Часть 41 из 51 В начало
Для доступа к библиотеке пройдите авторизацию
Сумлинские спохватываются: а роспись-то – все еще не посмотрели! Как же нехорошо получилось! Где же она, маэстро, предъявите… Иконников до предела выкручивает фитилек керосинки – пламя длинным ярким лоскутом взлетает под стеклянным колпаком, заливает пространство желтым светом, – и поднимает вверх.
А там – небесный свод: прозрачная синева, по которой легко, перьями, плывут облака. Четыре человека вырастают из четырех углов потолка, напряженно тянут руки вверх, словно стараясь дотянуться до чего-то в центре. Под ногами у них, где-то далеко внизу, остались волнующиеся густо-золотой рожью поля, усыпанные черными коробочками тракторов; мелкотравчатые леса, над которыми парят зернышки дирижаблей; ощерившиеся спичками фабричных труб города; многолюдные демонстрации с мелкими красными змейками транспарантов. Весь этот бурный и густонаселенный мир стелется узкой лентой вокруг квадрата потолка – как причудливая пестрая рама, в которой парят, оттолкнувшись от нее, четыре главных героя.
Златовласый врач в крахмально-белом халате, атлетический воин с винтовкой за спиной, агроном со связкой пшеницы и землемером на плече, мать с младенцем на руках – они молоды и сильны; лица – открыты, смелы и чрезвычайно напряжены, в них одно стремление – дотянуться до цели. До какой? В центре потолка – пустота.
– Они тянутся к тому, чего не существует, так?
– Нет, Белла, – Константин Арнольдович прикладывает узенькую ладошку к нижней губе, теребит тощую бороденку, – они тянутся друг к другу.
– Илья Петрович, – спохватывается Изабелла, – а где же собственно агитация?
– Будет, – усмехается тот. – Мне еще одну деталь осталось дописать, как раз за ночь успею.
Когда Сумлинские уходят, он выдвигает стремянку в центр помещения, садится на нижнюю ступеньку и, задумчиво улыбаясь, выдавливает на палитру жирную загогулину кроваво-красного кадмия.
Тр-р-р-реск! Дверь распахивается, впуская на порог приземистую фигуру Горелова – шпионил, пес.
– Нарушаем? – шипит. – Ночную жизнь ведем? Гостей принимаем?
Не торопясь, он заваливается в клуб. Громко сопя, рыщет глазами по потолку, по стремянке, по неподвижно сидящей на ней фигуре Иконникова; останавливается перед ним, упирается руками в бока, задумчиво жует тяжелой нижней челюстью.
– А доложи-ка смотрящему, сука-ты-гражданин-Иконников, о чем с Сумлинскими шептался.
– Агитацию обсуждали, – тот поднимает глаза к потолку. – Совокупность заложенных в нее идей, достаточность для конкретных агитационно-просветительских целей и возможные субъективные особенности восприятия ее некоторыми индивидуумами нашего населенного пункта.
– Вре-о-о-о-ошь… – Горелов приближает лицо с распахнутыми щелками глаз. – Ладно, мазилка, попадешь ко мне на повал – там поговорим. Или думаешь закосить, при клубе остаться? Живопи́сью своей вместо честного труда заниматься?
Судя по всему, разузнал откуда-то, что недавно Иконников написал прошение на имя коменданта с предложением организовать в Семруке промысловую художественную артель. В послании было подробно описано, какого рода продукцию данная артель могла бы производить («высококачественные, писанные маслом картины патриотического и агитационного содержания, всех возможных тематик, включая историческую»), кто мог бы быть потребителем продукции («дома и дворцы культуры, избы-читальни, библиотеки, кинотеатры и пр. места культурного досуга и просвещения трудящихся масс»), а также дана примерная калькуляция доходов хозяйственной единицы – сумма получилась внушительная. Игнатов оставил решение вопроса до приемки агитации в клубе.
Иконников молчит, шуршит по палитре. Горелов внезапно выхватывает у него кисть и еле незаметным движением втыкает под ребра, как нож – на мгновение кажется, что острое древко проткнуло кожу. Иконников сипит, ухватившись за кисть и пытаясь отвести ее от себя, но Горелов держит крепко, как стальным крючком зацепив за край ребра.
– Что ж, можно и при артельке пофилонить… – горячо и кисло дышит в ухо. – Только ведь картинки для советского народа у нас проверенные художники пишут – не контры, как ты.
– Я Сталина… двадцать четыре бюста… – Иконников извивается на стремянке, как проткнутый иглой мотылек.
– Хочешь быть художником – докажи, что достоин! Выбирай, сволочь, или ты с нами, или завтра же – на повал.
– Чего… хотите?.. – Кисть воткнулась не то в легкое, не то в диафрагму – сейчас проткнет, дышать невозможно.
– Повторяю: о чем с Сумлинскими шептался?
– О Ленинграде!
Горелов делает шаг назад; Иконников валится на пол, со свистом втягивая воздух и непрерывно кашляя.
– То-то! – Горелов брезгливо смотрит на кисть у себя в руках, ломает об колено, выбрасывает в темноту – деревянные обломки стучат по половицам, катятся в разные углы. – Напишешь все, как было: кто что спрашивал-говорил, над чем смеялись там и кри-ки… кри-ти-ковали, – он поправляет сбившийся набок ремень, одергивает форменный китель. – И принесешь мне завтра. Успеешь до приемки агитации – будет тебе артель, не успеешь – точи пилу. А я уж прослежу, чтобы тебя в мою смену определили. Все, сука, свободен.
Сапоги Горелова стучат к выходу, пропадают за дверью. Иконников, все еще на коленях, ползет в угол. Расшвыривает пустые ящики, обрезки фанеры, тряпье – находит спрятанную бутыль. Срывает зубами затычку, делает пару длинных булькающих глотков. Неуверенно шаркая в темноте, возвращается к стремянке. Берет керосинку и палитру, залезает под потолок. Пару минут сидит на верхней ступеньке, наблюдая безбрежный синий простор, по которому тянется прозрачный пух облаков. Зачерпывает с палитры щедрую пригоршню кадмия и хряпает о потолок – на небосводе взрывается огромная и жирная алая клякса.
Кузнец как приехал, – прямиком в клуб, агитацию смотреть. Встал посреди клуба, воткнул глаза в потолок; стоит, бровями шевелит, проникается. Игнатов – рядом. Горелов тоже увязался с ними, маячит у двери, на начальство зыркает. Сам Иконников – тут же, стенку подпирает; вялый, снурый – так и не спал ночью; рукой то и дело за бок хватается, под ребрами, словно желудок у него прихватывает. Когда молчание затягивается, решает немного разрядить обстановку.
– Разрешите, – говорит, – я как автор пару слов про концепцию скажу… про основную идею то есть.
Начальство молчит, громко дышит.
– Агитация представляет собой аллегорию… собирательный образ советского общества, – Иконников поднимает руку поочередно к каждой из парящих в небе фигур. – Защитник отечества – символ доблестных вооруженных сил. Мать с младенцем – всех советских женщин. Красный агроном… он же хлебороб… воплощает земледелие и вытекающее из него процветание нашей страны, а врач – защиту населения от болезней, а также всю советскую научную мысль, вместе взятую.
Кузнец перекатывается с пятки на носок и обратно, с носка на пятку; сапоги его натужно скрипят.
– Армия и мирное население, наука и земледелие в едином порыве устремлены к символу революции – красному знамени.
В центре потолка, где вчера еще синело высокое небо, реет гигантский, похожий на ковер-самолет, алый стяг. Он так велик, что, кажется, сейчас упадет и накроет всех стоящих под ним с задранными кверху головами людишек. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» – течет по его складкам увесистая, шитая толстым золотом надпись. Четыре фигуры по углам росписи, сразу будто уменьшившиеся в размерах, теперь истово тянут руки в определенном направлении – к знамени.
«Красиво получилось, – удивленно думает Игнатов, разглядывая одухотворенные лица парящих над ним людей. – Правдиво, по-настоящему. Молодец художник, не обманул».
«Человечков полгода малевал, а с флагом за одну ночь управился – филонил, гад», – запоздало сокрушается про себя Горелов.
– Ну… – произносит наконец Кузнец. – Пробирает, хвалю. Такому мастеру и артель доверить можно.
И – хлоп Иконникова по сутулому плечу, тот еле на ногах устоял.
Начальство пошло вон, а Илья Петрович остался в клубе. Сел на стремянку, опустил голову в перепачканные краской руки, так и сидел, долго. Когда наконец поднял лицо, с потолка непривычно дохнуло горячим и красным – знамя.
Конечно, это были ангелы. Про них Юзуфу рассказывала мать: что парят они в небесных высях, питаются солнечным светом, иногда, невидимые, встают у людей за плечами и защищают в беде, а являются редко, только чтобы возвестить что-то очень важное. Мать их называла – фэрэштэ. По-русски – ангелы, значит.
Он так и спросил у Ильи Петровича: вы ангелов на потолке нарисовали? Тот заулыбался. Очень даже может быть, говорит.
Однажды, когда Иконникова не было в клубе, Юзуф залез на леса и тщательно изучил почти законченную роспись вблизи. Сначала долго лежал, смотрел на златовласого врача, а тот смотрел на Юзуфа. Глаза у врача были остро-синие, яркие, волос пышный, бараном. «На доктора нашего похож, – решил Юзуф. – Только молодой и без лысины».
Затем смотрел на агронома. Этот был еще моложе, совсем юноша, мечтательный, нежный; щеки бархатные, взгляд восторженный. Ни на кого не похож – не было в Семруке таких радостных лиц.
Иное дело воин: глаза строгие, упрямые, рот в нитку – вылитый комендант. Удивительно, как могут быть похожи люди и ангелы.
Женщина с ребенком была зеленоглаза, темные косы скручены на затылке; дите на руках – крошечное, полуслепое. Юзуф и не знал, что дети при рождении бывают такими мелкими. Интересно, ребенок ангела, когда вырастает, тоже становится ангелом? Додумать не успел – пришел Иконников.
– Ну как, – спрашивает, – рассмотрел? И кто это, по-твоему?
Юзуф слез с лесов, деловито отряхнулся.
– Конечно, – говорит, – ангелы, самые обыкновенные. Каждому понятно. Что я, маленький, что ли, таких вещей не понимать…
Черный шатер
Огромное, кубометра на полтора, бревно, вращая круглым желтым спилом, ухает с катища в воду. К нему уже подбегают, упираются руками, толкают от берега; заводят поглубже, пока вода не достигнет шеи – отпускают. Там Ангара сама подхватит, понесет. Сплавщики, стоя в лодках с длинными шестами-пиканками, выправят ход бревен, сколотят их поплотнее к центру. Поймают железными крючьями на концах пиканок отбившиеся от стаи бревна, вернут в русло. И потянется длинный караван сплава вниз, к устью Ангары – к рейду; сплавщики – за ней. Там уже ждут у запани баржи: выловить пойманный лес, перевести через Енисей, подтянуть к Маклакову, на лесопильный комбинат.
Семрукцы сплавляли лес молем, когда Ангара входила в межень, успокаивалась (по высокой воде – опасно, перебьется лес). Одни подкатывали бревна к краю катища, сталкивали в воду. Другие ловили понизу, в воде. Третьи, самые надежные и проверенные, – шли до Маклакова сплавщиками.
Сегодня начали работать еще затемно, и Ангара уже кишит темными спинами бревен, словно стая гигантских рыб толкается в ручье. Когда солнце достигает зенита, катальщики почти так же мокры от пота, как барахтающиеся в воде толкальщики, а первый отряд сплавщиков уже скрылся за поворотом, ушел к Енисею.
– Смена, обед!
Люди падают на землю. Кто смотрит на оставшиеся штабеля, кто – на шуршащие вдаль по реке спины бревен, кто – в ясное июльское небо. Звенят ложки, тянет вонючей самодельной махоркой. С высокого катища хорошо видно, как вдалеке, на семрукской пристани, грузится на свой блестящий коричневый катер еле держащийся на ногах от тяжелого похмелья Кузнец. Полуодетый Игнатов, пошатываясь, цепляется за него, кричит, размахивая руками, словно требует или хочет упросить о чем-то, а Горелов – держит коменданта, позволяя Кузнецу вырваться и запрыгнуть на катер. «Не могу!.. Отпусти!.. Не могу здесь больше!» – доносится отчаянный вопль Игнатова.
– Вот суки, – тихо, с ненавистью говорит кто-то из катальщиков.
Устроенную сегодня ночью в Семруке свистопляску с пальбой по живым людям уже успели прозвать вальпургиевой ночью. К счастью, убитых не было, только раненые.
Наконец катер отрывается от пристани, прокашлявшись, набирает ход и, осторожно обходя скопления бревен, направляется к повороту. Горелов отпускает коменданта; словно извиняясь, разводит руками, прижимает ладони к груди. Игнатов не слушает – прыгает в болтающуюся у причала лодчонку и гребет за катером. Лодка мелкая, скорлупкой, быстро летит по волнам; течением ее выносит на стрежень, тянет в хвост тяжелой стаи из бревен.
– Затрет к чертям, – равнодушные голоса в толпе. – Раздавит.
Люди поднимают лица от мисок; кто-то вглядывается, привстает, чтобы получше разглядеть, кто-то продолжает равнодушно хлебать. Слышно, как вдалеке, в караване, громко и страшно трещат бревна.
Игнатов слишком поздно замечает опасность; гребет что есть силы, но уже не выплыть – лодка врезается в шевелящееся посреди реки блестящее месиво. Он отталкивает бревна веслом, но весло тут же ломается; через пару секунд Игнатов будто приседает, уменьшается ростом – и вот уже не видно ни лодки, ни его самого; только еще раз мелькает среди покрытых пеной бревен темно-русая голова – и все.
– Умри, сволочь, – внятно произносит щуплый мужичонка в донельзя рваной робе – Засека.
И вдруг кто-то срывается с катища и стремглав мчит к воде, сталкивает приготовленную для сплавщиков лодку и прыгает в нее, гребет вслед каравану, отчаянно работая шестом, вгрызается в кипящую кашу из бревен и пены – Лукка. Люди на пригорке смотрят, как швыряет его из стороны в сторону: стоя на полусогнутых ногах, он месит Ангару шестом; его стремительно относит вниз, а он упрямо карабкается куда-то вбок, пробирается, протискивается меж бревен – туда, где мелькнула в последний раз мокрая игнатовская голова. Вдруг бросает шест, наклоняется к воде.
– Нашел?!
И вот уже все, побросав миски, ложки, недокуренные самокрутки, бегут к реке, толпятся, галдят, забегают в воду. Несколько лодок выскакивают на Ангару, мчатся вдоль берега вниз по течению, готовясь встретить, помочь вылезти из деревянного месива. Швыряют канаты, тянут пиканки, вопят…
– Давай! Давай! – орет Горелов что есть мочи, хлюпая сапогами по щиколотку в воде и отчаянно махая крошечной рыжеволосой фигурке на середине Ангары.
Лукка цепляет пиканкой один из брошенных канатов, лодку кое-как подтягивают к берегу, поднимают к семрукской пристани – она смята, как бумажный кораблик, уже наполовину залита водой. А вода эта – густо-красная; на дне, хрипя большими кровавыми пузырями и нелепо, по-кукольному, вывернув ноги, лежит Игнатов…
Он очнулся ночью – как ударили. Сел в постели. Где я?