Часть 8 из 35 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
– Может, оно и так, – сказала Элен.
Она сурьмила глаза. Никто в нашем возрасте такого еще не делал. Она научила меня, как добиться томного, жгучего, внеземного взгляда.
– Мы обе марсианки, – говорила Элен. – Мы обе другие. Мы можем распознать Соалала в унылой толпе Белобаков.
* * *
Рассказывают, что император Максимилиан повелел десяти тысячам мужчин валить деревья в одной из самых глухих чащ своей далеко простирающейся империи. Посмотришь с земли и ничего не поймешь, но стоит подняться в воздух, как сразу увидишь императорову монограмму, ММ – каждая буква мили в две высотой и до двух шириной. Император был суеверен и пожелал сообщить существам с далеких планет, что Земля уже занята. Здесь властвует Максимилиан.
Я стояла у прилавка в «Пальмире». Отогнала от себя образ прежней подруги. Передо мной уже совсем другая женщина, никаких тебе внутриименных каруселек. Надеюсь. Но Эрмине по-прежнему поглядывала на меня с недоверием, точно была недовольна, что я вторглась в ее угодья. Мужчина поодаль, мужчина с чернильными бровями, изучал меня с интересом. С любопытством.
– Спасибо, что помогли мне, когда меня сбила машина.
Я хотела сказать «что спасли мне жизнь», но не знала – объективно говоря, – а спас ли он ее.
– Не за что, – сказал он без тени улыбки, но глаза были дружелюбные, почти что дразнящие.
У меня не было слов. У меня частенько не было слов. Я указала на один из хлебов «Александр». Он протянул его мне обеими руками.
– Пусть это будет вам подарок, – произнес он с напускной торжественностью, выложив его на прилавок.
Я обнаружила, что хлеб был почти совсем круглый и что поверхность напоминала сложно повязанную ленту.
– Вам знакома история об Александре Македонском и Гордиевом узле?
Он упаковал выпечку в коричневый бумажный пакет. Я кивнула, смутно помнила что-то со школьных времен. Вблизи его зрачки казались неестественно огромными, как будто он пользовался белладонной. Ему было явно не по себе от того, как я буравила его взглядом, но мне никогда не приходилось видеть таких глаз. Радужка была будто расколота, усеяна осколками, а во взгляде читалась отчаянная жажда поиска.
Я отвесила ему легкий поклон на прощание. Не припомню, чтобы когда-нибудь кланялась мужчине. Ничего не произошло. И тем не менее что-то случилось.
У двери я замерла и перечитала плакат с восхитительным почерком. На задворках сознания забрезжила мысль, что грядущим вечером в кафе выступает именно он. Я стояла как вкопанная. В каждой букве было что-то манящее, многообещающее.
Ночью накануне этой встречи я лежала и думала о тексте из «Анны Карениной», с которым так долго мучилась днем; я размышляла, правильно ли было с моей стороны, здоро́во ли, возвращать из небытия старый проект – действительно ли возможно выработать лучший шрифт, знаки, которые бы проникали в самую сердцевину воображения читателя.
Мысли обратились к дедушке. Почему в детстве меня так впечатляли иероглифы? Не знаю. Может, потому, что я еще ребенком молниеносно осознала связь между письмом и жизнью. Алфавит, состоящий из всякой всячины. Как будто я могла выдвигать кухонные ящики, открывать шкафчики и писать предметами, которые там находила. Я знала, во всяком случае после знакомства с дедовой библиотекой, что знаки письма имели отношение к искусству. Что буква, какой бы незатейливой она ни казалась, обозначала не просто звук, но нечто большее.
Благодаря посещению дедовых Фив я всегда благоговела перед буквами. Я рано узнала, что слово «иероглифы» переводится как «священновырезанные письмена». Что знаки были даром богов. С их помощью, следовательно, можно было общаться с высшими силами. Письмо было тем же, чем самые ранние египетские ступенчатые пирамиды: лестницей в небо.
Лежа в кровати, измотанная схваткой с лексиконом Льва Толстого, я подумала, что нечто подобное, должно быть, распространяется и на письмо сегодняшнее. Я никогда не воспринимала иероглифы как послания из прошлого; для меня они были скорее знаками, которые устремлены в будущее, указывают на грядущий алфавит.
Анна Каренина. Мне следует еще кое-что сказать о любви. Я не верила в любовь. Пуганая птица и куста боится, как говорят малодушные люди. И дело даже не в Софусе и его лицемерных иконах.
У каждого есть свой основополагающий любовный опыт, и мой случился в старших классах. После первого года я сменила школу. В параллельный класс ходил Иоаким – тот самый Иоаким, с которым мы познакомились в начальной школе. Я его позабыла, но Иоаким показал мне, что мальчику «j» отнюдь не обязательно вырастать в «J». Он может стать «М», императором, чем-то совершенно иным. Думаю, что влюбилась в него тотчас, стоило ему подойти представиться. Я увидела что-то в воздухе между нами. Искру – как те, что я высекала в темноте подпола зажигалкой дяди Исаака.
Я хотела быть той, кто собирает искры.
Иоаким встречался с Луизой, первой красавицей школы. Красотка, женщина-фанфары, как и Элен. Более того – она также была на редкость смекалистой, одной из немногих, кого прочили в медицинский. И тем не менее я ее одолела, сама того не зная, сама того не желая. Когда он понял, что я им заинтересовалась, он просто расстался с ней и ушел ко мне. Он не мог этого объяснить. Это была, сказал он, любовь. Он выговорил это слово с той отчетливой «в», с какой актеры декламируют стихи со сцены.
Я и не представляла, что можно быть предметом такой страсти – я уже упоминала, что не была красоткой. Да, у меня были иссиня-черные, южные локоны, у меня были лазоревые глаза, или как говорил дед: цвета ляпис-лазури. Я была своеобразной, но отнюдь не красоткой. И тем не менее: он предпочел меня. Он посылал цветы, которые я, краснея, принимала на глазах у отца с матерью. Он писал пространные, щемящие письма во время каникул, когда мы ненадолго разлучались. Он кидал камушки мне в окошко поздними вечерами, чтобы просто, как он говорил, увидеть мое лицо еще разок перед тем, как отправиться спать. Однажды он показал мне кусок гипса, где я расписалась в младших классах. Он сохранил его, сказал, что никогда меня не забывал. Нельзя не признать, что все это в совокупности производило впечатление.
Отношения казались неповторимыми. Мы были неразлучны весь второй год старшей школы. При его приближении я ощущала во рту электрический заряд, как когда мы проверяли батарейки, трогая контакты языком. Он громко, во всеуслышание объявлял о своей любви. «* * *», говорил он. Снова и снова. «* * *». Я считала его чересчур романтичным, но не могла отрицать, что мне нравилось. Он часто читал мне вслух из своих любимых произведений, особенно четырех книг из отцовской библиотеки, которые тогда стали и по сей день остаются для меня смешением ключей и загадок: «Ромео и Джульетта», «Страдания юного Вертера», «Грозовой перевал», «Анна Каренина». Он лежал на кровати и перелистывал книги в свете свечей в пустых бутылках из-под вина «Матеуш», выискивал пассажи, которые декламировал с таким драматизмом, что огни свечей трепетали. Абзацы, где говорилось, что любовь, мол, то-то и то-то и что ее впору сравнить с тем-то и тем-то. Свернувшись клубком, он откровенно наслаждался описаниями и мудрыми изречениями, будто они доставляли ему больше удовольствия, чем возможность ко мне прижаться.
Во время первых занятий любовью мы не пользовались контрацепцией, и он выходил из меня, изливаясь мне на живот – мне это напоминало старые перьевые ручки с рычажковой заправкой, которые плюются чернилами, как водяной пистолет, если неосторожно нажать. Меня это будоражило, особенно когда он окунал кончик пальца в сперму и писал по моей коже, писал «* * *». Больше всего мне нравилось обхватывать его орган рукой, особенно его мошонку, когда он был на пике. Чувствовать оргазм через этот мешочек, два камня, было все равно что чувствовать подрагивания мощного знака; я воображала себе, что это некая эякулирующая омега. Я наслаждалась ощущением того, как сперма застывает у меня на коже. Мне казалось, я смогу разглядеть буквы, которые он написал на моем животе, но когда я смотрелась в зеркало в ванной, какими-то пятью-десятью минутами позже, их уже не было, они распадались на атомы. Точь-в-точь буквы от дымовой струи самолета в небе: существуют лишь недолгое время, затем улетучиваются.
Для меня это безусловно была любовь. Это должна была быть любовь. Я охотно поддавалась потоку его слов, цитат, огненных взглядов. И прежде всего: я ни капли не сомневалась, что это будет длиться долго. Разумеется: любовь, о которой раструбили на весь белый свет, обязана длиться. Она должна быть такой же выносливой, как иероглифы на каменных стенах возрастом четыре тысячи лет.
Третий класс старшей школы, незадолго до Рождества. Я пришла к нему домой, и он как обычно провел меня к себе в комнату. Помню, что ощутила запах, как от только что задутой свечи. В таких помещениях люди и испытывают приступы клаустрофобии. Подумала ли я о знаке омега? Не знаю. Он усадил меня на диван и уставился перед собой пустым взглядом. Я подумала, у него в семье кто-то умер. Затем очень спокойно, меланхолично, он отчеканил: «Оно исчезло». Не сказал, что именно исчезло. По всей видимости, он и само слово-то позабыл.
– Это конец.
На моем лице не дрогнул ни один мускул, и тем не менее пульс бился так, будто я только что пробежала по лестнице вверх не один этаж. Я сидела напротив него, невредимая. Но истекала кровью. Могла бы написать картину Джексона Поллока на снегу, клубок-лабиринт. Я попыталась возразить, не помню, что именно. Но помню, что он ответил:
– Это невозможно. Решительно невозможно.
Я ненавидела это слово. Невозможно. Уже тогда это был мой враг номер один.
Я покинула комнату, но присутствия духа хватило, чтобы, уходя, смахнуть к себе в сумку те самые книги, что вчетвером стояли на верхней полке. Он ничего не сказал, усевшись ко мне спиной, с головой уйдя в свое печальное самолюбование.
Разочаровшись в Иоакиме, я заболела и пролежала в постели четырнадцать дней. Меня рвало. Я в отчаянии проделывала дыры в пододеяльнике. Все его слова, вся его болтовня были просто буквами из дыма в небе, сперма на коже живота, знаки, которых через мгновение и след простыл. Тогда же, преодолевая свою беду, я добралась до его излюбленного чтива. Поначалу я чуть не поддалась искушению бросить книги в компост на корм земле и крысам. С другой стороны, меня разобрало любопытство, о чем все-таки писали Шекспир и Гете, Бронте и Толстой. Я дала выход своей горечи и – я свидетельствую – жажде мести. Я прочла их, и когда доходила до слова «любовь», «любить» или их производных, то вычеркивала их черным фломастером. Иногда между предложениями, где возникали эти слова, были целые страницы, иногда их попадалось с десяток в одном абзаце. Времени работа требовала изрядного, но мне вправду делалось немного лучше каждый раз, когда я могла взять в руки толстый черный фломастер и зачеркнуть буквы, составлявшие слово, которое так нестерпимо часто слетало с его чувственных губ. Если любви больше нет, то и этим словам незачем оставаться.
Затем я вернула эти столь ценимые, а теперь подвергшиеся акту вандализма книги; я возвратила их в, скажем так, отцензурированном варианте, как будто хотела сообщить, что он еще недостаточно зрел для чтения таких пассажей. Или чтобы намекнуть, до чего же малый вес имеют его собственные слова.
Он в замешательстве уставился на текст:
– Это невозможно! – выпалил он.
– Как видишь, возможно, – ответила я.
Наши взаимоотношения с маленькой библиотекой Иоакима возымели эффект, которого я никак не могла предвидеть. Пока я ревностно, слово за словом, вычеркивала любовную лексику, я начала размышлять, может ли что-то быть не так со шрифтом. Не с содержанием, но с самими буквами, инструментом, который должен служить проводником мыслей. Быть может, и на них был грязный налет, как на латунной «А» из вонючего дедова курятника? Может, они, пользуясь терминологией моего отца, нуждались в перепломбировке воспаленных каналов? Еще годом ранее у меня уже маячили такие же подозрения – и тогда в связи с книгой. Но сейчас я всерьез призадумалась: Иоаким так мало смыслил в любви – нельзя ли это объяснить тем, что содержание, из-за неполадок в посреднике, отвечавшем за передачу, так и не достигло его сознания? Не могли ли, следовательно, эти слова возыметь большее влияние, будь они набраны другим шрифтом?
Именно тогда, в тоске по утраченной любви, и зародилась моя жизненная амбиция. Мечта о новом алфавите. Мечта о знаках, которые разорвут путы привычного мышления и ворвутся в сознание по-новому. Буквы, которые как две капли похожи на прежние, но которые, тем не менее, обладают невероятной силой внушения. Многое возникло за те недели. Я просто этого не замечала, находясь в самом депрессивном периоде своей жизни.
Меня вдруг поражает мысль: а что, если меня лишат жизни, здесь и сейчас? Как главного свидетеля, пока он не успел занять место в зале суда. Я, пожалуй, недостаточно осторожна. Если проголодаюсь, то вызываю обслуживание номеров, но с утра спустилась позавтракать в ресторане. Стол там накрывают роскошно, да только я – раба привычек, а, впрочем, может, это ощущение трудничества в монастыре естественным образом настраивает на аскетический лад – питалась исключительно хлопьями, орехами и медом.
Впрочем, я отклонилась от темы: меня окружают другие постояльцы, не говоря уж об участниках конференции. Я ничего о них не знаю. Стоит ли быть осторожнее? Может случиться что угодно. Скажем, мне так и не удастся закончить мою историю. Кто тогда поймет хоть что-то из того, чему мне довелось быть свидетелем? Сейчас эти испещренные синим страницы кажутся бессмысленными, никуда не ведут. И тем не менее все мнимые отклонения от темы необходимы. Мои руки в шрамах, но я пишу так быстро, как только могу. Обещаю, что к концу рассказа я стану изъясняться яснее. Если выдержу. Если дюжины дней достаточно. Двенадцати – как табличек в «Эпосе о Гильгамеше».
Я не думала о любви, пока брела домой из «Пальмиры» со свежим хлебом «Александр» под мышкой, но не могла выкинуть из головы мужчину с соболиными бровями. Я вновь видела его лицо, будто сошедшее с иконы, в свете одинокого пламени свечи.
Дедушка рассказывал часто и много – думаю, это была его излюбленная тема – об археологе Говарде Картере. Когда его помощники проделали небольшое отверстие в левом верхнем углу стены над запечатанной дверью в гробницу Тутанхамона, не кто иной, как Картер, удостоился чести заглянуть внутрь первым. Все вокруг него топтались в мучительном напряжении. Комната могла оказаться пустой, как и многие другие гробницы в окрестностях. Велика вероятность, что она и была пустой. Чтобы обезопасить себя от возможного скопления природного газа, Картер воспользовался старой уловкой и зажег свечу. Подняв ее перед собой, он, первый человек за несколько тысячелетий, заглянул в усыпальницу Тутанхамона.
– Видите ли вы там что-нибудь? – спрашивали остальные, сгорая от нетерпения.
Картер помедлил с ответом:
– О да, чудесные вещи![38]
Мне мерещится, что я только что пережила нечто подобное. В мерцании свечи в кафе я увидела нечто чудесное. Возможно, сокровище.
В манящем ребенка шкафу Элиаса Йенсена с сувенирами из Внутреннего Средиземноморья египетские артефакты удостоились почетного места на двух срединных полках. Я могла часами сидеть вместе с дедом и изучать дразнящие фантазию крошечные обелиски, пирамиды и сфинксов; лягушек, кошек, скарабеев, головы кобры и амулеты из разнородного камня или алебастра, фаянса и цветного стекла. Однако ничто из этого многообразия не привлекало меня больше, чем пара миндалевидных подведенных черным глаз, инкрустированных ляпис-лазурью. Дед называл глаз уаджет, око Гора. Может, потому, что глаза лежали среди уменьшенных копий скульптур, бюстов и голов богов, фараонов и писцов, они казались мне кусочком существа, которое еще не появилось на свет.
А сейчас я встретила его. Сначала увидела только его руку, затем глаза. Он встретился мне так, как ребенком я встречала вещицы в дедовой витрине – как фрагменты целого, чужой и чуждой культуры. Мне всегда так хотелось собрать их воедино.
Придя домой, я отложила хлеб. На моей собственной повседневной кухонной столешнице выпечка из «Пальмиры» смотрелась еще изысканней. Хитрое переплетение. Знак. Разрезать его было бы святотатством. Хлеб-Александр. Откуда эти странные названия?
Я отрезала ломоть, съела. Мне показалось, что на вкус хлеб такой же, как и он сам. Золотистый.
Высвобождающий скрытые способности. Загадочный. Или как Се-си-ли-а. Неизвестный континент.
Намыливая руки в ванной, я изучала свое отражение в зеркале. Я изменилась. Вновь. Глаза блестели по-новому. В памяти всплыл другой узел. Египетский. Узел и трон.
Когда я изменилась всерьез?
* * *
В редчайших случаях у ребенка не зарастает большой родничок вплоть до наступления переходного возраста. Тогда пространство между костями черепа образует не четырехугольник, но идеальный знак О. Этот феномен называют «синдромом Оды» в честь первого младенца с незакрытым родничком. Считается, что в течение всего периода взросления дети с синдромом Оды впитывают впечатления с особой чуткостью.
Во владениях деда было два «места», которые я считала только моими. Там я пережила вещи – называйте их маленькими откровениями, – о которых едва ли кто знал.
Прямо напротив усадьбы высился скалистый утес. Со стороны дома он был голый и образовывал крутую отвесную стену. Треугольная поверхность наводила на мысли о пирамидах. Сверху он порос вереском и мхом, и ландшафт постепенно переходил в рощу. Благодаря своей преданности Египту дед окрестил утес Дейр-эль-Бахри, но истинная причина долгое время была от меня скрыта.