию внучки. Дедушка рассказывал мне о фараонах – и энтузиазм ему не мешал – беспристрастно и рассудительно. Он говорил о Джосере и Ментухотепе, о величественном Карнакском храме и храмах в скале Абу-Симбел. Когда я однажды поскользнулась на камнях утеса напротив дома и сильно ободрала предплечье, он поведал мне о мумиях. Обрабатывая рану, он прочел небольшую лекцию о технике бальзамирования. Мне казалось, что все это было ужасно противно – подумать только, бальзамировать целых семьдесят дней! – но я внимательно слушала, пока дед промывал рану, накладывал мазь и заматывал руку бинтом по всем правилам египетского искусства.
Думала ли я тогда о возможностях? О том, что эти знания пригодятся мне в будущем?
Дедовские познания о любимой географической области сказывались и на том, что он подавал к столу. Особенная охота приготовить что-нибудь эдакое одолевала деда по средам и субботам, потому что в эти дни мы слушали «Голос Норвегии»[31]. Я листала полные иероглифов книги и искала, что бы такое нарисовать, пока дед стоял у плиты в окружении невероятных продуктов вроде нута или баклажанов. Когда в начале популярной радиопередачи «Почтовый ящик» играли «Валдрес-марш»[32] и диктор зачитывал приветы капитанам, офицерам и экипажу тех или иных кораблей, возникало особое настроение праздника – звучали названия, которым дед иногда кивал в такт, явно узнавая. А когда передача подходила к концу, на столе появлялись необычные кушанья вроде запеченной рыбы, начиненной грецкими орехами, овощных пюре или лимонного цыпленка с салатом, всех названий и не упомнишь.
– Вот такое Средиземноморье на вкус, – говаривал дедушка.
Я тем временем рисовала быка, глаз или сердце. Всего лишь иероглифы, но они жили. Пусть из незатейливых черточек, но бык излучал силу. Глаз смотрел на меня. Сердце билось.
Я размышляю об этом с тех самых пор. Возможно, походы на кладбище так меня волновали именно из-за письма. Все эти люди, имена, которые мы с дедом читали на плитах, все они были мертвы. И мертвы по сию пору. Письмо, может, и продолжает жить, да только оно просто напоминание. Мне врезалась в память одна эпитафия, «Ушел от нас ты так внезапно». Гром среди ясного неба – и вжух, тебя уже нет. Письмо здесь бессильно.
Думаю, именно на кладбище мне впервые подумалось: письмо не должно просто напоминать о жизни. Я мечтала о том письме, что дает жизнь. «Се, творю все новое». Дедушка ошибался. Человек пишет не потому, что смертен. Человек пишет потому, что хочет жить. Хочет больше всего на свете.
Может, тогда все и началось – в возрасте семи лет? Я поймала большого жука и заставила его пройти по крышке банки красной краски, а затем пересадила на белый листок бумаги. Я долго глядела на диковинные красные точки, которые оставлял жук, пересекая лист по диагонали. Красный след. Живое письмо. Знаки, твердящие «быть», «быть», «быть».
Однажды вечером, когда я осталась ночевать у деда и он пересказал мне историю любви женщины-фараона Хатшепсут и зодчего Сененмута, я задала вопрос о бабушке. Как он догадался, что она его суженая?
– Мне был знак, – ответил дед.
Я спросила, какой. Сначала он не хотел отвечать. Сказал, мол, все получают разные знаки.
Я баловалась с ключиком, который дед носил на шее. Зубцы напоминали «Е». Может, дедушка тоже нашел букву среди сора, как я когда-то нашла «А»?
Наконец он сдался. Рассказал, почему выбрал бабушку. Когда Элиас был моряком, через год после начала их отношений, они с Эльзой сильно повздорили в день перед отплытием. Это тяготило его день и ночь всю дорогу по Внутреннему Средиземноморью. Но когда он две недели спустя сошел на берег в Александрии, Эльза стояла на причале и ждала его. Она проделала путь до самого Египта, чтобы все стало на свои места. Ей было невмоготу дожидаться его в неопределенности.
– Это, – сказал дед, – это и был мой знак. Она преодолела целый континент.
Я размышляла об этом, пока не уснула. Размышляла и потом. Мне всегда казалось, что это должно случиться скорее, что это нужно заметить сразу, как отметину на лбу, как знак, который говорит: да, ты искал именно меня.
Встретив Софуса, я поймала себя на том, что осматриваю его тело. Заглядываю под мышку, будто ожидаю увидеть там «С».
Жизнь дедушки в Фивах подготовила меня к приключениям, но в первом классе буквы все равно меня смущали. Горизонт ширился с такой скоростью, что голова шла кругом. Одолев алфавит, я начала задаваться вопросом, есть ли у меня что-то общее с родителями, которые вели беседы в гостиной, сидя каждый на своем стуле. Может, я другое существо? Я писала «о» и видела, что оно было не кругом, не стагнацией. Я писала «о» и замечала, что прихожу в движение; я писала три «о» подряд и видела три колеса, узнавала локомотив, я была локомотивом – я делала то, что велела основа слова: двигалась прочь. Я была на пути наружу.
Может, до той поры я жила в раю. Может, буквы были сродни грехопадению. Особенно «Й» представляла собой водораздел. Мы не знали, что бы нарисовать. Даже фрекен ничего не придумала. Один полусонный оболтус предложил слово «йолка». Я сочла это за поражение. Подняв руку, я заявила, что мы могли бы нарисовать череп Йорика. Я много о нем знала, дедушка рассказывал мне о Шекспире, стоя на кухне и глядя в окошко на раскидистый дуб, мое тайное прибежище – Quercus robur на латыни.
Одноклассники уставились на меня так, будто я была дурее остолопа, предложившего нарисовать «йолку». Фрекен предотвратила конфликт, объявив, что изобразит «йо-йо». На следующий день над доской красовался новый плакат, с «Й», «й» и чудесным рисунком игрушки на шнурке. Все были довольны, негодовала одна я. Даже сегодня, думая об этом, я раздражаюсь: письмо тогда сделалось развлечением, утратило глубокий смысл.
Меня сразу потянуло к «Й» – так же непреодолимо, как и к латинской «Q». Может, потому что обе буквы казались такими бесполезными. «Q», Quercus robur, была моей любимицей. Дубовые ветви на все четыре стороны. Дерево, для карабканья, для сидения и размышления. Когда меня спрашивали, кто я по знаку, я всегда в шутку отвечала: «Q». Позднее я обнаружила, что «Q» напоминает сперматозоид и что он парадоксальным образом мог меня оплодотворить, осеменить этими ненормальными идеями, от которых мне предстояло страдать до конца жизни. Я никогда не набивала татуировку, но сделай я ее, это была бы «Q» на внутренней стороне бедра.
Перевернешь «Q» вниз головой – особенно изящно написанный «Q», как в шрифте Mrs. Eaves, – и увидишь яблоко, с черенком и маленьким листиком. «Q» для меня есть сам плод с древа познания. Недолго думая, я вытянулась на цыпочках и сорвала его. Слово «акробат» пришло из греческого и означает человека, который ходит на кончиках пальцев. Им я и хотела быть: шрифтовым акробатом.
V
Он не был норвежцем. Должно быть, это я узнала в-четвертых, и на том прекратила считать. До этого я лишь приоткрывала занавес, теперь стояла перед ним, лицом к лицу.
Толкая дверь в «Пальмиру» следующим вечером после беседы с Эрмине, я испытывала то редкое чувство, будто жизни предстоит измениться невозвратимо. Меня вновь встретил мелодичный джаз, фортепианное трио, Бад Пауэлл[33]. Думается мне, это был Бад Пауэлл. Эрмине и сейчас стояла за прилавком, глаз не отвести. Тонкие руки, изящные пальцы. Шея танцовщицы. Мне снова почудилось, что она смотрит на меня с неодобрением, будто знает, до чего меня манит комната за ее спиной – секрет, который мне знать не положено. Пара сегодняшних хлебов все еще лежала на полках.
Своеобразными буквами – его почерком – возвещалось, что передо мной – хлеб «Александр» и «буханка Шахерезады».
Я как раз размышляла, к чему бы такие названия, когда погас свет. Помещение погрузилось во тьму. Никто из гостей не выказывал признаков беспокойства, и тем не менее Эрмине ощупью пробралась между столами и стульями и скрылась на улице. Вскоре она вернулась и объявила, что свет отключили по всей округе. В то же мгновение он возник в дверном проеме кухни, держа свечу в руке. Как сейчас помню, я видела только глаза. Он был одними глазами. Две темных-претемных радужки, и они смотрели на меня. В помещении была и другая публика, но глаза – глаза смотрели на меня. Как я выглядела? Может, мой силуэт фосфоресцировал во мгле, раз он глядел на меня и ни на кого другого? Исходящий от рук свет и игра теней делали его ресницы неестественно длинными. Накрашенными. Я застыла, все чувства напряжены, будто готовлюсь принять сигнал. Ничего не случилось. И тем не менее мне хотелось, чтобы этой минуте не было конца. Чтобы он так и стоял со свечой в руках и был одними глазами.
Электричество включили. Ничего серьезного, просто сбой. Я увидела его во весь рост. Он был темным. Темные волосы, темные брови. Кожа не темная, но темнее, чем у норвежцев. Золотистая. Одет в черную футболку и черные джинсы под белым фартуком. Его силуэт, черный в белой комнате, был точно нарисован тушью: ясные мазки на белой бумаге. В голове пронеслось слово «ориентальный». Это был именно тот, кого я встретила в трамвае, его выдавал перстень-печатка. Адриан, подумала я. Или Адонис.
– Могу я вам помочь?
Я опомнилась и осознала, что он обращается ко мне с акцентом. Эрмине возилась с кофемашиной. Он гладил меня взглядом. Щекотно, будто по телу взаправду провели чем-то, мягкой пушистой кисточкой. Опять же: кисточка деда для сусального золота. Меня вот-вот сделают благороднее, пересоздадут взглядом.
– Вы меня не помните?
Он посмотрел непонимающе. Или я так истолковала его взгляд.
– I'm sorry. Where do you come from?[34] – спросила я.
– Из Сирии. Вы можете говорить по-норвежски. Голос звучал необычно. Ни на что не похожие обертона. Что-то не так со звуком «р», с произношением.
Он покосился на Эрмине, та скривила уголки рта в чаплиновской гримасе. Он улыбнулся, почти застенчиво. Очевидно, что по натуре Эрмине живая и смешливая – должно быть, работать с ней весело. Она ответила улыбкой на улыбку. Мне не хотелось думать, что между ними что-то есть. Она все больше напоминала мне Элен.
Мы с Элен познакомились из-за бестолкового мальчишки с заячьими зубами по имени Иоаким. Дело было возле флагштока в яблоневом саду за школой, где ученикам было строго-настрого запрещено находиться. Зима, все замело. Он незадолго до этого сломал руку и спрашивал, не хочу ли я написать свое имя на гипсе. Я думала, что все остальные уже подписались, но, когда он закатал рукав куртки, гипс оказался чистым.
Нас отвлекла незнакомая девочка, она перешла к нам в школу только на Рождество. Она тоже училась в шестом. Правила ее, по всей видимости, не слишком волновали, потому что она щегольски прошествовала прямехонько на запрещенную территорию. Она была высокой и худощавой. Я тоже была высокой и худощавой. У нее были кошачьи глаза. Какие глаза были у меня, я не знала. Она была красоткой. Покрывала ногти синим лаком. У меня были длинные, блестящие, черные волосы, но до красотки мне было далеко. Что-что, а это я знала.
Новая девочка тоже выразила желание расписаться на гипсе и стянула перчатки. Иоаким отказался и дернул рукав вниз. Иоаким, как я уже говорила, был ничем не примечательный бедолага, меня он нисколько не интересовал, и тем не менее я испытывала гордость. Она выхватила у него ручку и принялась закатывать ему рукав, высвобождая гипс. Внезапно я увидела красоту, достойную защиты красоту, в том, что на белой поверхности было только мое имя, и я попыталась остановить чужую девочку. Она так грубо меня оттолкнула – хочу сказать «с жестокостью», – что я рухнула на живот и уткнулась лицом в снег. Кое-как встав на ноги, я ринулась на нее, отдернула ее ладони, пальцы с синим лаком, прочь от руки Иоакима, подбросив ее в воздух и повалив каким-то невероятным движением дзюдоиста. Не знаю, откуда что взялось. Я выругалась, бросилась на нее. Она была упорной и сильной, но моя ярость удерживала ее на земле. Перепуганный Иоаким пятился к тропинке, которая вела к школе. Девчонке удалось вывернуться из моей хватки. Мы снова стояли на своих двоих. Она выплюнула что-то разъяренное на языке, которого я не поняла, и это заставило меня толкнуть ее так резко, что она с размаху стукнулась носом о флагшток. Пошла кровь.
Я одержала победу над Элен в нашей первой схватке за мальчика. Она беззвучно плакала. Увлажнившиеся кошачьи глаза будто светились. Из носа капали крупные капли крови. Вместо того чтобы вытащить носовой платок, она принялась хаотично наматывать круги по саду. Она смотрела вниз, смотрела вокруг, она вошла в раж, потому что оставляла кровавые следы. Точно пыталась оставить подпись на свежем снегу, раз уж не получилось расписаться на гипсе. Победить меня вопреки всему. Результат больше напоминал спутанный клубок красных шерстяных ниток. Она двигалась маленькими шагами, тянула шею вперед, чтобы кровь капала беспрепятственно, постепенно создавая затейливый узор, целый лабиринт. Мне оставалось ею только восхититься.
Только когда раздался звонок на урок, она, опершись спиной о флагшток, сползла на снег, как измученный боксер в углу ринга. Иоакима давным-давно и след простыл. Я осмелилась подойти к ней. Кровь остановилась сама.
– Красивый лак, – сказала я, кивком указав на ее пальцы.
– Лазоревый. Как Средиземное море.
Девочка сразу стала мне симпатичнее.
– Смотри, – она указала на кровавые ниточки на снегу, – Джексон Поллок[35].
Я не поняла, о чем она.
– Как тебя зовут?
– Элен, – ответила она и оглядела меня так, будто удивилась тому, что встретила ровню.
После школы дедушка помог мне выбить латинскую «Н», с которой начиналось имя девочки, на осколке мрамора. Я подарила ее Элен на следующий день. Она покрутила ее в руках, подставила солнцу, обострившему мраморные грани. Мне всегда казалось, что буква «Н» похожа на двоих, которые тянут друг к другу руки… Она приложила мрамор к уху, решительно заявила, что он шумит, что ей слышны голоса из космоса. Мы подружились. Приспособили камушек для игры в классики по весне. Я забавлялась мыслью, что именно камень, моя «Н», сделал ее непобедимой.
Элен довелось пожить на Мадагаскаре. Ее отец был из Франции, и благодаря его работе семью порой заносило в самые отдаленные уголки мира. Мама же была норвежкой. Мы обе росли билингвами. Элен умела петь песни Эдит Пиаф с чудо каким картавым «р» – уши буквально чесались от наслаждения, когда она напевала «Milord».
Элен писала свое имя с диакритикой. Helene. Выглядело здорово. Ветка с двумя яблоками посреди. Или маленькая карусель. Элен настаивала и на акуте, и на грависе, точно это была часть ее личности.
– Helene – с тоски помрешь, – говорила она. – То ли дело Helene, целый тиволи[36].
Получив по носу, Элен спросила, как меня зовут. Я ответила: Сесилиа. Мне всегда было интересно, какое мое имя на вкус. После того как мы подружились, Элен говорила, что оно наводит ее на мысли о чужедальних странах. Мне было приятно, и я вспоминала штандарт, который развивался над Фивами в детстве. Элен сказала, что «Сесилиа» звучит так же красиво, как названия некоторых мест на Мадагаскаре. Антананариву. Фианаранцуа. Благодаря Элен я и сейчас могу без запинки отбарабанить немало сложных мадагаскарських названий. Иногда мы пользовались ими как шифром. Симпатичные мальчики звались «Соалала», унылые типы получили кличку «Белобака». Элен довелось пожить и в Эфиопии; она даже посещала собор[37], где, по преданию, хранится Ковчег Завета, переносной ящик со скрижалями, которые были даны Моисею Богом на горе Синай. Она показала мне эфиопский текст; письмо выглядело так, будто оно с Марса.