Часть 4 из 22 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Теософы догадались о потрясающем масштабе космического цикла, в котором наш мир и людская раса представлены преходящими эпизодами. Они намекали на странные пережитки минувшего в таких выражениях, от каких стыла бы кровь в жилах, не облекай они их в угодливую личину оптимизма. Но не теософы явили мне то краткое видение запретных эонов, от которого меня пробирает холод, когда я о нем думаю, и охватывает безумие, когда оно является мне во снах. Это видение, подобно всем открытиям страшной истины, возникло вследствие случайного соединения не связанных меж собою вещей – в данном случае заметки в старой газете и записей почившего профессора. Я надеюсь, что никто другой не свяжет их воедино; и, разумеется, покуда я жив, сознательно я не послужу звеном сей безобразной цепи. Полагаю, что профессор также намеревался хранить молчание касательно известной ему части и что он уничтожил бы свои записи, не настигни его внезапная гибель.
Мое знакомство с этим делом началось зимой 1926/27 года, со смертью моего двоюродного деда Джорджа Гэммелла Эйнджелла, почетного профессора семитских языков Брауновского университета в Провиденсе, Род-Айленд. Профессор Эйнджелл был широко известен как специалист по древним письменам, и к нему нередко обращались руководители ведущих музеев; посему многие в силах припомнить его кончину в возрасте девяноста двух лет. В местном же масштабе интерес был усилен неясными обстоятельствами его смерти. Профессора хватил удар, когда он возвращался на пароходе из Ньюпорта; по словам свидетелей, он упал внезапно после того, как его толкнул негр, с виду моряк, вышедший из убогого темного двора, какие стояли на обрывистом склоне, по которому пролегал короткий путь от набережной к дому покойного на Уильямс-стрит. Врачи не смогли обнаружить никаких явных нарушений, но после недоуменных споров пришли к выводу, что причиной гибели послужило некое поражение сердца, вызванное резвым восхождением на холм, который оказался слишком крутым для столь пожилого мужчины. Тогда я не увидел причин возражать против этого заключения, но в последнее время я склонен в нем сомневаться – и даже более чем.
Как наследнику и исполнителю завещания своего двоюродного деда, поскольку он умер бездетным вдовцом, мне надлежало просмотреть его бумаги с некоторой тщательностью; и с этой целью я перевез все его дела и ящики в свою бостонскую квартиру. Многие из материалов, которые я выявил, позднее будут опубликованы Американским археологическим обществом, но один из ящиков я счел чрезвычайно загадочным и питал к нему слишком сильное отвращение, чтобы показывать его другим. Он был заперт, и я не находил ключа, пока не придумал осмотреть личную связку профессора, которую он всегда носил в кармане. Затем мне в самом деле удалось его открыть, но когда я это проделал, то словно столкнулся с более могучей и прочной преградой. Ибо что могли означать причудливый глиняный барельеф, бессвязные записи да газетные вырезки, которые я там обнаружил? Неужто мой дед в поздние свои годы оказался доверчив к самым несостоятельным выдумкам? Я положил отыскать того чудака-скульптора, кто был ответственен за явное нарушение душевного спокойствия старика.
Барельеф являл собою неотесанный прямоугольник менее дюйма толщиной и площадью примерно пять на шесть дюймов; происхождение он имел безусловно современное. Композиция его, однако, была далека от современности как по духу, так и по замыслу, ибо пусть чудачества кубизма и футуризма многочисленны и буйны, в них нечасто воспроизводится та таинственная правильность, какая скрывается в доисторическом письме. А в этой композиции письмена, очевидно, составляли некую важную часть; пусть моя память, несмотря на подробное знакомство с бумагами и собраниями деда, не помогла ни распознать этот конкретный образец, ни даже обнаружить намеков на хотя бы отдаленную его принадлежность.
Над этими отчетливыми иероглифами располагалась фигура явно художественного творения, пусть импрессионистское исполнение не позволяло составить твердого мнения о ее природе. Очевидно, это было некое чудовище – либо олицетворяющий его символ, – чья форма могла служить порождением лишь больной фантазии. Если я скажу, что в моем несколько затейливом воображении одновременно блеснули образы осьминога, дракона и карикатуры на человека, то это будет несправедливо относительно самого духа этой твари. Мясистая голова с щупальцами венчала гротескное чешуйчатое тело с недоразвитыми крыльями, но особенно ошеломлял и ввергал в страх именно общий вид существа. Позади фигуры смутно угадывался фон циклопической архитектуры.
Записи, сопровождавшие эту диковину наряду со стопкой вырезок из прессы, были сделаны старческой рукой профессора Эйнджелла и ничуть не претендовали на какую-либо художественность. Документ, представлявшийся здесь основным, был озаглавлен как «КУЛЬТ КТУЛХУ», буквами, старательно выведенными, дабы избежать ошибочного прочтения неслыханного слова. Рукопись состояла из двух разделов, первый из которых носил заголовок «1925 г. Сон и снотворчество Г. Э. Уилкокса, Томас-стрит, 7, Провиденс, Род-Айленд», а второй – «Рассказ инспектора Джона Р. Леграсса, Бьенвиль-стрит, 121, Новый Орлеан, Луизиана, на собр-и А. А. О., 1908 г. Заметки. + Отч. проф. Уэбба». Остальные рукописные листы содержали лишь краткие заметки, в одной части которых излагались странные сны различных людей, в другой приводились цитаты из книг и журналов по теософии (в частности, «Атлантида и пропавшая Лемурия» У. Скотт-Эллиота), а прочие состояли из комментариев о существующих издавна тайных обществах и закрытых культах со ссылками на отрывки из таких источников в области мифологии и антропологии, как «Золотая ветвь» Фрейзера и «Ведьмовской культ в Западной Европе» мисс Маррей. Газетные вырезки были посвящены в основном необычайным психическим болезням и вспышкам группового маниакального расстройства весной 1925 года.
Первая половина основной рукописи повествовала весьма поразительную историю. Из нее следует, что 1 марта 1925 года худощавый смуглый молодой человек невротического и возбужденного вида обратился к профессору Эйнджеллу, принеся замечательный глиняный барельеф, который еще был свеж и избыточно влажен. На карточке юноши стояло имя Генри Энтони Уилкокса, и мой дед узнал в нем младшего сына превосходной, слегка знакомой ему семьи, который изучал скульптуру в Художественной школе Род-Айленда и жил сам в здании Флёр-де-Лис близ этого заведения. Не по годам развитый Уилкокс прослыл гением, пусть весьма эксцентричным, и с детства будоражил внимание странными историями и небывалыми снами, которые имел привычку пересказывать. Он называл себя «психически гиперчувствительным», однако степенные жители старинного торгового города отмахивались от него, полагая попросту чудаком. Он скудно общался с окружающими и мало-помалу выпал из поля зрения общества, а теперь был известен лишь небольшой группе эстетов из других городов. Даже Клуб искусств Провиденса, стремясь соблюсти свою приверженность к консерватизму, счел его довольно безнадежным.
Нанеся визит профессору, как следовало из рукописи, скульптор внезапно попросил хозяина применить свои археологические знания в определении иероглифов на барельефе. Он говорил в отрешенной, высокопарной манере, наводя на мысль о притворстве и отвращая от сочувствия, посему мой дед ответил с некоторой резкостью, ибо очевидная свежесть таблички подразумевала ее родство с чем угодно, только не с археологией. Возражение юного Уилкокса, произведшее на моего деда достаточно глубокое впечатление, чтобы он запомнил и записал его дословно, было довольно поэтического толка, какой, вероятно, соответствовал всему их разговору и какой я впоследствии нашел весьма характерным для скульптора. Он ответил: «Она нова, истинно, ибо я изготовил ее сегодня ночью во сне о дивных городах; и сны эти – старше угрюмого Тира, созерцательного Сфинкса и опоясанного садами Вавилона».
Тогда он и завел бессвязную историю, которая неожиданно пробудила в моем деде спящее воспоминание и вызвала у него пылкий интерес. Накануне ночью прошло мелкое землетрясение, самое ощутимое, что случалось в Новой Англии за несколько лет; и это значительно затронуло воображение Уил кокса. Отойдя к отдыху, он увидел невероятный сон о великих циклопических городах из титановых блоков и вздымающихся до небес монолитов, которые истекали зеленой слизью и зловеще источали подспудный ужас. Стены и колонны были покрыты иероглифами, и из какой-то неопределенной точки внизу донесся голос, который голосом на самом деле не был; хаотическое ощущение, которое лишь воображению было посильно преобразовать в звук, но которое он попытался передать через почти невоспроизводимую мешанину букв: «Ктулху фхтагн».
Эта словесная мешанина выявилась ключом к воспоминанию, которое взволновало и обеспокоило профессора Эйнджелла. Он принялся расспрашивать скульптора с ученой тщательностью и с почти лихорадочным пылом занялся барельефом, над которым юноша, сам того не сознавая, трудился, продрогнув в одной только ночной рубашке, когда к нему подкралось обескураживающее пробуждение. Как отмечал впоследствии Уилкокс, мой дед сетовал на свою старость, поскольку не сумел распознавать иероглифы и рисунки достаточно споро. Многие из его вопросов представлялись посетителю совершенно неуместными, особенно те, которые пытались связать иероглифы со странными культами и обществами; и Уилкокс не мог понять неоднократных обетов сохранить тайну в обмен на признание своего участия в какой-либо распространенной мистической или языческой братии. Когда же профессор Эйнджелл пришел к убеждению, что скульптор вправду не ведал ни о каких культах и системах тайных знаний, он начал осаждать своего посетителя требованиями будущих отчетов о его снах. Это стало приносить регулярные плоды, потому как за первым опросом в рукописи следовали сведения о ежедневных посещениях, в которых юноша описывал поразительные обрывки ночных образов, неизменно исполненных жутких циклопических пейзажей, где темнели скользкие камни, а подземный голос, или сознание, неустанно выкрикивал то, что оказывало загадочное воздействие на чувства, но не отвечало ни одному иному определению, кроме как совершенной бессмыслицы. Два звука, что повторялись особенно часто, можно передать в буквенном виде, как «Ктулху» и «Р’льех».
23 марта, продолжала рукопись, Уилкокс не явился; расспросы в его квартире показали, что юноша впал в какую-то неясную лихорадку и был переведен домой к родным на Уотерман-стрит. Ночью он кричал, разбудив нескольких художников в здании, а с тех пор лишь чередовал состояние беспамятства и бреда. Мой дед сразу же телефонировал его семье и с того времени пристально следил за его случаем, часто звонил в кабинет доктора Тоби на Тайер-стрит, который, как он выведал, лечил Уилкокса. Лихорадочное сознание юноши, судя по всему, обращалось к невиданным вещам, говоря о которых доктор то и дело содрогался. Вещи эти включали не только повторения снившегося прежде, но и неистово касались гигантского существа «в мили высотой», которое неуклюже переваливалось при ходьбе. Он ни разу не описывал этот объект подробно, но обрывки исступленных слов, которые повторял доктор Тоби, уверили профессора в том, что это было нечто тождественное безымянному чудовищу, которое юноша пытался изобразить в своем сновидческом изваянии. Упоминание сего объекта, добавил доктор, неуклонно предшествовало погружению юноши в длительный сон. Температура его, что довольно удивительно, не слишком превышала нормальную, но в целом его состояние предполагало скорее наличие подлинной лихорадки, нежели умственного расстройства.
2 апреля, около трех часов дня, все признаки болезни Уилкокса внезапно исчезли. Он сел в постели, с изумлением обнаружив, что находится у себя дома, и совершенно не помня ничего из случившегося во сне или наяву с ночи 22 марта. Врач признал его здоровым, и спустя три дня юноша вернулся в свою квартиру, однако профессору Эйнджеллу он больше ничем не мог принести пользу. Все его странные сны бесследно исчезли с выздоровлением, и мой дед спустя неделю бессмысленных и несущественных отчетов о вполне обыденных видениях перестал вести записи его ночных измышлений.
На этом первая часть рукописи оканчивалась, однако примечания к некоторым из разрозненных заметок предоставили мне немало пищи для ума – и столь немало, что лишь завзятый скептицизм, сформировавший мою философию, объяснял мое неизбывное недоверие к художнику. В указанных заметках описывались сны разных людей, явившиеся в тот же период, когда наносил свои странные визиты юный Уилкокс. Мой дед, похоже, быстро навел непомерно обширные справки среди почти всех друзей, которых мог опросить беззастенчиво, собрав с них отчеты об их снах и датах, в которые им за последнее время являлись примечательные видения. Отношение к его просьбе, судя по всему, осталось неоднозначным; и все же он получил, несомненно, больше откликов, нежели мог обработать без секретаря. Изначальной переписки не сохранилось, однако его заметки являли собою обстоятельный и наглядный их очерк. Рядовые представители общества и предпринимательства – традиционная «соль земли» Новой Англии – дали почти совершенно отрицательный итог, хотя местами отмечались отдельные случаи тревожных, но бесформенных ночных впечатлений, обязательно между 23 марта и 2 апреля, то есть в период помрачения юного Уил кокса. Ученый люд оказался менее им подвержен, хотя в четырех случаях приводились зыбкие описания, наводящие на мысли о беглых видениях странных пейзажей, а еще в одном был упомянут страх перед чем-то неправильным.
Соответствующие отчеты пришли от художников и поэтов, и я понимаю, что, если б они сумели сопоставить свои записи, это вселило бы в них смятение. Как бы то ни было, за отсутствием изначальных писем я отчасти подозревал, что составитель либо задавал наводящие вопросы, либо переправил ответы, дабы удостоверить то, что подспудно определил в них найти. Вот почему я по-прежнему ощущал, что Уилкокс, неким образом осведомленный о старых сведениях, коими обладал мой дед, обманывал пожилого ученого. Эти отклики от эстетов рассказывали тревожную историю. С 28 февраля по 2 апреля значительная их часть видела во сне весьма чудны́е вещи, и буйство сновидений неизмеримо усилилось в период помрачения скульптора. Свыше четверти тех, кто не сообщил ни о чем, рассказали о сценах и полузвуках, сходных с теми, что описывал Уилкокс, а некоторые из грезящих сознались в остром страхе перед исполинским безымянным существом, которое явилось им под конец. Один случай, который особенно выделен в заметках, оказался весьма печальным. Субъект, бывший широко известным архитектором, склонным к теософии и оккультизму, отчаянно лишился рассудка в дату, когда у юного Уилкокса случился приступ, и скончался спустя несколько месяцев беспрестанных криков, которыми требовал спасения от некоего беглого обитателя ада. Если бы мой дед отметил имена в описании этих случаев, а не только их число, я бы попытался раздобыть какие-либо подтверждения и самостоятельно заняться расследованием, однако сумел отследить лишь немногие из случаев. Все они, как выяснилось, всецело соответствовали заметкам. Я не раз задавался мыслью, все ли из опрошенных профессором ощущали себя столь же озадаченными, как эта их доля. И благо что объяснение никоим образом их не настигнет.
Вырезки из прессы, как я уже упомянул, касались случаев помешательств, маний и странностей в указанный период. Профессор Эйнджелл, очевидно, нанимал контору для их вырезания, ибо число выдержек было огромным, а источники рассеяны по всему миру. Вот ночное самоубийство в Лондоне, где одинокий житель выпал во сне из окна с потрясающим криком. Вот и бессвязное письмо редактору газеты в Южной Африке, в котором фанатик делает выводы о мрачном будущем из явившихся ему видений. В донесении из Калифорнии рассказывалось о колонии теософов, разом обрядившихся в белые одежды для некоего «славного свершения», которое никак не наступало, тогда как выкладки из Индии осторожно сообщали о серьезных волнениях среди коренного населения, наблюдавшихся под конец марта. На Гаити участились оргии вудуистов, а африканские представительства докладывали о «зловещих бормотаниях». Американские военные на Филиппинах отмечали беспокойство в отдельных племенах примерно в это же время, а нью-йоркские полицейские подверглись нападкам истеричных левантийцев в ночь с 22 на 23 марта. Полнился дикими слухами и легендами и запад Ирландии, а художник-фантаст по имени Арду-а-Бонно вывесил на Парижском весеннем салоне 1926 года кощунственный «Сновидческий пейзаж». Зарегистрированные волнения в психиатрических больницах были столь многочисленны, что медицинское братство лишь чудом не заметило никаких странных параллелей и не сделало удивительных заключений. Все вместе составляло целую кипу любопытных вырезок; и на сегодняшний день я едва могу представить себе тот бездушный рационализм, с коим я их оставил. Но тогда я сохранял убеждение, что юный Уилкокс был осведомлен о более ранних данных, упомянутых профессором.
II. История инспектора Леграсса
Более ранние обстоятельства, благодаря которым сон скульптора и его барельеф возымели такое значение для моего деда, составляли тему второй половины его длинной рукописи. По всей вероятности, профессору Эйнджеллу уже доводилось видеть дьявольские очертания безымянного чудовища, размышлять над неведомыми иероглифами и слышать зловещие слоги, которые возможно передать лишь как «Ктулху»; все это соединялось столь волнующей и ужасающей связью, а потому неудивительно, что он решил преследовать юного Уилкокса расспросами и истребованием сведений.
Прежнее знакомство случилось в 1908 году, за семнадцать лет до этого, когда Американское археологическое общество проводило свое ежегодное собрание в Сент-Луисе. Профессор Эйнджелл, как подобало человеку его авторитета и достоинств, принимал значительное участие во всех обсуждениях и был одним из первых, к кому обращались несколькие посторонние посетители, использовавшие созыв как возможность предложить свои вопросы и проблемы для экспертного решения.
Возглавлял этих посетителей, на короткое время завладев интересом всего собрания, обычный с виду мужчина средних лет, проделавший путь из Нового Орлеана, дабы получить особые сведения, недоступные в местных источниках. Его звали Джон Реймонд Леграсс, по роду занятий он был инспектором полиции. С собой он принес причину своего визита – гротескную, отвратительную и, очевидно, весьма древнюю каменную статуэтку, происхождение которой не сумел определить. Не следует полагать, что инспектор Леграсс питал хоть малейший интерес к археологии. Напротив, его тяга к просвещению обусловливалась исключительно профессиональными соображениями. Статуэтка, идол, фетиш – чем бы оно ни было – был захвачен несколькими месяцами ранее на лесистых болотах к югу от Нового Орлеана во время налета на предполагаемое сборище вудуистов; связанные с ним обряды были столь своеобычны и гнусны, что полиция не могла не понять, что наткнулась на темный культ, совершенно ей неизвестный и бесконечно более дьявольский, чем даже мрачнейшие из африканских кружков вудуистов. О его истоках не удалось выяснить ничего, помимо сумбурных и неправдоподобных историй, вытянутых из плененных его членов; это и объясняет рвение полиции к каким-либо древним знаниям, которые могли бы помочь им определить пугающий символ и через него отследить культ до самого первоисточника.
Инспектор Леграсс оказался едва ли готов к сенсации, какую произвела его находка. Одного только вида существа хватило, чтобы привести собравшихся ученых мужей в состояние напряженного возбуждения, и они, не теряя времени, сгрудились вокруг инспектора, чтобы узреть миниатюрную фигурку, чья крайняя странность и дух подлинно глубокой старины решительно порождали мысли о неизученном архаичном изобилии. Этот страшный предмет не относился ни к одной из признанных школ скульптуры, однако на тусклой зеленоватой поверхности неопределимого камня отражались сотни и даже тысячи лет.
Фигурка, которую наконец стали передавать из рук в руки для более близкого и тщательного изучения, достигала семи-восьми дюймов в высоту и была выполнена с тонким художественным мастерством. Она изображала чудовище, чьи очертания смутно напоминали антропоидные, но с осьминожьей головой, лицо было с множеством щупалец, тело – чешуйчатым и упругим, на передних и задних ногах – поразительные когти, а сзади – длинные узкие крылья. Существо, казавшееся преисполненным страшной и неестественной губительности, обладало некоторой тучностью и злостно восседало на прямоугольном блоке или пьедестале, покрытом неразборчивыми символами. Кончики крыльев касались края блока за его спиной, а центр занимало седалище, тогда как длинные кривые когти на согнутых задних ногах цеплялись за передний край и протягивались на четверть высоты пьедестала. Голова моллюска склонялась вперед, так что концы лицевых щупалец задевали сверху огромные передние лапы, которые обхватывали его приподнятые колени. С виду оно представлялось ненормально живым и неуловимо вселяло еще больший страх оттого, что его источник был совершенно неизвестен. Величина и неисчислимость потрясающего возраста статуэтки не оставляла сомнений, и все же в ней не прослеживалось ни единой связи с каким-либо известным видом искусства, который относился бы к юности людской цивилизации, да и любого иного времени. Сам материал, совершенно обособленный, служил загадкой, ибо жирный зеленовато-черный камень с золотыми или радужными крапинками и бороздками не походил ни на что, известное геологии или минералогии. Равно озадачивали буквы вдоль основания: ни один из присутствующих членов общества – а здесь собралась половина мировых экспертов в области – не сумел составить ни малейшего мнения даже о самом отдаленном их лингвистическом родстве. Подобно самому этому предмету и материалу, буквы относились к чему-то ужасно далекому и отстраненному от человечества, каким мы его знаем, и наводили на пугающее предположение о старинных и неохваченных циклах жизни, с которыми наши мирские понятия не имеют никакой связи.
И все же, когда члены общества поочередно покачали головами и признали поражение перед задачей инспектора, один из собравшихся заподозрил некое удивительное знакомство с чудовищной формой и письмом и с некоторой робостью поведал о том странном пустяке, что было ему известно. Этим человеком оказался ныне покойный Уильям Ченнинг Уэбб, профессор антропологии Принстонского университета и небезызвестный исследователь. Сорока восемью годами ранее профессор Уэбб привлекался к экспедиции в Гренландию и Исландию, целью которой был поиск неких рунических надписей, которые так и не удалось раскопать; в тот период на высоком побережье Западной Гренландии он на ткнулся на живущее особняком выродившееся племя или культ эскимосов, чья религия, являвшая собой любопытную форму дьяволопоклонничества, повергла его в леденящий страх своей нарочитой кровожадностью и омерзительностью. Прочие эскимосы мало знали об их вере и упоминали о ней лишь с содроганием, отмечая, что она пришла из ужасающе древних эпох задолго до того, как был сотворен сам мир. Помимо безымянных обрядов и человеческих жертвоприношений, здесь передавались между поколениями дикие ритуалы, обращенные к старшему верховному дьяволу, которого звали «торнасук»; точную фонетическую запись этого слова профессор Уэбб сделал у пожилого «ангекока», или жреца-колдуна, выразив звуки латинскими буквами, насколько сумел. Но теперь же первостепенное значение возымел фетиш, что почитали в этом культе и вокруг коего танцевали, когда над ледяными утесами взмыло полярное сияние. Этот фетиш, утверждал профессор, имел вид очень грубо выполненного каменного барельефа, содержащего безобразную картину и некие загадочные письмена. И насколько он мог судить, в нем проявлялось некое сходство со всеми существенными чертами звериного существа, которое лежало ныне перед собравшимися.
Эти сведения, встреченные членами общества с тревогой и изумлением, оказались вдвойне потрясающими для инспектора Леграсса, и он тотчас принялся осыпать своего докладчика вопросами. Поскольку у него были с собою данные об обрядовых песнях болотных культистов, которых арестовали его люди, инспектор взмолился, обратившись к профессору, чтобы тот вспомнил, насколько мог, звуки, записанные среди эскимосских дьяволопоклонников. За сим последовали обстоятельное сравнение подробностей и минута воистину благоговейной тишины, когда и сыщик, и ученый согласились в действительном тождестве фразы, принятой в обоих адских обрядах, разделенных столь великими расстояниями. Выяснилось, что эскимосские колдуны и жрецы с луизианских болот распевали перед своими родственными идолами нечто весьма похожее на это (промежутки между словами предположены по традиционным паузам в пении):
Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн!
Леграсс имел небольшое преимущество над профессором Уэббом, поскольку некоторые из пленных метисов заявили, что старшие священники раскрыли им, что значат эти слова. Фраза, как было указано, выражала нечто вроде:
В своем доме в Р’льехе мертвый Ктулху спит и видит сны.
Тогда, в ответ на всеобщее и убедительное требование, инспектор Леграсс изложил, как мог полно, свою историю знакомства с болотными служителями, поведав историю, которой, как я вижу, мой дед придавал существенное значение. История эта воплощала дичайшие из чаяний мифотворцев и теософов и обнажала поразительную степень космического воображения среди таких полукровок и парий, у каких ожидать хотя бы его наличия можно было менее всего.
1 ноября 1907 года в полицию Нового Орлеана поступили отчаянные вызовы с болот и лагун на юге. Тамошние поселенцы, преимущественно примитивные, но добродушные потомки людей Лафита[9], оказались во власти крайнего ужаса, настигшего их в ночи. Дело было в вуду, несомненно, но вуду более ужасного толка, нежели им доводилось встречать; некоторые из их женщин и детей исчезли с той поры, как зловещий тамтам стал беспрерывно стучать в дали черных дремучих лесов, куда никто из местных не отваживался ступать. Оттуда слышали истошные крики и душераздирающие вопли, леденящее душу пение и пляшущие языки дьявольского пламени; всего этого, добавил перепуганный уведомитель, люди более не могли выносить.
Итак, отряд из двадцати полицейских, вместившихся в два экипажа и автомобиль, двинулся в путь поздним вечером, взяв с собою дрожащего поселенца в роли проводника. Когда дорога стала непроходимой, они спешились и еще несколько миль пробирались в тишине через жуткие кипарисовые леса, где никогда не рассветал день. Их окружали уродливые корни и зловредные висячие силки испанского мха, а попадавшиеся время от времени груды сырых камней или обломки гниющих стен своим ощущением мрачного присутствия усиливали гнетущее чувство, создаваемое совокупно всеми деформированными деревьями и грибковыми островками. Наконец показалось поселение, это была жалкая кучка хижин, и жители в истерике повыбегали, чтобы обступить наряд с качающимися фонарями. Приглушенный стук тамтамов был слабо слышен далеко впереди, а ветер, сменяя направление, приносил крики, что раздавались через длительные промежутки, и от них стыла в жилах кровь. Красноватое свечение также, казалось, сочилось сквозь бледный подлесок за бесконечными аллеями ночной чащи. Не желая вновь остаться в одиночестве, каждый из перепуганных поселенцев наотрез отказался хоть на дюйм приближаться к месту нечестивого поклонения, ввиду чего инспектору Леграссу и его девятнадцати коллегам оставалось без проводников нырнуть в черные аркады ужаса, куда ни один из них прежде не ступал.
Местность, куда вошла полиция, традиционно пользовалась дурной славой и, по существу, была не изучена и нехожена белыми людьми. Ходили легенды о потайном озере, которого не видел никто из смертных и где обитал громадный бесформенный белый полип со светящимися глазами; а еще поселенцы шептались о дьяволах с крыльями, как у летучих мышей, что вылетали из подземных пещер и вели свои полуночные служения. Они говорили, что это происходило еще до д’Ибервиля[10], до Ла Саля[11], до индейцев и даже до благодатных зверей и птиц этих лесов. Это был сущий кошмар, и увидеть его было равносильно тому, что умереть. Но оно навевало сны, и людям этого было довольно, чтобы держаться подальше. Настоящая оргия вуду велась в действительности на самой окраине этой презренной области, но даже окраина была достаточно отвратительна; возможно, поэтому само место служения испугало поселенцев сильнее поразительных звуков и происшествий.
Только поэт или сумасшедший сумел бы оценить по достоинству звуки, которые слышали люди Леграсса, пока пробирались сквозь черную трясину навстречу красному сиянию и приглушенному стуку тамтамов. Бывают звуковые характеристики, свой ственные людям, а бывают – свойственные зверям, и ужасно слышать, как один источник переливается в другой. Животная ярость и оргиастическая разнузданность взвились до демонических высот, завывая и вопя в экстазе, что рвался наружу и разлетался эхом по ночному лесу, точно буря, несущая заразу из адских бездн. Временами беспорядочные завывания прекращались, и то, что представлялось слаженным хором хриплых голосов, разражалось напевом той гадкой обрядовой фразы:
Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн!
Вскоре, добравшись до места, где поредели деревья, полицейские вдруг увидели само зрелище. Четверо из них пошатнулись, один потерял сознание, а двое сотряслись в неистовом крике, который, на счастье, был заглушен бешеной какофонией оргии. Леграсс плеснул болотной водой в лицо павшему без чувств, пока все стояли и дрожали, почти войдя в гипноз от ужаса.
На естественной прогалине посреди болот располагался поросший травой остров площадью примерно в акр[12]; здесь не росло деревьев и было относительно сухо. На нем скакала и извивалась неописуемая орда до того ненормальных представителей человечества, что изобразить их сумел бы лишь Сайм[13] или Ангарола[14]. Безо всякой одежды, это гибридное отродье вопило, ревело и корчи лось вокруг чудовищного кольцеобразного костра, в центре которого, виднеясь в редких разрывах пламенной завесы, стоял великий гранитный монолит порядка восьми футов в высоту, а на его верхушке, несоразмерная в своей миниатюрности, покоилась зловредная резная статуэтка. На виселицах, широко расставленных через равные промежутки вокруг опоясанного пламенем монолита, головой вниз висели причудливо обезображенные тела беспомощных поселенцев, что пропали ранее. Внутри же этого круга скакало и голосило кольцо служителей, двигаясь своим множеством слева направо в нескончаемой вакханалии между телами и огнем.
Быть может, лишь игра воображения и отголоски звуков побудили одного мужчину, впечатлительного испанца, представить, будто он слышит антифонные ответы на обряд из какой-то далекой неосвещенной точки в глубине леса древних ужасов и легенд. Этого мужчину, его звали Джозеф Д. Гальвес, я позднее встретил и опросил; выяснилось, что он крайне впечатлителен. И вправду он дошел до того, что намекнул на слабое хлопанье крупных крыльев, блеск горящих глаз и гороподобную белую громаду за самыми дальними из деревьев, но я полагаю, он просто чрезмерно наслушался местных суеверий.
Однако смятение обомлевших полицейских выявилось сравнительно недолгим. Долг стоял у них превыше всего, и хотя толпа включала около сотни пляшущих метисов, полиция, положившись на свое огнестрельное оружие, решительно бросилась в гущу тошнотворного собрания. Возникший в следующие пять минут гам и хаос не поддается описанию. Последовали яростные удары, выстрелы, метания прочь; но в итоге Леграсс сумел насчитать сорок семь строптивых пленников, которых он заставил спешно одеться и выстроиться в линию между двумя рядами полицейских. Пятеро служителей пали замертво, а двоих, получивших тяжелые ранения, унесли на смастеренных наспех носилках их плененные товарищи. Изваяние с монолита Леграсс, конечно, осторожно снял и забрал с собой.
После напряженного и утомительного перехода осмотр в участке показал, что все заключенные оказались людьми самого низкого происхождения, смешанной крови и нарушенной психики. Большинство были моряки, а горстка негров и мулатов – в основном выходцев из Вест-Индии и португальцев с Бравы, что среди островов Кабо-Верде, – придавала вудуизму разнородный окрас. Но прежде чем были заданы многочисленные вопросы, стало очевидно, что здесь причастно нечто куда более глубокое и древнее, чем лишь негритянский фетишизм. Какими бы выродившимися и невежественными ни были эти существа, они с удивительной слаженностью придерживались основополагающей мысли своей отталкивающей веры.
Они заявили, что поклонялись Великим Древним, которые жили за многие эпохи до человека и явились на молодую планету с небес. Теперь этих Древних не стало, они ушли в глубь земли и под толщу морей, однако их мертвые тела поведали свои тайны первым людям, придя в их сны, и эти люди основали культ, который никогда не затухал. Этот самый культ, скрытый в далеких пустошах и мрачных краях по всему свету, сказали пленники, был всегда и всегда будет – до тех пор, пока великий жрец Ктулху не поднимется из своего темного дома в могучем городе Р’льехе под водой, дабы вновь вершить свою власть над землей. Однажды, когда звезды соблаговолят, он издаст зов, и его тайные приспешники будут готовы его освободить.
А до тех пор более говорить ничего было нельзя. Некоторые тайны даже под пытками оказалось не выведать. Человечество было отнюдь не одиноко, и на земле существовали иные сознательные создания, ибо из тьмы выходили образы, чтобы явиться к немногим из тех, в ком сильна вера. Но эти образы – не Великие Древние. Ни один человек никогда не видел Древних. Резной идол отождествлял великого Ктулху, но никто не мог утверждать, выглядели ли и другие в точности, как он. Никто ныне не мог прочесть старые письмена, зато из уст в уста передавались слова. Ритуальное песнопение не причислялось к загадкам – о тех никогда не говорили вслух, а лишь шептались. Напев означал только: «В своем доме в Р’льехе мертвый Ктулху спит и видит сны».
Всего двое из заключенных были признаны достаточно вменяемыми, чтобы отправиться на виселицу, а остальных поместили в различные учреждения. Каждый отрицал свое участие в обрядовых убийствах и утверждал, что они были совершены Чернокрылыми, которые явились к ним из незапамятного сборного места в дремучих лесах. Но связного отчета об этих таинственных союзниках получить не удалось. То, что полиция сумела вытащить, большей частью поведал чрезвычайно старый метис по имени Кастро, который утверждал, что плавал в дивные порты и говорил с бессмертными предводителями культа в горах Китая.
Старик Кастро вспомнил обрывки ужасной легенды, пред которой меркли домыслы теософов, а человечество и сам наш мир казались совсем юными и преходящими. Прежде многие эоны землей правили Твари, которые строили свои великие города. Их останки, поведал Кастро неугасимый китаец, еще можно найти в виде циклопических камней на островах в Тихом океане. Они все вымерли за безмерные временны́е эпохи до возникновения человека, но существовали знания, которыми Их можно оживить, когда звезды снова займут нужное положение в цикле вечности. Ибо Они сами пришли со звезд и принесли с собой свои изображения.
Эти Великие Древние, продолжил Кастро, вовсе не состояли из плоти и крови. У них была своя форма – и разве сей идол со звезд этого не доказывает? – но состояла она не из материи. Когда звезды придут в нужное положение, Они смогут перемещаться сквозь небеса, проходя из одного мира в другой; но когда звезды встали иначе, Они не смогли жить. И хотя Они более не живы, Они никогда не смогут истинно погибнуть. Они лежали в своих каменных домах в великом городе Р’льехе, хранимые заклинаниями могучего Ктулху, дабы в славе воскреснуть, когда звезды и земля снова будут готовы для Них. Но в тот час некая внешняя сила должна будет прислужить, чтоб вызволить Их тела. Заклинания, что хранят Их нерушимыми, также не дозволяют Им сделать начальный шаг, и Они могут лишь лежать, бодрствуя, во тьме и мыслить, пока мимо проносятся неисчислимые миллионы лет. Они знают обо всем, что происходило во вселенной, и общаются, передавая мысли. Даже теперь Они говорят в своих гробницах. Когда спустя бесконечность хаоса явились первые люди, Великие Древние заговорили с самыми чувствительными из них, придав форму их снам, ибо лишь так Их язык мог достичь плотского сознания млекопитающих.
Тогда, прошептал Кастро, эти первые люди основали культ вокруг малых идолов, что показали им Великие, – идолов, принесенных в мглистые эры с темных звезд. И этот культ никогда не исчезнет, пока звезды не встанут вновь, дабы тайные жрецы вызволили великого Ктулху из Его гробницы, чтоб возродить своих подданных и продолжить правление на земле. Час этот будет просто узнать, ибо тогда все люди станут подобны Великим Древним – станут свободными и дикими, за гранью добра и зла, отринув законы и нравы, станут вопить, убивать и счастливо блаженствовать. За сим вызволенные Древние научат их по-новому вопить, убивать и блаженствовать, и всю землю охватит огонь, и грянут всесожжение, экстаз и свобода. До тех же пор культ, посредством подобающих обрядов, должен хранить память о тех старинных средствах и перелагать пророчества об их возвращении.
В стародавние времена избранные говорили с захороненными Древними во снах, но затем что-то произошло. Великий каменный город Р’льех, с его монолитами и склепами, ушел под воду, и глубины, начиненные первобытной загадкой, чрез которую невозможно проникнуть самой мысли, оборвали оное призрачное общение. Но память была вечно жива, и верховные жрецы говорили, что город воспрянет снова, когда звезды встанут в верное положение. Тогда из земли выйдут черные ее духи, покрытые плесенью, объятые тенями и полные смутных слухов, уловленных в пещерах под забытым морским дном. Но о них старик Кастро не посмел многого раскрыть. Он спешно осекся, и никакие уговоры и ухищрения не позволили добиться от него большего в этом направлении. О самом размере Древних он тоже загадочно предпочел не упоминать. Что же до культа, то он сказал, что, по его мнению, средина его лежит меж непроходимых пустынь Аравии, где спит Ирем, город колонн, сокрытый и нетронутый. Он не был связан с европейским ведьмовским культом и оставался, в сущности, неизвестен за пределами круга его членов. Ни одна книга не содержала упоминаний о нем, хотя бессмертный китаец и указывал, что двусмысленные намеки присутствовали в «Некрономиконе» безумного араба Абдула аль-Хазреда и посвященные могли читать их по своему разумению, особенно самое спорное из двустиший:
В том, что покойно вечный срок, не всяко жизни нет,
И смерть постигнет смертный рок с теченьем странных лет[15].
Леграсс, глубоко впечатленный и немало сбитый с толку, тщетно расспрашивал об исторических связях культа. Кастро, очевидно, был искренен, когда сказал, что они всецело овеяны тайной. В Тулейнском университете не сумели пролить свет на сам культ или изображение, посему сыщик обратился к высшему руководству в области, но добился лишь гренландского рассказа профессора Уэбба.
Лихорадочный интерес, который вызвала на собрании история Леграсса, чью подлинность подтверждала статуэтка, отразился в последующей переписке присутствовавших; хотя в официальных публикациях общества об этом упоминалось лишь скудно. Ведь тех, кто привычен сталкиваться с шарлатанством и обманом, первее всего заботит осторожность. Леграсс временно одолжил статуэтку профессору Уэббу, но после смерти последнего она была возвращена инспектору, у которого я сам видел ее не столь давно. Этот предмет воистину ужасен и, без сомнения, родственен сновидческому изваянию юного Уилкокса.
Меня не удивляет, почему моего деда так взволновал рассказ скульптора, ибо каковы мысли должны были возникнуть при знании о том, что выведал о культе Леграсс, и о чувствительном юноше, которому приснились не только фигура и точные иероглифы с образа, найденного на болотах, и с таблички гренландского дьявола, но и – обнаружил во сне! – точные слова формулы, что произносили как эскимосские дьяволопоклонники, так и луизианские полукровки? Профессор Эйнджелл, совершенно естественно, начал немедленное расследование, и с предельной обстоятельностью, пусть я втайне и подозревал, что юный Уилкокс каким-либо косвенным образом слышал о культе и выдумывал сны, дабы усилить и продолжить озадаченность моего деда. Пересказы снов и вырезки, собранные профессором, конечно, были убедительны, однако рационализм моего ума и причудливость всего предмета привели меня к тем заключениям, кои я счел наиболее здравыми. Итак, тщательно изучив рукопись во второй раз и сопоставив теософские и антропологические заметки с повестью Леграсса, я предпринял поездку в Провиденс, чтобы встретиться со скульптором и высказать ему упрек, который считал уместным в ответ на столь дерзкое одурачивание пожилого ученого.
Уилкокс по-прежнему жил один в здании Флёр-де-Лис на Томас-стрит – безобразной викторианской подделке под бретонскую архитектуру семнадцатого века, красующейся своим оштукатуренным фасадом среди милых колониальных домов на старинном холме и в тени прекраснейшего георгианского шпиля в Америке[16]. Я застал его за работой у себя в комнатах и сразу же заключил из разбросанных всюду образцов, что его гений в самом деле подлинен и неоспорим. Когда-нибудь, я верю, он станет известен как один из великих декадентов, ибо он за печатлевал в глине – а однажды отразит и в мраморе – те кошмары и фантазии, какие Артур Макен вызывает в прозе, а Кларк Эштон Смит проявляет в стихах и живописи.
Темноволосый, щуплый и неопрятный на вид, он томно повернулся на мой стук и спросил, не вставая, по какому я делу. Когда я сказал ему, кто я таков, он проявил некий интерес, ведь мой дед возбудил в нем любопытство, изучая его странные сны, но так и не объяснил причин своих исследований. Я не стал расширять его знаний в этом отношении, но попытался с некой хитростью разговорить его. В короткий срок я пришел к убеждению в его полной искренности, поскольку он говорил о снах в манере, не оставлявшей никаких сомнений. Эти сны и их подсознательный след значительно повлияли на его творчество, и он показал мне мрачную статую, чьи очертания почти заставили меня содрогнуться от силы мрачного воздействия. Он не мог припомнить, чтобы видел это существо воочию, кроме как на собственном сновидческом барельефе, но очертания сами бессознательно возникли у него в руках. Это был определенно тот же исполинский образ, о котором он бормотал в бреду. Вскоре стало ясно, что он в самом деле не знал о тайном культе ничего, за исключением того, на что его навели беспрестанные расспросы моего деда; и я снова попытался придумать, как еще он мог разведать об этих удивительных образах.
Он рассказывал о своих снах в странно поэтической манере; позволяя мне с ужасающей четкостью видеть сырой циклопический город из скользкого зеленого камня, где, как чудно он выразился, сама геометрия вся была неверна, и слышать с пугающим предвкушением несмолкающие, наполовину воображаемые призывы из-под земли: «Ктулху фхтагн», «Ктулху фхтагн». Эти слова составляли часть того страшного обряда, который отсылал к сонному бдению мертвого Ктулху в его каменном склепе в Р’льехе, и я ощутил себя глубоко взволнованным вопреки своим рациональным убеждениям. Уилкокс, я уверен, по некой случайности услышал о культе, а потом забыл о нем в обилии его равно необычных книг и образов. Позднее, в силу его крайней впечатлительности, это нашло подсознательное выражение в его снах, в барельефе и в ужасной статуе, которую я теперь наблюдал; посему выходило, что он дурачил моего деда совершенно невинно. Юноша был из тех, кто одновременно слегка жеманен и слегка невоспитан, что я никогда не приемлю, однако признать в нем гениальность и честность я готов вполне. Я простился с ним дружески и пожелал всех успехов, какие только сулят его таланты.
Вопрос культа по-прежнему пленил меня, и порою у меня случались видения личной славы в связи с исследованием его происхождения и связей. Я посещал Новый Орлеан, говорил с Леграссом и другими участниками того налета, видел страшный образ и даже опрашивал тех из заключенных полукровок, кто еще был жив. Старик Кастро, к сожалению, несколько лет назад умер. То, о чем мне тогда поведали в таких красках из первых уст, пусть оно и служило не более чем обстоятельным подтверждением записей моего деда, взволновало меня вновь; и я почувствовал уверенность, что очутился на пути к весьма подлинной, весьма тайной и весьма древней религии, чье открытие превратило бы меня в видного антрополога. Я по-прежнему придерживался безусловного материализма, каковой мне хотелось бы сохранить и поныне, и я с почти необъяснимым упрямством отбросил заметки о снах и вырезки о диковинах, собранные профессором Эйнджеллом.
Что я начал подозревать и в чем ныне, боюсь, убежден, так это в том, что смерть моего деда была вызвана вовсе не естественными причинами. Он упал на узкой улочке, поднимающейся на холм от старинной набережной, кишащей нездешними выродками, после того как его толкнул какой-то негритянский матрос. Я не забыл о помесях и морских исканиях среди культистов Луизианы, поэтому не удивлюсь, если выведаю о тайных средствах и ядовитых иглах, столь же беспощадных и столь же древних, как и известные загадочные обряды и верования. Леграсса и его людей действительно не тронули, однако один моряк из Норвегии, который кое-что видел, мертв. Разве не могли подробные расспросы, что вел мой дед после добычи сведений от скульптора, достигнуть злых ушей? Я полагаю, профессор Эйнджелл погиб потому, что слишком много знал, или потому, что, весьма вероятно, мог узнать. Уйду ли я за ним вслед – еще лишь предстоит увидеть, но и теперь мне известно немало.